Гулящие люди — страница 32 из 139

Таисий принес из прируба два бумажника, оба разостлал на лавку.

– Голова твоя цела и под боярской двор не пала, так будем спать головами вместе и думать станем заедино…

– Заедино думать и жить заедино, довольно боярам слу «жить!

– Послужи народу! Голодное дело, да все же правое…» Сенька зевнул:

– Эх, и усну же я… почти не спал – шел к тебе…

– Здесь мы цари и боги! Попьем табаку еще, потом спать… Сеньке дремалось. По привычке он сидел во всем своем наряде.

– Скинь кафтан, кольчугу, оружие, сними сапоги. Раздеваясь, Сенька продолжал:

– Почему, брат Таисий, так в миру ведется? Чем бояре и боярские дети красятся, от того малому человеку беда!

– Ты это про себя молвил?

– Да…

– Дура эта баба, как постеля, хоть спи на ней, но тем и опасно, что такие, как она, ничего не таят – что на очи пало, то и на язык улипло… Отселе первая забота – изменить твое виденье! Инако, когда будет о тебе весть к воеводе или наместнику, а приметы в той вести приложены, без того не бывает, и тебя средь ночи хоть на ощупь имай… возьмут!… Нам же много дела – надо народ бунтам учить…

– А как мы за то возьмемся?

– Давай спать… после увидим…

– Еще скажи… ты много сердился, как я в патриарших сенях попа убил?

– Поп того стоил – разбойной, наглой и ярыга… Только с тех пор стал я за тобой доглядывать… доглядел, что ты связался с боярской женкой, что женка та и патриарху люба… а как все проведал, сказал: «Теперь, Сенька, тебе одна дорога – ко мне бежать!»

– Ну, спим, брат Таисий…

Два дня дьякон Иван ждал Сеньку. Ввечеру второго дня к патриаршей палате подъехал возок к воротам с тремя отроками из Воскресенского монастыря. За возком конный патриарший – боярский сын Васька. Он, войдя в сени большой крестовой палаты, подал дьякону Ивану грамоту от патриарха.

По чину принимая грамоту, дьякон перекрестился и печать патриаршу поцеловал, а у гонца спросил о здоровье.

Боярский сын сказал:

– Отец Иван, в грамоте что указано – не ведаю, отроков же прими, а я за Кремлем буду, лошадь устрою… Лошадь моя, и на патриаршу конюшню ставить не велено… Дня три годя наедут достальные дети боярские.

– Поди, сыне, отроков улажу. Поклонясь, боярский сын удалился. Дьякон, развернув грамоту, читал:

«Так-то ты, плешатый бес, невежничаешь перед господином своим святейшим патриархом, что скаредное чинишь – веете мне, что ты сводником стал и боярыню Зюзину в патриаршу палату манишь для Семки, и спать ей даешь, и ночи она проводит с ним! Гляди, жидковолосый, как бы мой посох большой иерусалимский по твоим бокам гораздо не прошелся?… Нынче же, получив эпистолию мою, без замотчанья, не мешкав, бери Сеньку того со стрельцы к палачу и куйте в железа, да руки чтоб безотменно были назад кованы, да колодки дубовые, палач Тараска то ведает, кои крепче, на ноги ему и на цепь посадите…

Юнцов монастырских устрой, овому ведать ключами от сеней и ему же в хлебенной келье быть… овому в ризничной… Тому же, который млад, у спальны быть. Учреди все и пасись гнева моего… Никон».

Бумага задрожала в руке дьякона, он, стоя у большого подсвечника-водолея, подпалил грамоту, клочья горевшей бумаги потопил в воде ночного светильника, пошел к себе и по дороге привычно вслух сказал:

– Вот, боярыня Малка, посул замест жемчугов! Глазата, хитра… только и за тобой уши чуют, а очи блюдут…

Патриарх, перед тем как уйти в «спаленку», сидел в своей малой моленной за столом, покрытым красным бархатом. Перед ним серебряная чернильница, серебряная ж песочница и лежали чиненные лебяжьи перья. Бумага, клей для склеивания столбцов, печать патриарша тут же.

В углу большом и на стенах много икон письма его дворозых патриарших иконников.

Видные из образов: «Спас златые власы» – копия из Успенского собора, «Всевидящее око» и «Аптека духовная».

На передней стене между двух окон, закрытых ставнями, со слюдяными расписными в красках с золотом узорами, часы, тоже расписанные золотом, с кругом, который, двигаясь, подставлял под неподвижную стрелку славянские цифры; теперь стрелка стояла посередине букв «Bi» – по-нашему «полуночная».

Дьякон Иван внес патриарши любимые сапоги – красные сафьянные, с серебряными скобками на каблуках. Перекрестился, нагнувшись, стал переобувать Никона.

Подставляя ноги для переобуванья, Никон писал. Кончив писать, сказал:

– Ну-ка, сводник из патриарших причетников, доведи о своем новом звании – как сводил, поведай?…

– Святейший патриарх, сводить не надо было – боярыня Малка с видов ополоумела, прибежала сама, черницей ряженная, кричала: «Где он?!», а Семена не было, я сказал: «Нет его!», так она в лице сменилась и зашаталась, готовая упасть… Пожалел – в том мой грех, проводил в келью…

– В мою ложницу свел ее?

– Нет, святейший господине, твоя спаленка чиста от блуда.

– Чиста ли нет, о том от седни закинем глаголати… Потом пришел Семка?

– Семен отлучался к родным его, а перед тем шел выполнить твою волю к боярину Морозову, да боярин, едино лишь лаяя тебя, святейший, образа снять не дал и лист твой патриарший подрал, а обозвал он тебя, государь, мордовским пастухом и грозил, «что-де обиды этой не прощу!».

Никон нахмурился, взял перо и, что-то записав на бумаге, сказал:

– Ныне же отлучу от церкви, не свестясь с царем, бояр Морозова Бориса и Стрешнева Семена! Оба того давно ждут…

– Сенька, святейший патриарх, был отрок усердный к твоим делам…

– Чего сказываешь – ведомо мне…

– Послушный, не бражник и не зернщик. Ночью той же, когда боярыня его ждала, оборотив, избил четырех лихих, кои у большой крестовой с лестницы вырубали окошки… Опас нам был смертный – Кремль горел, и Фролова в ту ночь рушилась, – и нам бы без Семена однолично гореть… и был ли я без него жив ай нет – не вем… После, как парень отвел беду, спас мою жизнь и твое добро, – я и свел их… в том прошу прощенья… сказал, помню: «Грех примаю на себя!», и ныне готов казниться или миловаться тобой, господине…

– И надо бы в большую дворовую хлебню посадить тебя на цепь, да прощаю, ибо много к тому тебе искушения не будет!

Дьякон земно поклонился Никону. Патриарх в раздумье продолжал:

– Узнав про твое и Малкино воровство, я воспылал гневом… но, помолясь, позрел в душу свою, и глас, укоряющий нас за грехи, дошел до ушей моих: «Ты, блудодей и пес смердящий, – кто вина сему греху? Ты! Ибо нарушил обет святителей и замарал мерзостью любострастия своего ложе праведников…»

Никон поднял голову, глядя в угол на образ Спаса, продолжал:

– Бес, живущий в теле с костьми и кровью, вопиет о наслаждениях скаредных, миру слепому данных, а тот, кто, восприняв сан учителя духовного по обету мнишескому, зане не оборет молитвой того беса – причислен есть к сонму сатанинину!

Патриарх встал, заходил по малой крестовой шагами высокого человека, отодвинул с дороги налой, крытый черным, с книгой, и, опустив голову, заговорил снова:

– Отныне бес, прельщающий меня, изгнан! Враги мои будут пытать и искушать тебя, моего келейника, ответствуй: «Патриарх призывал боярыню Зюзину Меланью как врач духовный…» Вот он!

Патриарх перстом руки указал на образ большой, аршинный в квадрате. На нем было изображено: высокие шкафы справа и слева, между ними стол, за столом на правой стороне инок в черном, в мантии и клобуке, на левой стоит Христос. На ящиках шкафов надписи: «Терпение», «Чистота духовная и телесная», «Благоприятство», «Кто же сея любви совершитель, токмо распятый на кресте», вверху мутно, в мутных облаках благословляющий Саваоф. Внизу от темного фона с изображением отделено светлым и по светлому крупно написано: «Аптека духовная, врачующия грехи», дальше мелко идет повесть о том, для чего пришел сюда инок.

Пройдясь по моленной, патриарх сел к столу.

– Скажи, Иване, что имал с собою Семка?

– Святейший патриарх, дал ему я пистоли, коими ты благословил его…

– Еще?

– Еще взял он шестопер золочены перья и пансырь, юшлан короткий.

– Юшлан пластинчат, такого не было… Казны не имал ни коей?

– Сундуки в палате с казной твоей, господине, я запечатал, как лишь ты отъехал, казначей сказался больным, ушел в тот же день и, должно, извелся… нет его, а Семен не мздоимец – ушел от нас, видимо, навсегда!

– Оборотит – далеко не уйдет… Конюший как?

– Прежний, святейший господине, помер, я указал встать к тому другому старцу, справа сбруйная цела, и кони твои здоровы.

– Добро…

– Дворецкого ты с собой увез, а дети боярские и стрельцы с тобой же в пути были, пошто не вернулись все?

– Наедут все – не вопрошай, ответствуй! Нищие в избах есть?

– Нищих жилых угнал, а пришлых не звал…

– Чинил, как указано… Не время нищих призревать, когда сами пасемся гроба! Московский князь Иван Калита по три раза подавал мзду одному и тому же нищему, полагая в нем самого Христа… Мы уж в то устали верить, а вот татей и лихих людей поискать среди убогих не лишне!

Свечи на столе нагорели, а в подсвечниках-водолеях перед образами восковые дьякон заменил на ночь сальными. Патриарх встал:

– Пойдем, раздень меня и отыди – утомлен я зело… Дьякон, взяв в шкафу из угла атласное вишневое, отороченное соболем одеяло, пошел за патриархом.

У порога «спаленки» лежал в крепком сне послушник, вывезенный недавно из Воскресенского, патриарх тронул его сафьянным сапогом:

– Страж добрый! Эй, пробудись… Но юноша лишь мычал и почесывался.

Дьякон Иван отволок его за ноги с дороги. Входя в спальну, патриарх, перед тем как молиться, еще приказал:

– Иване, заутра же учини парнишку строгий наказ: одежду менять чаще и мыться довольно…

– Исполню, святейший патриарх!

Утром рано патриарх, одетый в шелковую ризу, после обычного домашнего молитвословия сидел у стола и при свете масляного шандала выкладывал цифры расходов на листе, склеенном в столбец[150]. Перестав исчислять, прислушивался к пению за стеной обучаемых монастырским старцем певчих… Большие подсвечники-водолеи воняли салом, шипели, догорев доводы, и гасли. У образов становилось темно. Никон перевел глаза на боярина Зюзина, сидевшего за столом против патриарха.