Леон Баттиста Альберти (1404–1472) родился в Генуе в семье знатного флорентийского изгнанника. Учился у известного гуманиста Гаспарино да Барцицца в Падуе, затем в Болонье у Франческо Филельфо и в университете, по окончании которого стал доктором канонического и гражданского права. Несколько лет он служил у церковных иерархов, а с 1432 г. и до конца жизни занимал место аббревиатора (своего рода нотариуса) при папской курии.
«Скажи мне, чего не знал сей муж?» – записано на полях одной из его рукописей. Человек разносторонних дарований и широчайшей культуры, Альберти известен прежде всего как выдающийся теоретик искусства и архитектуры; вместе с тем он и зодчий-практик, автор знаменитых архитектурных проектов, занимается живописью, ваянием и иными видами искусства, причем не только изобразительного – он хорошо разбирается в музыке и прекрасно играет на органе. Как писателя-гуманиста его внимание одинаково привлекают и жизнь общества, и устои семейных отношений, и проблемы человека, и принципы хозяйствования, и вопросы этики, политики, права, психологии. Он обнаруживает великие познания в математике, оптике, механике, задумывает и проектирует различные приборы и инструменты, специальные работы посвящает выведению ценных пород лошадей, тайнам женского туалета, шифрам, графологии. Под стать этой всеохватности интересов и творческих устремлений сама личность Альберти, эмблематичная для всего ренессансного гуманизма. Безмерным трудолюбием и упорством он добивается необыкновенных успехов в физической подготовке и воинских упражнениях, в совершенстве осваивает различные отрасли науки и искусства, приобретает всевозможные знания и умения, тщательно формирует свой нравственный облик, воспитывая в себе прежде всего человеколюбие, обходительность, щедрость, сдержанность, – таким, ставшим уже для современников человеком-легендой, запечатлен гуманист в биографии XV в., авторство которой не без оснований приписывают самому же Альберти.
Литературное наследие Альберти весьма разнопланово: к 1425 г. относится комедия «Филодокс», затем написаны трактаты «Деифира» (1428) и «О преимуществах и тяготах занятия науками» (1430); первые три книги диалогов «О семье» составлены в 1432–1434 гг., в 1440 или в 1441 г. к ним добавлена еще одна; в 1435 г. написаны трактаты «О статуе» и «О живописи», гораздо позже, в 1449 г., создаются «Десять книг о зодчестве»; между 1436 и 1443 гг. появляются трактаты «О праве» и «Первосвященник», «Жизнеописание св. Потита», диалоги «Теодженио» и «О спокойствии души»; после 1443 г. пишется аллегорический трактат «Мом, или О государе», в 1449 г. – «Математические забавы»; к наиболее значительным произведениям последующих лет относятся «Застольные беседы» и «Домострой» (1470).
Хотя бо́льшую часть жизни Альберти провел в Риме и других городах Италии и лишь время от времени наведывался во Флоренцию, именно под воздействием импульсов культурной и художественной среды этого города складывалось его миросозерцание, все более и более расширялся круг его занятий и увлечений. Вместе с тем, откликаясь на новые запросы эпохи, его мысль обнаруживает не только много общего с идеями современных ему и древних авторов, но и живую, органическую связь с умонастроениями и традициями тех общественных слоев, к которым принадлежала его семья, с его собственными переживаниями и опытом. Как гуманист, Альберти, несомненно, близок Леонардо Бруни и Маттео Пальмиери, но мотивы гражданственности в его сочинениях на морально-этические темы умеряются и совсем затухают перед всем, что включает в себя понятие «благо семьи». Отсюда исключительная роль семьи в воспитании и формировании человека; отсюда подчеркивание важности семейных отношений и соблюдения семейной этики; отсюда же и пафос хозяйственности как непременного свойства радеющего о ближних своих отца семейства. Впрочем, хозяйственность, рачительное обращение с тем, чем человек владеет, толкуется у Альберти предельно широко – как краеугольный принцип всего жизнеустроения, держась которого человек способен в полной мере употребить себе во благо свое главное богатство – время. Подобно многим гуманистам, Альберти пишет о величии человека, этого «счастливого смертного бога», наделенного различными дарованиями и умениями, которые возвышают его среди всех существ, обитающих в мире; пишет о безграничности его возможностей и устремлений, о совершенстве, которого он может достичь. В то же время Альберти не желает обольщаться и обманываться относительно положения, в котором обретается человечество; в рассуждениях, пронизанных автобиографическими мотивами, он изображает всеобщую испорченность людей, нарушение ими естественного порядка, оскорбление справедливости и закона, подрыв вселенской гармонии. В этом предельном заострении противоречия между возможным и реальным, между различными до взаимоисключения способами оценки, между противоположными сторонами и формами бытия, коим причастен человек, можно услышать отзвуки напряженного диалога, который гуманист ведет с самим собой. И, видимо, неправильно отождествлять Альберти исключительно с тем или иным из собеседников, представленных в его произведениях; он воплощает свою мысль в каждом, уверенность часто оттеняя разочарованием и горечью, надежду – сомнением и опасениями.
О семье
Книга первая: об обязанностях взрослых по отношению к молодым и младших по отношению к старшим и о воспитании детей
Когда наш отец Лоренцо Альберти находился в Падуе, прикованный к постели болезнью, которая унесла его из жизни, он многократно высказывал настойчивое желание повидать Риччардо Альберти, своего брата; узнав, что вскоре тот должен приехать к нему, он весьма приободрился и против обыкновения несколько приподнялся и сел на кровати, всем своим видом показывая, что очень доволен сим известием. Нас, бывших все время рядом, вместе с ним ободрила его радость; и мы почувствовали себя счастливыми от доброй надежды, право на которую нам, казалось, давало лицезрение Лоренцо, расположившегося [в кровати] выше обычного. Там присутствовали Адовардо и Лионардо Альберти, люди благороднейших нравов и великого ума, к коим Лоренцо обратился почти что с этими словами:
<…> – Возможно, Адовардо и Лионардо, я скажу о том, чего нет в действительности; но да будет позволительно, чтобы отцу добродетели сыновей казались бо́льшими, чем они есть на самом деле, и да не считают меня безрассудным, если в стремлении воспламенить в детях любовь к добродетели я в их присутствии[148] обнаружу, насколько мне было бы приятно и по душе видеть их людьми очень добродетельными, раз уж всякая небольшая похвала в их адрес покажется мне огромной. Действительно, всеми способами и всегда старался, чтобы меня скорее любили, нежели боялись; мне никогда не хотелось в глазах тех, кто считает меня отцом, выглядеть также и господином. И поэтому они всегда были послушными, почтительными, очень внимательными ко мне и следовали моим наставлениям; никогда я не замечал в них никакого упрямства или сколь-нибудь значительного порока. Я находил удовольствие в добрых нравах, ими усвоенных, и думал, что могу день ото дня ожидать и надеяться на [еще] лучшее. Но кто не знает, сколь неверен путь юноши: всякий порок, ему присущий и из страха или стыда сокрытый и замалчиваемый его родителями и старшими, откроется и станет явным со временем. И чем менее в молодых людях страха и почтения, тем больше в них произрастают и укрепляются различные пороки, и причиной этому то ли собственный ум, ими самими развращенный и испорченный, то ли дурные знакомства и привычки, его повредившие и укрепившие в пороке, то ли многие другие вещи, способные какого угодно хорошего человека сделать злодеем: мы видели в наших краях[149] и в других местах, что сыновья самых достойных граждан, сызмалу выказывавшие замечательные наклонности, выделявшиеся своим прекрасным обликом и поведением, исполненным кротости и благонравия, впоследствии становились людьми бесчестными из-за нерадивости, полагаю, тех, кто не смог их как следует направить. Поэтому здесь мне приходит на память наш отец мессер Бенедетто Альберти[150], человек мудрый, авторитетный и репутации необыкновенной, ревностный во всех своих делах и чрезвычайно пекущийся и радеющий о благе и чести нашей семьи, который в беседах с другими некогда жившими Альберти, поощряя их быть усердными и расторопными в делах, – какими они, конечно же, были, – частенько говаривал следующее: «В обязанности отца семейства входит не только забота о том, чтобы, как говорится, были полны амбары и кладовые; ибо много больше должен глава семьи наблюдать и присматривать за всеми и каждым, выведывать и проверять все товарищеские связи, разузнавать их нравы в доме и вне, а всякую дурную привычку кого бы то ни было из членов семьи поправлять и врачевать речами скорее увещевательными, чем негодующими, употреблять прежде свой авторитет, нежели власть… быть также, когда необходимо, строгим, суровым и твердым и во всем, что он замышляет, иметь в виду благо, тишину и покой всей своей семьи в качестве как бы цели, к коей он устремлял бы все свое благоразумие и сообразительность, дабы управлять семьей как следует, [или же] добродетельным и похвальным образом; уметь на волне народной любви и признательности, стяжав благодарность своих сограждан, достичь гавани почета, славы и уважения и там остановиться, на время свернув и убрав паруса, дабы и в ненастьях, и в невзгодах (fortune), и в тяжелых испытаниях, подобных тем, которым вот уже двадцать два года несправедливо подвергается наш дом[151], заниматься нравственным закаливанием молодежи, не давая ей падать духом и пребывать в растерянности под ударами фортуны, но и никогда не позволяя ей покушаться на какие-либо дерзостные и безрассудные предприятия с целью то ли отомстить, то ли осуществить некую свойственную юному возрасту и легкомысленную идею[152] (opinione); и в периоды затишья и удачливой фортуны, и куда больше в ненастные времена не отходить от кормила разума и от распорядка жизни, быть бдительным, издалека замечая всякое облачко зависти, всякую тучу ненависти, всякую вспышку враждебности на челе сограждан, а также всякий неблагоприятный ветер и всякую подводную скалу и опасность, от которой семья может каким-то образом пострадать, действуя здесь как опытный и видавший виды кормчий, держащий в уме, под какими ветрами и под какими парусами другие ходили в плавание и каким образом они распознавали различные опасности и избегали их, и не забывающий, что в наших краях не бывало, чтобы кто-нибудь, распустив все паруса, даже если они были не так уж велики, их сворачивал неповрежденными, а не по большей части дырявыми и рваными. И так он узнает, что больше вреда приносит одно неудачное плавание, нежели пользы тысяча успешно завершенных. Зависть рассеивается там, где сияет не тщеславие (pompa), но скромность; ненависть исчезает, встречая не заносчивость, но обходительность; враждебность затухает и гаснет, если ты себя вооружаешь и укрепляешь не гневом и неприязнью, но приветливостью и дружелюбием. Все эти вещи должен глава семьи иметь в виду, продумывать и держать в памяти, быть готовым и способным все предвидеть и разузнать, вынести труды и хлопоты, иметь величайшее попечение и старание о том, чтобы с каждым днем молодежь становилась все более благовоспитанной, добродетельной и любезной нашим гражданам. И да будет известно отцам, что добродетельные дети доставляют отцу в любом его возрасте радость и большую поддержку, что заботливостью отца творится добродетельность ребенка. Бездеятельность и праздность ведет семью к одичанию и бесславию, ревностные и заботливые отцы наделяют ее благородством. Алчные, сластолюбивые, неправедные, высокомерные люди бесчестят семью, угнетают ее бедами и лишениями. Хорошие же люди должны знать, что сколь мягкими, скромными и человеколюбивыми они ни были бы, если не выкажут себя по отношению к семье весьма деятельными, предусмотрительными, заботливыми, а равно – если не будут заниматься воспитанием и исправлением молодежи, то в случае падения какой-то части семьи они также непременно потерпят низвержение, тем более шумное, чем более возвышалась их семья достоинством, богатством и положением. Чем выше стена, тем сильнее разбиваются падающие с нее камни; посему пусть старшие члены семьи всегда помышляют и радеют о ее благе и чести, подавая совет, наставляя и как бы держа бразды всего семейного правления. Ибо заслуживает только похвалы, признательности и одобрения деятельность тех, кто речами и уговорами умеет укротить обуревающие молодых людей страсти, расшевелить ленивые души, пробудить горячее желание стяжать славу самим себе, а заодно – возвеличить родину и дом свой. Также мне кажется делом очень достойным и нетрудным для отца семейства своей степенностью сдерживать и полагать пределы чрезмерной разнузданности молодых людей; больше того, если кто-то захочет своим достоинством резко возвышаться в глазах младшего поколения, то будет делом весьма уместным и небесполезным поддерживать собой авторитет старости, который, я думаю, должен проявляться как раз в почтительном и уважительном к ней отношении. Старики же никаким другим способом не могут лучше обрести, укрепить и сохранить свой авторитет и достоинство, нежели проявляя заботу о молодежи, направляя ее на стезю добродетели, с каждым днем делая ее более знающей и подготовленной, более достойной любви и уважения и, таким образом, пробуждая в ней благороднейшие и возвышенные устремления, занимая изучением наилучших и наипохвальнейших предметов, зажигая в нежных душах любовь к славе и почету, укрощая всякое непристойное желание и малейшее достойное порицания смятение духа и тем самым уничтожая корни любого порока и причину недружелюбия, снабжая их добрыми наставлениями и примерами, избегая поступать так, как, пожалуй, имеют обыкновение многие старики, преданные любостяжанию, которые в стремлении воспитать из детей рачительных хозяев (massai) делают их людьми жадными и угодливыми, а поскольку сами богатство ценят выше чести, то обучают детей скверным ремеслам и низким занятиям. Я не хвалю такую щедрость, которая убытки не вознаграждала бы славой или дружбой, очень порицаю всякую скупость, и никогда мне не нравилась непомерная роскошь. Итак, пусть старики будут как бы общими всем молодым людям отцами, больше того – как бы умом и душой (anima) всего семейного организма. И подобно тому как необутые, голые ноги позорили бы и срамили вид всего человека, так старики и те, кто постарше, не уделяющие внимания любому, [хотя бы] самому последнему человеку в доме, да будет им известно, заслуживают великого осуждения, поскольку могли бы допустить позор и бесчестье семьи от какой-то ее части. Пусть памятуют они, что в древности первым долгом считалась забота о каждом из домашних, как некогда у славных лакедемонян, которые рассматривали себя в качестве отцов и наставников всех несовершеннолетних, так что каждый мог наказывать за все проступки любого своего молодого соплеменника, и были они очень рады и признательны кому бы то ни было, бравшемуся воспитывать их близких и родственников. И для отцов похвальным считалось платить благодарностью и признательностью всякому, сделавшему хоть что-нибудь для того, чтобы дети их стали воспитаннее и благоразумнее. Сим благим и наиполезнейшим нравственным воспитанием они возвеличили свою землю и заслуженно прославили ее навеки. Ибо не было вражды там в их среде, где недоброжелательство и неприязнь, едва зарождающиеся, сразу искоренялись и устранялись, где царило одно-единственное, общее всем действенное желание насадить в своей земле добродетельность и благонравие. Об этом старались все, насколько хватало сил, таланта, упорства: старики – предостерегая, напоминая, сами подавая достойнейший пример, молодые – внимая [им] и подражая».
Если все эти и многие другие вещи, о которых мессер Бенедетто имел обыкновение вести речь, необходимы главе семейства, если забота о руководстве молодежью заслуживает наивысшего одобрения не только когда проявляют ее родители, но также и другие, пусть никто не сомневается, что долг мой, как и прочих отцов, всеми способами, приемами, доводами добиваться, дабы эти мои и чрезвычайно дорогие мне дети были как можно более достойны доверия, привязанности и забот родителей и иных людей. Таким образом, дети мои, вижу обязанность молодых людей в том, чтобы любить и слушаться стариков, уважать возраст и всех, кто старше, держать заместо отца, относясь к ним, как и полагается, с величайшей предупредительностью и почтением. Большой возраст предполагает многоопытность, а отсюда знание различных обычаев, различных типов поведения и людских душ; достигший его слышал, видел и обдумал бесконечное множество полезных вещей, а также великолепные средства защиты от любых превратностей фортуны. <…>
Посему, молодые люди, добродетельностью и благонравием старайтесь угодить родителям и своим старшим во всех вещах, приносящих вам похвалу и славу, а вашим близким – радость, удовольствие, доброе расположение духа. Словом, дети мои, следуйте добродетели, бегите пороков, почитайте старших, стремитесь снискать благорасположение к себе, жить свободно, счастливо, в почете и любви. Первый шаг к почету в том, чтобы добиться благорасположения и любви; первый шаг к благорасположению и любви в том, чтобы проявить свою добродетельность и порядочность; первый шаг к стяжанию добродетели в том, чтобы невзлюбить пороки, избегать дурных людей. Итак, нужно все время общаться с людьми хорошими, снискавшими себе одобрение и уважение, никогда не покидать тех, кто вам дал пример и науку, как усвоить и обрести добродетель и благонравие; вы должны любить и почитать их, радоваться, что все знают их как людей беспорочных. Не надо быть ни упрямыми, ни грубыми, ни привередливыми, а также ни легкомысленными, ни суетливыми, но покладистыми, обходительными, расторопными и, насколько пристало в этом возрасте, благоразумными и серьезными; также старайтесь со всеми быть, насколько сумеете, любезными, а по отношению к старшим – почтительными и внимательными. Благовоспитанность, уравновешенность, скромность и воздержанность обычно заслуживают в молодых людях великой похвалы; почтительность же молодых людей по отношению к старшим всегда приятна и настоятельно необходима.
Я расскажу не для похвальбы, но лишь дабы снабдить вас домашними примерами, которые вы были бы более расположены выслушать и легче хранили бы в памяти, чем чужие. Я не припоминаю, чтобы там, где бывали наш брат Риччардо или какие-то иные из наших старших годами родичей, у меня когда-либо возникло желание быть замеченным сидящим ли, стоящим ли, не выказывая им величайшего почтения; во всяком многолюдном общественном месте меня могли видеть подле моих старших родичей стоящим наготове исполнить их приказание. Где бы я их ни увидел, я всегда поднимался им навстречу и обнажал голову, приветствуя их; а встретив их где-либо, я по моему обыкновению бросал любое занятие и товарищей, дабы присоединиться к старшим и почтительно их сопровождать. Я никогда не осмелился бы оставить их и вернуться к своим юным товарищам, если прежде не испрошено, как и у отца, позволение. И эти мои уважительность и послушание находили одобрение не только у стариков, но и у молодых людей; мне же казалось, что я выполняю свой долг, так как делать обратное, [то есть] не искать расположения, не ценить, не подчиняться старшим, я бы счел для себя постыдным и достойным порицания. И затем мне все время казалось, что по поводу всякой вещи я должен с Риччардо, как я всегда и делал, быть откровенным и советоваться, почитая его как отца, так мне запало в душу, что нужно чтить и отдавать должное возрасту.
Итак, следуя моему наставлению, будьте со старшими очень почтительны и, насколько в ваших силах, добродетельны. Не обращайте внимания, дети мои, на то, что [пути] добродетели могут показаться суровыми и нелегкими, отклонения же от них на первый взгляд легки и приятны. Ибо между ними обнаруживается огромное внутреннее различие: грех чреват в большей степени раскаянием, чем удовлетворением, мучением, чем наслаждением, ущербом, чем пользой. Совсем наоборот добродетель – радостная, приятная, привлекательная, она всегда приносит тебе удовлетворение, никогда не печалит, никогда не пресыщает, день ото дня становится тебе все любезнее и нужнее. И сколь ты будешь благонравен и здравомыслящ, столь же тебя будут ценить и превозносить, столь же благожелательно встречать добрые люди, столь же ты будешь наслаждаться этим в самом себе. А познав, что ты есть человек, и захотев, чтобы ничто человеческое тебе не было чуждо, ты, несомненно, обнаружишь в себе немалую толику истинного счастья. Одна лишь добродетель может сделать блаженным и счастливым того, кто всеми своими помыслами и делами стремится держаться и соблюдать всякое наставление и указание, как отвадить от себя грехи, избегать дурных привычек и неподобающих вещей.
Я из тех, дети мои, кто хотел бы оставить вам в наследство скорее добродетель, чем всевозможные богатства; но это не в моей власти. Я всегда старался снабдить вас, считая сие для себя посильным, таким уставом, таким пособием, таким средством, с помощью которого вы могли бы достичь высокой славы, большого благорасположения и великого почета. Вам надлежит дать употребление разуму, дарованному вам природой, который, полагаю, не мал и не слаб, и совершенствовать его, изучая и упражняясь в хороших вещах, используя все богатство благородных наук и искусств. Состояние же, которое я оставляю вам, распределите и примените так, чтобы оно принесло пользу, сделав вас любезными не только для своих, но и равным образом для всех чужих. И мне сдается, дети мои, вполне можно надеяться, что иной раз вы пожалеете о том, что нет меня в живых; может быть, вы испытаете трудности и лишения, каковые вас не так терзали бы, будь я рядом; ибо для меня не ново, на что способна фортуна с неопытными душами юношей нежного возраста, коим недостает совета и поддержки. Примером для меня является наш дом, в котором сполна здравого смысла, разума и опытности, твердости, мужества и душевной стойкости; тем не менее и он познал в этих наших превратностях власть, которой располагает неистовая и беззаконная фортуна над сколь угодно основательным советом, над сколь угодно твердым и хорошо воспитанным разумом. Но имейте крепкий и несокрушимый (intero) дух; в невзгодах обнаруживает себя добродетель. Разве кто-либо стойкостью своей души, постоянством своего ума, силой своего характера, своими умением и изобретательностью смог бы в спокойных и благоприятных условиях, при безмятежной и мирной фортуне так проявить себя и приобрести славное имя, как при непостоянной и враждебной? Посему побеждайте фортуну терпением, побеждайте беззакония человеческие преданностью добродетели, сообразуясь с велениями времени, будьте благоразумны и здравомыслящи, в нравы и обыкновения людские вносите целомудрие, человечность и умеренность, но главным образом все ваши дарования, умения, устремления и труды употребляйте прежде на то, чтобы быть, а затем уже выглядеть людьми добродетельными. <…>
Лионардо. Пусть, таким образом, я могу рассчитывать на вас, отцов, во всем. Постоянно вижу я, как природа повсюду спешит позаботиться о самосохранении всякой произведенной на свет вещи, которая от того, кто сотворил ее, получает питание и поддержку, дабы продолжать жить и обнаруживать свою пользу. Вижу я, как в растениях и деревцах корни добывают и передают питание стволу, ствол – ветвям, ветви – листьям и плодам. Поэтому, пожалуй, нужно считать естественным, что родители не пренебрегают ничем, лишь бы накормить и подкрепить тех, кто ими самими был рожден. И признаю за вами, отцы, обязанность иметь попечение и заботу о надлежащем прокормлении вашего потомства. Тебя[153] сейчас я не спрашиваю, проявляется ли сия забота отцов в силу естественной необходимости или же по мере того, как рождается и растет в отцах любовь, возбуждаемая теми радостями и надеждами, которые возникают от лицезрения детей и их поступков; потому что совсем не редко можно видеть, что кто-нибудь одного своего ребенка любит больше, чем другого, и по отношению к тому, кто, пожалуй, мог бы ему показаться подающим большие надежды, будет более внимательным, щедрым и готовым угодить и поощрить. И можно видеть, как ребенок, о котором мало радеют, целые дни проводит далеко от дома, в чужих пределах, облаченный в лохмотья, терпя лишения, посреди опасностей и – что еще больше должно было бы не понравиться – становясь человеком неисправимо порочным. Давайте, однако, сейчас не будем пытаться рассматривать, как начинается, растет и заканчивается та или иная любовь. А также не будем исследовать, почему отцы в отношении своих детей проявляют неодинаковую любовь, поскольку вы могли бы мне ответить, что [всякая] ненормальность имеет своей причиной порчу природы и развращенность ума. Ведь та же природа, которая во всех вещах стремится к соответствию и совершенству, удаляет от порочных детей подлинную любовь и всецелое благорасположение отцов. Может также статься, что отцам было бы приятнее, если бы дети делали что-то похвальное, а не предавались неге и праздности в домашнем кругу; но, полагаю, тебе могло показаться, что это рассуждение затянулось…
И все же, желая не возразить тебе, но уяснить для себя, прав ли ты, когда утверждаешь, будто с самого рождения дети доставляют отцам огромные неприятности, выскажу убеждение, что мудрый отец не должен был бы не только волноваться и печалиться, но даже и помыслы занимать весьма многими вещами, и в первую очередь теми, коими положено заниматься женщинам, скорее кормилице и матери, нежели отцу. Полагаю, что сей младенческий возраст целиком должен быть предоставлен женскому досугу, а не деятельной заботе мужчин. Что касается меня, то я из тех, кто никогда не будет тискать малышей и кто не желал бы видеть, как порой случается, отцов, слишком уж забавляющихся с ними. Безрассудны те, кто мало думает о бесконечных опасностях, подстерегающих малюток в жестких отцовских руках, ибо очень немного надо, чтобы повредить или искривить эти мягонькие косточки, и если пеленать их и заниматься с ними, не проявляя величайшей осторожности, то редко обходится без перелома или вывиха какого-либо члена, отчего подчас и появляются кособокие и кривоногие. Итак, сей ранний возраст пусть совсем не знает рук отца, пребывая и почивая на руках матери.
Следующий за этим возраст доставляет большую радость и вызывает веселый смех, ибо [детишки] уже начинают выговаривать слова, заявляя о своих желаниях. Их слушает весь дом, пересказывает вся округа, о них постоянно ведут радостно-шутливый разговор, сообщая и расхваливая то, что они сделали и сказали. Можно уже видеть, как у ребенка в этом возрасте, словно бы весной, всходят и обнаруживаются в лице, во внешнем облике, в словах, в манерах бесконечное множество добрых надежд, немалые признаки тончайшего ума и глубокой памяти, отчего все и говорят, что детки служат утешению и забаве родителей и старших. Не думаю, что найдется столь погруженный в дела, столь занятый мыслями отец, коему не принесло бы большую радость присутствие детишек. Катон, сей благородный муж древности, который был прозван мудрым и считался, как это и было, во всех отношениях суровым и неприступным, говорят, часто в течение дня бросал прочие свои дела, частные и общественные, сколь значительны они ни были бы, не раз возвращаясь домой вновь взглянуть на своих ребятишек; иметь детей ему не казалось делом неприятным и тягостным, напротив, он находил удовольствие и радость в том, чтобы видеть смех, слышать слова, наслаждаться всеми их ласками, полными великой простоты и нежности, которая запечатлена во всем облике этого чистого и сладостного возраста. Если на самом деле так, Адовардо, если заботы отцов и незначительны, и доставляют радость, и исполнены любви, благих надежд, смеха, шуток, веселья, тогда в чем же заключаются эти ваши неприятности? Полезно было бы узнать, что ты на это скажешь.
Адовардо. Я бы очень оценил, если бы ты сумел рассуждать доказательно, как до некоторой степени умею я. Меня весьма огорчаете вы, те нередкие среди Альберти молодые люди, которые не обзавелись наследниками, не увеличили, как то они могли бы, и не сделали более многочисленной семью. Что сказать? Что несколько дней тому назад я насчитал не менее двадцати двух молодых Альберти, живущих одиноко, неженатых, каждый из которых не младше шестнадцати, не старше тридцати шести лет. Конечно, я огорчен этим, ибо великий урон терпит наша семья, не досчитываясь такого числа детей, какое положено вам, молодым, было бы иметь; и я думаю, что скорее следует пожелать снести любой ущерб и любую неприятность, чем оставить семью без продолжения, не увидеть того, кто должен быть восприемником места и имени отца. И поскольку я бы хотел, чтобы, в первую очередь, ты среди других стал тем, кто бы не только славой и именем, но также и похожими на тебя детьми пополнил и возвеличил семью Альберти, постольку я опасаюсь убеждать тебя в чем-то, что заставило бы тебя колебаться, удерживая от этого. Так как, полагаю, очень близко тебе показал бы, что каждый [детский] возраст доставляет отцу немало неприятностей, совсем не легких и пустяковых, и ты бы понял, что любящие отцы уже с самого раннего периода жизни детей не всегда предаются с ними шуткам и смеху, но часто унынию и слезам. Ты также не стал бы отрицать, что отцов поджидают большие душевные потрясения, большие тяготы много прежде, нежели дети принесут им какую-либо радость или удовольствие. Много раньше нам надлежит позаботиться о том, чтобы подыскать хорошую кормилицу, очень постараться найти ее вовремя, удостовериться, что она не хворая, не распутная; осмотрительно выбрать такую, которая была бы начисто лишена пороков и заболеваний, портящих молоко и кровь, а сверх того – убедиться, что она не принесет с собой в дом ни раздора, ни срама. Было бы долго рассказывать, какие предосторожности здесь от нас, отцов, были бы нужны, какие труды каждому следовало бы приложить, пока он найдет, как и полагается, хорошую, добронравную и пригодную кормилицу. Ты, пожалуй, и не поверишь, что за печаль, уныние и мучение охватывают душу, если не сумеешь найти кормилицу вовремя или же не сможешь подыскать подходящую, отчего кажется, что чем больше в подобных вещах нужда, тем всегда острее их нехватка. И тебе известно, сколь велика опасность [заразиться] от больной и распутной кормилицы проказой, падучей и всеми этими тяжелыми недугами, которые, как говорят, передаются через грудь; а также тебе известно, сколь редки хорошие кормилицы и какой на них спрос.
Но что же это я говорю обо всяких мелочах? Потому что мне очень дорого – [ведь] детей ты считаешь, чем, по правде говоря, они и являются, величайшей радостью для отцов – видеть этих веселых малышей вокруг тебя, как ты дивишься всякому их поступку и слову, придаешь всему этому большое значение, лелеешь в себе [на их счет] благие надежды. Одно обстоятельство, однако, может умалить эти радости и отяготить твою душу куда более сильной и острой печалью. Рассуди сам, для того, кто переживает, видя, как дети плачут, если они случайно упадут и слегка ушибут ручку, сколь тягостно думать, что в этом возрасте более, чем в любом другом, ребятишки погибают. Поразмысли сам, как горестно ему каждый миг быть готовым лишиться такой радости. Более того, сей ранний возраст сдается мне изобилующим всевозможными и немалыми неприятностями; кажется, что в нем дети словно бы только и болеют оспой, ветрянкой, краснухой, никогда не обходятся без несварения пищи и расстройства желудка, то и дело валятся с ног от недомогания и постоянно чахнут, мучаясь многими другими хворями, коих ни ты не можешь распознать, ни они сами не могут тебе назвать, отчего любой их незначительный недуг ты воспринимаешь как очень серьезный, и тем серьезнее, что ты в растерянности относительно того, какое средство можно было бы правильно и с пользой употребить против незнакомой болезни. Словом, любое самое малое страдание детей отзывается в душе отца величайшими мучениями.
Лионардо. <…> Если бы у меня были дети, то я бы не взял на себя труд искать иную кормилицу, чем их собственная мать. Мне приходит на память, как философ Фаворин у Авла Геллия[154], а также все другие древние отдавали предпочтение молоку матери перед каким-либо иным. Возможно, врачи воображают, что кормление молоком ослабляет матерей и доводит их иногда до бесплодия. Я же, однако, смею думать, что природой все было хорошо предусмотрено, и, надо полагать, не без причины, но с большим умыслом устроено так, что с беременностью появляется в изобилии и молоко, вроде как бы сама природа заботится о наших нуждах и подсказывает нам, чего детям ждать от матерей. Отступление от этого допустимо в случае, если бы жена на беду захворала; я бы позаботился о, как ты говоришь, хорошей, умелой и добронравной кормилице не для того, чтобы оставить жене побольше досуга, не для того, чтобы освободить ее от полагающихся в отношении детей обязанностей, но для того, чтобы обеспечить ребенку лучшее питание. И полагаю, что, помимо недугов, кои, по твоим словам, могут происходить от дурного молока, непорядочная и распутная кормилица сверх того действительно будет способна испортить нрав ребенка, склонить его к пороку, приучить его душу к безумным и животным страстям вроде вспыльчивости, трусливости, страха и им подобным. И полагаю, если у кормилицы будет буйный характер (d’animo focoso) то ли от рождения, то ли вследствие употребления слишком крепких и неразбавленных вин, то ли по иным горячащим душу причинам, и кровь ее будет разогрета и воспламенена, тогда, пожалуй, ребенку, который получит от нее столь горячее и обжигающее питание, легко достанется нрав, имеющий наклонность ко гневу, бесчеловечности, жестокости. Таким образом, нерадивая, злобного и тяжелого нрава кормилица может сделать ребенка вялым, слабым и боязливым; и это представляет чрезвычайную опасность для раннего возраста. Деревце, если неоткуда черпать потребное ему питание, и особенно поначалу, когда должно быть обилие воздуха и влаги, становится затем навсегда чахлым и болезненным. И доказано, что маленькая раночка нежному росточку приносит вреда более, чем два больших повреждения многолетнему стволу. Посему надобно очень заботиться о том, чтобы в этом юном возрасте питание было как можно лучше. Следует, в случае необходимости, приискать жизнерадостную и чистоплотную кормилицу, которой было бы несвойственно воспаление и буйство крови и духа, которая бы вела целомудренную жизнь, чуждую всяких излишеств и распутства; сии качества, как ты заметил, редки в кормилицах, посему тебе остается согласиться со мной, что, поскольку, конечно, матери целомудреннее и добронравнее любых кормилиц, постольку они более годны и гораздо более полезны для кормления своих собственных детей. <…>
Адовардо. Как тебе известно, я из тех, кто очень занят собиранием для своих детей таких вещей[155], кои в один миг фортуна может отнять не только у того, кому они переданы, но и у того, кто их приобретал. Хотя и сознаюсь, что мне было бы милей оставить моих детей скорее богатыми и состоятельными (fortunati), чем бедными, и я очень хочу и, насколько в моих силах, стараюсь завещать им такое состояние, при котором они мало нуждались бы в чужих милостях, ибо мне ведомо, насколько нищета не может справиться со своими лишениями без помощи других. Не верь, однако, чтобы отцы, если даже они не страшатся смерти и бедности детей, жили бы беспечально. А на кого возложена обязанность воспитать их в благонравии? На отца. Кто обременен заботой о том, чтобы приохотить их к наукам и добродетели? Отец. На ком огромная ответственность наставить их тому или иному знанию, ремеслу, искусству? Опять же на отце, как тебе известно. Добавь к этому великое попечение отцов о выборе рода деятельности, науки, образа жизни, которые наиболее соответствовали бы натуре ребенка, репутации семьи, обычаям страны, имеющемуся богатству, характеру времени, существующим условиям и возможностям, ожиданиям сограждан. Не терпит страна наша, чтобы кто-нибудь из ее [обитателей] слишком возвышался благодаря военным победам. И правильно: потому что для древней нашей свободы возникла бы угроза, если бы кто-нибудь, пожелав при благожелательном отношении и сочувствии других граждан осуществить в государстве свои замыслы, воспользовался бы угрозой и силой оружия, дабы добиться того, к чему склоняет его воля, чем манит его фортуна, что предлагают и обещают ему данный момент и наличные условия. Также не слишком ценит наша страна людей образованных[156]; напротив, кажется, что вся она скорее одержима любостяжанием и жаждой богатства. То ли таковы условия страны, то ли природа и привычка (consuetudine), [унаследованные от] предков, но создается впечатление, что все [ее жители] смолоду усваивают ремесло наживы, что все их разговоры сводятся к тому, как бы сэкономить, что все их помыслы направлены на то, как можно получить прибыль, что всякой своей деятельностью они стремятся скопить побольше богатств. Не знаю, может быть, к этому мы, тосканцы, расположены воздействием небес, как говорили древние: ведь поскольку Афины[157] небо имели чистое и ясное, то и уроженцы их отличались утонченностью и острым умом; в Фивах же небо было плотнее и не такое светлое, поэтому фиванцы были грубее и менее сообразительны. По мнению некоторых, карфагеняне, занимая засушливую и бесплодную страну, должны были для удовлетворения своих нужд поддерживать связи и отношения со многими соседними и отдаленными народами, отчего стали сведущими и умелыми во всякого рода хитростях и плутовстве. Позволительно, пожалуй, также думать, что обыкновения и привычки предков сохраняют силу и продолжают жить в наших гражданах. Подобно Платону, этому князю философов, который пишет, что нравы лакедемонян были всецело воспламенены жаждой побед[158], я считаю, что в нашей земле небо производит людей, хорошо чувствующих, где пахнет наживой, что [свойства] местности и [общепринятые] обыкновения прежде всего возбуждают в них желание не прославиться, но приумножить и сберечь имущество, стяжать богатство, коим они надеются лучше защитить себя от нужды и немало возвыситься среди сограждан. А если дело обстоит подобным образом, то как же забеспокоятся отцы, которые найдут, что сыновья их более усердны в учении или воинских занятиях, чем в добывании и накоплении денег! Разве не столкнется в душе их стремление следовать [принятым] в стране нравам с желанием осуществить свои великие надежды? Разве мало будет терзать отцов необходимость пренебречь пользой и славой детей и своей семьи? Разве не будет очень тяжело у них на душе оттого, что, гнушаясь недоброжелательства и зависти своих сограждан, они не смогут, как им хотелось бы и надлежало, направить дитя на путь той или иной достохвальной добродетели? Сейчас я не в силах вспомнить все наши печали, и, пожалуй, было бы очень долгим и чересчур занудным делом тебе их описывать одну за другой. Ты мог уже вполне убедиться, что дети родителям доставляют неимоверное множество неприятностей и тягот.
Лионардо. <…> Я согласен с тобой, что более, чем кто-либо другой, именно отцы должны руками и ногами, всеми силами, всем своим старанием и благоразумием стремиться, насколько в их возможностях, к тому, чтобы дети были благовоспитанны и добропорядочны, как потому, что это на пользу самим детям – благовоспитанность в молодом человеке ценится не менее, чем богатство, – так еще и потому, что этим они послужат украшению и славе своего дома, отечества и самих себя. Благовоспитанные дети – похвальное свидетельство усердия их отцов. И считается, если не ошибаюсь, что для отечества лучше иметь граждан добродетельных и порядочных, нежели очень богатых и могущественных. И, разумеется, распущенные дети для отцов, не лишенных здравого смысла и не глупых, должны быть величайшим несчастьем не столько потому, что им отвратительна бесчестность и подлость детей, сколько потому, что – и в этом нет сомнений – испорченный сын многими способами навлекает на отца немалый позор, так как всем известно и понятно, насколько в воле отца семейства воспитать свою молодежь в целомудрии, благонравии, добродетельности. Не думаю, чтобы нашелся человек, ставший отрицать, что отцы могут сделать детей какими только пожелают. И как хороший и усердный наездник сделает кротким и послушным жеребенка, коего другой, нерадивый и не столь проворный, не сумеет взнуздать, так же и отцы заботливым обращением воспитают своих детей в добронравии и благоразумии. Посему не минуют великого порицания за нерадивость те отцы, дети коих будут отличаться не порядочностью, но распутством и злодейством.
Словом, первая забота и мысль старших [членов семьи] будет, как уже сказал Лоренцо, о том, чтобы молодежь их была сколь можно более украшена добродетелью и благими нравами. Между прочим, я бы посоветовал отцам в том, что касается детей, скорее иметь в виду благо семьи, чем суждение толпы, ибо в нем для добродетели, которую нужно любить и поощрять, нет места и укрытия. Поэтому я бы делал так, как ритор Аполлоний из Алабанды[159]: если юноши не казались ему вполне способными к красноречию, он, дабы они не тратили у него зря времени, отпускал их заниматься теми вещами, которые им наиболее подходили бы по природе. Пишут также о гимнософистах – живущем на востоке народе, почитавшемся у индийцев столь мудрым, что они воспитывали новорожденных не по воле и желанию отца, но по решению и усмотрению этих признанных мудрецов, в обязанности которых входило, наблюдая за рождением и [телесным] обликом ребенка, выносить суждение, насколько и к чему он более всего пригоден; к этому, по рекомендации сих умудренных старцев, ребенка и приучали. Если же дети оказывались для добропорядочной деятельности неприспособленными и негодными, то не находилось и человека, готового взять на себя расходы и труды [по их содержанию]; как сказывают, их бросали, а иногда топили. Таким образом, пусть отцы определяют ребенка к тому, к чему он пригоден, пусть внемлют они оракулу Аполлона, который ответил Цицерону: «Следуй, прилагая труд и старание, туда, куда влекут тебя твоя природа и твой талант»[160]. И, если дети оказываются готовы и способны к добродетели, к божественным деяниям, к наукам и достойным искусствам, к военным победам и славе, пусть они начинают заниматься, упражняться и изучать все эти вещи, стараясь с самого раннего возраста к ним приобщиться. К чему в детстве привыкнешь, с тем и останешься. А если вдруг либо по природным задаткам, либо по уму, либо по [телесной] силе, либо же по здоровью дети не будут пригодны к чему-нибудь значительному, им следовало бы давать упражнений поменьше и более легких, и пусть всегда им будут предлагаться упражнения достойные, доблестные, мужественные, которые они были бы в состоянии выполнить. А если дети не будут подходить и годиться для сих похвальных занятий, не будет от них пользы и в другом, пусть отцы поступают, как те гимнософисты: пусть утопят их в алчности, сделают стяжателями, воспламеняя молодых людей жаждой не славы и чести, но золота, богатства…
Адовардо. Это нас и угнетает, Лионардо, ибо мы не знаем наверное, какой путь был бы для наших детей наиболее доступен, а равно не можем как следует распознать, куда их влечет природа.
Лионардо. Я думаю, что для наблюдательного и заботливого отца не составило бы большого труда угадать, какая деятельность и какие подвиги манят и привлекают детей. <…>
Не стоит сейчас говорить, сколь полезно и необходимо упражняться в любом возрасте, и прежде всего юношам. Посмотри, насколько крепче и здоровее ребятишки, воспитанные в деревне [и привычные] к труду и солнцу, по сравнению с нашими, росшими в бездействии и не на открытом воздухе, которым, по словам Колумеллы[161], даже смерть более ничего не в состоянии добавить непривлекательного. Такие они бледненькие, худенькие, с темными кругами под глазами, плаксивые. Поэтому полезно приучать детей к труду – как для того, чтобы были они крепче, так еще и для того, чтобы не оставлять их в бездействии и неподвижности, – [а также] ко всему, что подобает мужчине. И еще я одобряю тех, кто приучает детей терпеть стужу без головного убора и босиком, долго бодрствовать ночью, подниматься с постели до восхода солнца и кто в остальном дает им только то, что требует достоинство и что необходимо, дабы развить и закалить тело. Словом, детей следует приучать к подобным тяготам, тем самым делая их, насколько возможно, мужественными; однако скорее так, чтобы тяготы более шли на пользу и не приносили бы вреда, чем чтобы они были без вреда, но и без пользы. Геродот, сей древний грек, прозванный отцом истории, пишет, что после победы персидского царя Камбиса над египтянами были на месте сражения собраны останки многих убитых, которые, хотя затем со временем перемешались одни с другими[162], можно было легко распознать, поскольку черепа персов раскалывались от малейшего удара, черепа же египтян были весьма прочны и выдерживали удар любой силы; и объясняет сие большей изнеженностью персов, ходивших с покрытой головой, тогда как египтяне уже с детства приучались всегда оставаться – и под палящими лучами солнца, и под дождем, и росистым вечером, и ветреной ночью – с непокрытой головой. Рассматривая, какие следствия имел этот обычай, он говорит, что среди египтян почти нельзя было встретить лысых. Ликург, сей мудрый царь лакедемонян, установил, чтобы сограждане его с малых лет привыкали не к нежностям, но к трудам, не к веселому времяпрепровождению на площадях, но к обработке полей в деревне и воинским упражнениям[163]. Он очень хорошо знал, сколь великих результатов в любом деле можно достичь упражнениями! А среди нас разве нет таких, которые стали ловкими и сильными, хотя раньше были слабыми и ни на что не годными, таких, которые упорными упражнениями сумели сделаться превосходными бегунами, прыгунами, метателями копья, стрелками из лука, хотя раньше во всем этом были несведущи и беспомощны? Разве с помощью упражнений не сделал легкой и гибкой свою речь афинский оратор Демосфен[164], который, от природы имея невнятный, шепелявый выговор, набивал рот мелкой галькой и громким голосом декламировал на берегу моря? Это упражнение так помогло ему, что не было впоследствии оратора, которого слушать было бы более приятно, чем его, который бы говорил так же чисто и выразительно, как он…
Несомненно, итак, что упражнением тела, а также и ума можно достигнуть весьма многого, всего того, чего мы пожелаем, сообразуясь с разумной мерой. И конечно, упражнение способно не только вялого и немощного сделать бодрым и сильным, но даже более – безнравственного и порочного сделать добропорядочным и воздержанным, слабого духом сделать сильным, ненадежную память сделать весьма крепкой и цепкой. Не будет [в человеке] такого необычного и затверделого свойства, которое в считаные дни не исправили и целиком не искоренили бы великое усердие и старание. Пишут, что Стильпон[165], мегарский философ, от природы был склонен к пьянству и сластолюбию, но упражнениями в добродетели и науках он сумел победить свою натуру и стать как никто другой добронравным. Вергилий, сей наш божественный поэт, в молодости был женолюбив, и подобное сообщают обо многих других, кои имели поначалу в себе какой-нибудь порок, в последующем же исправлялись старательными упражнениями в достохвальных вещах. Метродор, древний философ, живший во времена Диогена-киника, добился путем упражнения и привычки того, что мог не только в точности пересказать слова, произнесенные сразу многими, но и воспроизвести тот же их строй и порядок[166]. Что мы скажем об Антипатре Сидонском, который, в результате долгих упражнений освоив гекзаметры и пентаметры, лирические, комические, трагические и иных типов стихи, имел обыкновение, рассуждая на любой предложенный предмет, слагать их и произносить непрерывно один за другим без малейшей подготовки загодя? Ему, долго упражнявшему свой ум в стихосложении, легко и доступно было то, что менее поднаторевшим знатокам (eruditi) [этого дела] нынче представляется трудным, даже если у них есть время для предварительного обдумывания. И если, упражняясь, можно овладеть вещами сложными, кто усомнится в великой силе, которая заключена в упражнении? Сие было хорошо известно пифагорейцам, которые упражнением укрепляли память, вспоминая ежевечерне все, что сделано за день[167]. И, пожалуй, то же самое было бы полезно детям – повторять каждый вечер выученное днем. Я помню, как часто наш отец, и не имея в том нужды, посылал нас с поручениями ко многим лицам только ради того, чтобы поупражнять нашу память, а также часто желал узнать наше мнение по многим поводам, стремясь оживить и развить в нас ум и способность суждения, и очень хвалил, дабы подогреть наше честолюбие к соревнованию, тех, кто отвечал лучше.
Итак, многими способами отцам можно, даже необходимо испытывать способности своих детей, все время внимательно наблюдать за всем их образом поведения и особенностями и тех, кто выкажет мужественность и благовоспитанность, выделять среди других и хвалить, тех же, кто обнаружит леность и похотливость, исправлять, задавая им столько упражнений, сколько потребуется. Говорят, что выполнять физические упражнения сразу после еды вредно. Подвигаться перед принятием пищи и немного поработать не вредно, но переутомляться не стоит. Упражнять добродетелью ум и душу в любое время, в любом месте и по любому поводу всегда заслуживает высшего одобрения. И пусть эта обязанность вызывает у отцов не досаду, но скорее радость. Ты отправляешься на охоту в лес, устаешь, обливаешься потом, ночь проводишь на ветру, в холоде, день – на солнце и в пыли, чтобы видеть, как идет преследование и поимка [зверя]. А разве меньше радости видеть, как два или более дарования соревнуются в стяжании добродетели? А разве меньше пользы в твоей в высшей степени похвальной и праведной заботе о том, чтобы наделить и украсить твоего ребенка добронравием и благовоспитанностью, нежели в том, чтобы, возвращаясь [с охоты] усталым и потным, принести какую-то дичь? Словом, пусть отцам доставляет удовольствие направлять детей по пути добродетели и славы, побуждать их к состязанию в добропорядочности и чествовать победителя; пусть они радуются, имея детей, усердствующих и алчущих заслужить почет и уважение.
Адовардо. Мне доставляет удовольствие, Лионардо, твое красноречие, и по душе каждая твоя мысль; и я очень одобряю сии упражнения, коими, признаю, исправляются пороки и укрепляются добродетели. Однако определенно, Лионардо, я либо не умею сказать, либо не в состоянии как следует объяснить то, что думаю. Беспокойства и труды отцовства не столь уж малы, не столь уж легки, не столь радостны и приятны, как, возможно, тебе кажется. И что я могу? Дети растут, наступает время заставить их, как ты говоришь, обучаться добродетели. Отцы же к этому не готовы, а, пожалуй, из-за великой занятости и не способны; их душа и мысли поглощены чем-то другим, у них нет возможности оставить все свои прочие общественные и частные дела, дабы образовывать и воспитывать детей. Потому-то здесь надобен наставник, [а значит,] надобно, чтобы ты слышал, как дети орут, видел их в синяках, сеченных розгами и частенько, когда в том есть необходимость, сам их наказывал поркой. Но эти вещи, я знаю, кажутся тебе пустяками, ибо ты не ведаешь сколь чувствительна и сострадательна любовь и привязанность отцов. Кроме того, в дальнейшем дети могут оказаться жадными, негодными, лживыми и порочными. [Однако] сейчас я не хочу, [да и] не мог бы, не печалясь, припомнить все наши тяготы. <…>
Лионардо: Кому не известно, что наибольшую пользу для детей должна заключать образованность? Столь великую, что человек даже благородного происхождения, если он не имеет образования, непременно будет выглядеть неотесанной деревенщиной. Я бы предпочел молодых людей из хороших семей гораздо чаще наблюдать с книгой в руках, нежели с соколом. Мне совсем не нравится обыкновение, усвоенное некоторыми людьми, полагающими, что вполне достаточно уметь подписаться и подсчитать, какую сумму тебе предстоит выручить. Очень по душе мне старый обычай нашего дома: почти все Альберти были людьми весьма образованными. <…>
Итак, семье, особенно нашей, которая всегда резко выделялась во всех отношениях, и в первую очередь образованностью, мне кажется, необходимо воспитывать молодежь таким образом, чтобы она росла не только годами, но и ученостью и знаниями – не менее ради всяческих выгод, кои образованность дает семье, нежели для продолжения этого нашего стародавнего и доброго обычая. Пусть в семье нашей продолжают следить, дабы молодые люди в соответствии с делами и обычаями предков получали все то огромное удовлетворение, какое им обещает образованность через познание замечательных и необыкновенных вещей; и пусть отцы радуются, если дети становятся многознающими и учеными. А вы, молодые люди, не жалейте, как вы и делаете, труда для освоения наук, будьте старательны. Пусть вам доставляет удовольствие знание дел минувших и заслуживающих памяти; пусть пойдет вам впрок разумение добрых и весьма полезных преданий; наслаждайтесь, питая ум изящнейшими мыслями[168]; пусть будет вам в радость украшать душу прекрасными нравами; старайтесь в общении с согражданами поражать необыкновенной любезностью; стремитесь к познанию дел человеческих и Божественных, кои с полным основанием доверены наукам. Нет такого сладостного, такого гармоничного соединения голосов и мелодий, которое могло бы сравниться с соразмерностью и изяществом стихов Гомера, Вергилия и любого другого прекрасного поэта. Нет такой приятной и такой яркой манеры повествования, которая бы заключала в себе столько же сладости и красоты, сколько рассуждения Демосфена, [Марка] Туллия, [Тита] Ливия, Ксенофонта и других им подобных упоительных и совершенных во всех отношениях ораторов. Ни один труд не приносит такого вознаграждения, – если [только сие можно] скорее назвать трудом, а не развлечением и отдохновением души и ума, – как чтение и перечитывание разных хороших произведений. В нем ты найдешь в изобилии примеры, кладезь мыслей, разнообразие убеждений, сильные аргументы и доказательства, ты заставишь слушать себя, тебе охотно будут внимать граждане, будут восхищаться тобой, прославлять и любить тебя.
Я не продолжаю, так как слишком долго было бы говорить, насколько образованность не просто полезна, но необходима для тех, кто главенствует и правит; не стану описывать, как ею украшается государство. Мы, Альберти, вынуждены предать забвению – так сейчас распорядилась наша фортуна – наши прежние славные деяния, полезные для государства, известные и одобренные согражданами; [здесь, на общественном поприще] хорошо потрудилась наша семья, насчитывавшая великое множество образованных и мудрых людей, которыми всегда славилась семья Альберти по сравнению со всеми другими. Если есть какая-то вещь, которая вместе с воспитанностью была бы прекрасна, или которая являлась бы великим украшением человеческой жизни, или которая приносила бы семье расположение [других], влияние и известность, то наверняка ею является образованность, [ибо] без оной никого нельзя считать истинно воспитанным человеком, без оной редко кого можно назвать счастливо живущим, без оной даже невозможно помыслить совершенной и прочной семьи. И мне приятно похвалить здесь, Адовардо, в присутствии этих молодых людей образованность, которую они почитают в высшей степени. И конечно же, Адовардо, я полагаю, что образованность нравится и тебе, мила и твоим родичам, полезна же она всем людям и весьма необходима при любых условиях жизни.
Словом, пусть отцы побуждают детей к весьма прилежному занятию науками, пусть обучают их правильно разуметь и писать, пусть не думают, что обучили их, если те не целиком овладели чтением и письмом. И, пожалуй, почти одно и то же – плохо знать что-то и совсем этого не знать. Далее, пусть они изучают арифметику, а заодно также и геометрию в той мере, в какой она может быть полезна; обе эти науки посильны и привлекательны для детского ума и могут весьма сгодиться во всяком деле и возрасте. Потом пусть вновь наслаждаются поэтами, ораторами, философами. Особенно же надо следить за тем, чтобы у ребят были неравнодушные преподаватели, добрым нравам наставляющие их в не меньшей мере, чем наукам. Для меня было бы важно, чтобы мои [дети] привыкли к хорошим авторам, изучали грамматику по Присциану и Сервию [Онорату], близко знакомились не с [разного рода] извлечениями и популярными пересказами, но прежде всего с [Марком] Туллием, [Титом] Ливием, Саллюстием, у которых замечательные и выдающиеся писатели с самого начала обучения постигали совершенство красноречия и великое изящество латинского языка. С умом, как говорится, обстоит так же, как и с сосудом: если заполнишь его однажды дурной жидкостью, он затем навсегда сохранит в себе ее запах. Посему нужно избегать всех этих неумелых и грубых писателей и следовать за теми, кто приятен и сладостен, имея их под рукой, постоянно перечитывая и декламируя, заучивая на память. Я не отрицаю учености какого-либо знающего и обстоятельного писателя, однако больше предпочитаю хороших писателей, и поскольку их в изобилии, мне не нравится, чтобы обращались к плохим. Латинский язык следует искать, у кого он чист и совершенен; у других авторов пусть черпают другие науки, коими те занимались.
И да будет известно отцам, что образованность никогда не бывает во вред: напротив, в любом деле она всегда приносит немалую пользу. Каждый из большого числа образованных людей, коими, конечно же, наш дом был славен, в силу своей образованности оказывается чрезвычайно пригоден к [различным] другим занятиям. А насколько осведомленность в науках всегда всем помогала в стяжании славы и предприятиях, сейчас нет нужды рассказывать. Не надо думать, Адовардо, будто я хочу, чтобы отцы держали детей постоянно, словно галерников, за книгами; напротив, я за то, чтобы молодые люди в мере, потребной для восстановления сил, устраивали развлечения. Но все их игры да будут мужественными, благопристойными, не заключающими в себе ничего порочного и предосудительного. Пусть занимаются теми похвальными упражнениями, кои употребляли благородные люди древности. Почти ни одна игра, при которой нужно сидеть, мне не кажется достойной мужественного человека. Людям пожилым, пожалуй, какая-то и дозволительна, шахматы и им подобные развлечения для подагриков, но никакая игра без упражнений и физической нагрузки (fatica) мне не представляется приличествующей для здоровых людей. Пусть они оставят юношей, не желающих [ничего делать], пусть оставят женщин, которые [только и знают] сидеть и предаваться лени, сами же займутся упражнениями, развивают тело и все его члены: пусть метают стрелы, ездят верхом и участвуют в других мужественных и благородных состязаниях. У древних была в чести стрельба из лука, и правители находили удовольствие в том, чтобы появляться на публике с луком и колчаном, хорошее владение которыми писателями вменялось им в заслугу. Сказано о великой искусности в стрельбе из лука цезаря Домициана[169], будто бы он, используя в качестве цели поднятую руку [поставленного поодаль] мальчика, пускал стрелы с такой меткостью, что они проходили в промежутки расставленных пальцев. Среди нашей молодежи распространена игра в мяч, известная издревле и развивающая ловкость, коя заслуживает одобрения в человеке благородного звания. Мячом часто забавлялись великие государи, и среди прочих Гай Цезарь, очень любивший эту превосходную игру: он так, пишут, ею увлекался, что, [однажды] проиграв Луцию Цецилию сто [сестерциев], дал ему пятьсот[170]. На это Луций сказал ему: «Что ты мне дал бы, если бы я играл только одной рукой, а не двумя, и ты остался бы доволен?» Также и Публий Муций [Сцевола], и Октавиан Цезарь, и Дионисий – царь Сиракуз, и многие другие именитейшие люди и государи, коих было бы долго перечислять, имели обыкновение заниматься упражнениями с мячом. Мне было бы по душе, если бы молодые люди упражнялись в верховой езде, в обращении с оружием, умели бы скакать, преодолевать препятствия, вовремя останавливать коня, – дабы в случае необходимости послужить отечеству против его врагов. С целью пристрастить молодежь к воинским занятиям древние устраивали троянские игры, великолепно описанные Вергилием в «Энеиде»[171]. Среди государей римлян были удивительные наездники. Цезарь, по рассказам[172], пускал коня во весь опор, заложив руки за спину. Помпей, будучи шестидесяти двух лет от роду, на полном скаку метал дротики, вытаскивал и вновь вкладывал в ножны меч[173]. Мне бы также хотелось, чтобы наши ребята сызмальства начинали вместе с науками обучаться сим упражнениям и благородным навыкам, не только нужным в жизни, но и похвальным: верховой езде, фехтованию, плаванию и всем подобным вещам, незнание которых часто вредит в зрелом возрасте. И если ты поразмышляешь над этим, то обнаружишь, что все названные мною вещи необходимы для нужд гражданской жизни и таковы, что в юном возрасте их без большого труда и весьма быстро осваивают, в зрелом же – им, пожалуй, полагается быть среди первых доблестей.
Адовардо. <…> Но предположим, Лионардо, у тебя есть дети. Скажи, когда они, взрослея, стали бы, как ты и хотел бы, скромными и послушными и ты бы усомнился, как часто бывает, лишь в том, что ребенок твой не в полном соответствии с твоим желанием способен и пригоден к той высокой доблести и похвальным занятиям, кои, по словам Лоренцо, могут доставить семье славу и благополучие, – какими тогда были бы твои мысли? Не может каждый быть Лионардо, или мессером Антонио, или мессером Бенедетто. Кто вроде тебя выкажет природную расположенность и приверженность ко всем похвальным вещам? Обо многих вещах больше любят говорить, чем делать. И верь мне, Лионардо, у отцов есть другие, более сильные [печали]; сия, пожалуй, может показаться незначительной, но она, конечно, не из легких печалей и тягот, ибо все время ты терзаешься страхом, как бы не выбрать и принять дурное решение.
Лионардо. Если бы у меня были дети, несомненно, я бы думал о них, но думы эти не были бы печальными. Прежде всего меня заботило бы, чтобы дети мои росли в благонравии и добродетели и любое занятие, пришедшееся им по вкусу, понравилось бы и мне. Всякое занятие, если оно не бесчестно, не будет во вред благородной душе. Занятия, приносящие честь и славу, свойственны людям достойным и благородным. Согласен с тобой, что никто не способен на [все] то, чего хотели бы [от него] отцы; но мне больше по нраву тот, кто преследует вещи, которых он мог бы достичь, нежели тот, кто устремляется к непосильному для него. Кроме того, считаю, что больше заслуживает одобрения тот, кто, пусть и не преуспев во всем, [к чему стремился] делал все, на что был способен, нежели тот, кто ничем в жизни не занят, ленив и бездеятелен. Старая поговорка, часто звучащая в разговорах, гласит: «Бездеятельность – кормилица порока». Тяжело и неприятно видеть тратящего попусту время, вроде того ленивца, который на вопрос, что заставляет его, словно приговоренного, целый день сидеть или лежать на лавках, ответил: «Я хочу разжиреть». И всякий, слышавший ответ, ругал его и просил оставить свиньям сие занятие, дабы по крайней мере была от этого какая-то польза. Таким образом, ему справедливо было показано, что ленивым быть еще хуже, чем свиньей.
Более того, Адовардо, сколь богат и знатен ни был бы отец, ему непременно следовало бы подумать о том, чтобы сын усвоил не только заслуживающие похвалы добродетели, но и какое-нибудь ремесло не из числа низких, дабы при неблагоприятном повороте фортуны он мог бы достойно прожить трудом своих рук. Неужели непостоянство фортуны в этом мире столь нечасто и столь незначительно, чтобы мы посмели усомниться [в возможности] несчастливых обстоятельств? Разве не видели в Риме, как сын македонского царя Персея[174] трудился в мастерской, перепачканный с ног до головы, и платой за свою работу едва-едва удовлетворял свои нужды? Если переменчивость вещей может вот так сына великого и могущественного царя ввергнуть в крайнюю бедность и нужду, то нам, частным людям, как и правителям, весьма необходимо предусмотреть всякий поворот фортуны. И если никто из наших никогда не занимался каким-либо ручным ремеслом, то благодарить за это надо фортуну и постараться на будущее, чтобы оно не потребовалось. Мудрый и предусмотрительный кормчий, дабы выстоять, случись буря, имеет парусов, канатов и якорей в большем запасе, чем их нужно при хорошей погоде. Словом, пусть отцы проявят заботу о том, чтобы дети полюбили какое-то занятие из наиболее похвальных и полезных. И в нем пусть они прежде всего ищут достоинство, потом исходят, зная ребенка, из того, чтобы он скорее мог трудом своим и умом снискать немалое одобрение.
Адовардо. Это, Лионардо, одна из тех вещей, которые отцам часто смущают души, так как им известно, сколь многим опасностям и случайностям подвергаются юные и младшие члены их семьи; и им хотелось бы иметь на все случаи прекрасное и действенное средство. Но бывает нередко, что дети всякий совет отклоняют вызывающе и заносчиво, и как бы отцы ни старались, они не в силах помочь. И очень часто из-за перенесенных тягот, из-за бедности случается отцам возбранять для своей молодежи те благородные искусства и упражнения, занятие которыми обещало детям славу и одобрение. Отчего, в душе мы, отцы, постоянно испытываем большой страх, то как бы сын не отказался следовать добрым наставлениям, благодаря которым он, став взрослым и живя по своей воле, будет настойчивее в достижении своих целей и увереннее в своих силах, то как бы фортуна не прервала начатый им путь к известности и величию. Словом, если кто постоянно терзается в себе всеми этими подозрениями и кто все время опасается переменчивости фортуны и нравственной нетвердости молодых людей, подобно отцам, тревожащимся за детей, то как можно приписывать ему радость или называть его счастливым?
Лионардо. Я не понимаю, Адовардо, почему у заботливого отца могли бы быть заносчивые и дерзкие дети, если только ты не имел в виду, что он начал проявлять заботливость не раньше, чем сын его стал совсем порочным. Если отец будет всегда бдителен, будет стараться предупредить появление пороков и ревностно искоренять их, увидя, что они уже произросли, и будет осторожен и предусмотрителен, чтобы не дожидаться, когда порок станет столь великим и столь бросающимся в глаза, что пятном бесчестия он мог бы покрыть и очернить весь дом, то, определенно полагаю, такому отцу не придется подозревать детей в заносчивости и неповиновении. И если все же порочность по нерадению и бездеятельности отца произрастет и пустит глубокие корни в одном из его отпрысков, то, по моему мнению, ему ни в коем случае не нужно от него отказываться, чтобы не причинить ущерба своему благосостоянию и доброму имени. Он не удалит, не прогонит сына от себя, как делают иные во гневе и раздражении, так что молодые люди, исполненные порочности, любящие своевольничать, во всем испытывающие нужду, предаются вещам гадким, гибельным, позорящим их и их близких. Но прежде всего отец семейства будет внимательно и заботливо выявлять всякое возгорание порочных страстей в каждом своем ребенке и сразу же примет меры к тому, чтобы загасить все искорки порочности, ибо позже потребуется больше труда, боли и слез для ликвидации разбушевавшегося пламени.
Существует поговорка: «Лиха беда начало». Пусть отец с самого раннего возраста начинает наблюдать и замечать, куда влечет сына, и пусть запрещает ему следовать по пути, который малопохвален и небезопасен. Пусть родители не допускают в детях раздражительности, не позволяют им усваивать всякого рода дурные и бесстыдные нравы. Пусть отцы стараются всегда выглядеть именно отцами, предстают не ненавистными, но строгими, не чересчур добродушными, но человечными. И каждый отец пусть помнит, что власть, держащаяся на силе, всегда менее прочна, чем та, которая основана на любви. Никакой страх не может длиться слишком долго, любовь же длится очень и очень долго. Со временем страх убывает, любовь день ото дня непрерывно растет. Итак, кто будет столь безумен, чтобы полагать необходимым выказывать себя во всех отношениях суровым и строгим? Строгость без человечности возбуждает скорее ненависть, нежели почтительность. Чем более человечность снисходительна (facile) и чужда всякому жестокосердию, тем более она заслуживает благорасположения и доброго отношения. Я не говорю о внимательности, каковая, сдается, более приличествует нраву тирана, чем отца, – показывать, что слишком вникаешь во все. Эти строгость и суровость способны наполнить молодых людей негодованием и злобой по отношению к старшим куда больше, нежели послушанием. И благородные души усматривают зло для себя, если обходятся с ними не как с сыновьями, но как с рабами. Иногда старшим лучше на что-то закрыть глаза, нежели не исправлять то, что они явно знают. И менее вредно для ребенка, если он думает, что отец не ведает о чем-то, чем если он убедится в отцовском попустительстве. Кто приучается обманывать отца, еще легче будет злоупотреблять доверием чужих людей. Всеми силами, итак, пусть отцы постараются, чтобы младшие уважали их и вблизи, и на расстоянии. Прежде всего этому будет способствовать внимательность. Благодаря ей тебя всегда будут любить и почитать твои [домашние][175]. Все же если отец теперь в награду за прошлое свое небрежение ими обнаружит, что кто-то вырос негодяем, пусть он в душе своей положит скорее не называть того сыном, чем видеться с ним – дурным и бесчестным человеком. Наши превосходные законы, обычаи нашей страны, мнение всех добрых мужей предусматривают в этом плане подходящее средство. Если сын твой не желает тебя иметь отцом, ты вправе отказаться иметь его сыном. Если он тебе как отцу не повинуется, будь с ним несколько суровее, чем с тем, кто послушен. Скорее предпочти наказать негодника, чем бесславить дом. Меньше горюй, когда кто-то из твоих [детей] заточен в темнице и в оковах, нежели когда недруг твой[176] на свободе, находится ли он дома или вне его, позорит тебя перед всеми. Великим твоим недругом станет тот, кто будет доставлять тебе боль и печаль. Конечно же, Адовардо, кто вовремя и не жалея внимания будет заниматься своими детьми, как ты твоими, тот ни в каком возрасте не увидит от детей своих ничего иного, кроме большого уважения и почтения, всегда будут приносить они ему удовлетворение и радость. Добродетель детей – в отеческих заботах; столько в детях благонравия и почтительности, сколько отцы и старшие желают того. Послушания и повиновения детей старшим не убавится, если не возрастут бездеятельность и нерадивость самих старших. <…>
Книга третья: хозяйственная
Дав нам пояснения насчет многого в приведенных выше[177] беседах из того, что у Карло[178] и у меня вызывало сомнение или что мы не очень хорошо запомнили, Лионардо[179] принялся безмерно расхваливать нас за усердие, которое Карло и я выказали минувшей ночью, составляя краткие заметки по поводу услышанных от него днем ранее рассуждений. В этот момент неожиданно появился Джанноццо Альберти[180], справедливо уважаемый всеми за величайшее свое человеколюбие и нравственную чистоту. Он пришел повидать Риччардо[181]. Поприветствовав нас, Джанноццо поинтересовался, как поживает Лоренцо[182] и насколько его ободрил приезд брата. Лионардо принял гостя очень почтительно. <…>
Лионардо. Сколько таких вещей, которые вы имели обыкновение делать молодым, а теперь, в старости, делать не станете! И сколько других вещей нравится вам сейчас, которые тогда вам, пожалуй, не казались привлекательными.
Джанноццо. Много, мой Лионардо. Мне помнится, когда я был молод, устраивались в те годы, в счастливое для нашего отечества время, рыцарские турниры или подобные им публичные состязания; это-то и было предметом большого несогласия между старшими членами моей семьи и мной, поскольку всеми силами я хотел принимать в них участие наряду с другими, дабы показать, на что я способен. С великой славой и почестями возвращались с них те, кто принадлежал к нашему дому. Я радовался им, но одновременно меня печалило, что я не в их числе, не подвергал себя опасностям и ничего, в отличие от них, не заслужил. <…> Ты бы засмеялся, если бы я стал тебе рассказывать, на какие хитрости я шел не раз, дабы получить разрешение старших, без коего ничего не мог бы сделать. Я прибегал к помощи посредников, родственников, друзей. Говорил, будто обещал участвовать, находился и такой, кто заверял, что я поклялся друзьям. Ничто не помогало. По этой причине, бывало, их я любил менее, чем должно. Я хорошо понимал, что они так поступают, ибо я им слишком дорог и они, любя меня, опасаются, как бы со мной не приключилась какая-нибудь беда, ведь даже людям весьма крепкого сложения и великой доблести – их телу или чести – случается терпеть урон. Тем не менее я на них досадовал за то, что они отговаривали меня и очень противились этой моей благородной страсти. Еще более меня огорчала мысль, что делают они это бережливости ради (per masserizia), поскольку были, как тебе известно, рачительными хозяевами (buoni massaiotti), каковым и я теперь стал. Но тогда я был молод и тратил не скупясь.
Лионардо. Нынче же?
Джанноццо. Нынче, мой Лионардо, я стал благоразумнее и считаю безумцем того, кто транжирит свое состояние. Человек, не испытавший на себе, сколь горестно и двусмысленно положение, когда в нужде приходится искать помощи у других, не ведает всю пользу денег. И кто не знает, какими трудами они добываются, легко их тратит. А кто не соблюдает меры в расходах, тот обычно очень быстро становится бедным. Бедняк же, дети мои, подвергается в этом мире всевозможным лишениям и напастям, и, пожалуй, лучше умереть, чем, бедствуя, жить несчастливо. Так что, мой Лионардо, поговорку наших крестьян я проверил на себе и готов тебе доказать собственным опытом ее совершенную правоту: «Кто не находит денег в своем кошельке, куда менее их сможет найти в чужом». Дети мои, нужно быть людьми хозяйственными и остерегаться, как смертельного врага, излишних трат.
Лионардо. Однако, Джанноццо, я не думаю, что при таком ограничении расходов вам хотелось бы быть или казаться скаредным (avaro).
Джанноццо. Боже меня сохрани! Ничто так не вредит доброй славе и благорасположенности [к тебе] людей, как скаредность. Найдется ли какая-нибудь столь чистая и благородная добродетель, которая бы не была затемнена до неузнаваемости скаредностью? Внушает великое отвращение то, что души людей крайне прижимистых и скупых пребывают постоянно в терзаниях и большой тревоге, то беспокоясь о приумножении состояния, то печалясь по поводу каких-то произведенных расходов; а эти неприятности обязательно происходят со скупыми. Никогда не вижу их радостными, никогда не наслаждаются они [хоть] чем-нибудь из своего добра (delle sue fortune).
Лионардо. Кто не хочет выглядеть скаредным, должен быть широким в тратах.
Джанноццо. А кто не хочет выглядеть безумцем, тот должен быть рачительным (massaio). Ведь если Бог нам в помощь, разве Он не хочет, чтобы мы скорее были рачительными, нежели широкими в тратах. <…> Всякая трата, не вызванная большой необходимостью, может иметь своим источником, по-моему, только безумие. И если кто помешается на какой-то вещи, тогда он непременно является помешанным вообще, ибо претендовать на то, чтобы быть помешанным [лишь] в некотором роде – это всегда значило быть помешанным вдвойне и как-то особенно. Но оставим в стороне все эти вещи, столь мало значительные по сравнению с другими, о которых мы сейчас будем говорить. Подобные расходы[183] на пиршества и достойный прием друзей раз или два в год могут быть произведены и сами являются наилучшим лекарством, так как кто единожды их отведал, тот, если только не будет не в себе, вторично, думаю, их нести не пожелает. Ты и сам, Лионардо, поразмышляй здесь вот о чем. Есть ли что-нибудь более способное разрушить не только семью, но и город, и страну, нежели люди… как зовете вы их в ваших книгах, тех, кто тратит без удержу?
Лионардо. Расточительные.
Джанноццо. Зовите их как вам угодно. Если бы мне предстояло заново дать им имя, я бы назвал их по недугу, который Бог им уделяет. Очень порочные сами, они портят других. <…> Ради краткости скажу так: насколько дурна расточительность, настолько же хороша, полезна и похвальна хозяйственность (masserizia). Хозяйственность никому не вредит и приносит выгоду семье. И, доложу тебе, только хозяйственность дает достаточную возможность, чтобы существовать и никогда ни в ком не нуждаться. Святая хозяйственность, сколько похотливых желаний, сколько бесчестных домогательств поборола она! Расточительная и сластолюбивая молодежь, мой Лионардо, без сомнения, всегда была необыкновенно способна на то, чтобы довести до гибели любую семью. Хозяйственные и рачительные старики являются спасением семьи. Стать хозяйственным можно не иначе, как держась в душе своей дивного и утешительного убеждения, что жить надо честно тем, что даровала тебе фортуна. И кто живет, довольствуясь тем, что имеют, по моему мнению, не должны считаться алчными.
Воистину алчными являются те самые транжиры, которые, не зная удержу в тратах, так никогда и не могут насытиться приобретением и добыванием в разных местах того или этого. Не подумай, однако, чтобы мне была люба чрезмерная прижимистость. И все же убеждение мое таково: мне кажется, что великого порицания заслуживает отец семейства, который ведет себя не как хозяин, но скорее как мот.
Лионардо. Если транжиры вам, Джанноццо, не нравятся, то кто не тратит, вам должен нравиться. Алчность, хотя бы она и заключалась, как утверждают эти мудрецы, в непомерной страсти приобретательства, также предполагает и нежелание тратиться.
Джанноццо. Рассуждаешь правильно.
Лионардо. И все же алчность вам не по нраву.
Джанноццо. Да, очень.
Лионардо. Тогда что же такое эта ваша хозяйственность?
Джанноццо. Ты знаешь, Лионардо, что я человек необразованный. Больше на основе собственного жизненного опыта, чем со слов других, постигал я вещи, и мысли свои я вывел скорее из наблюдения действительности, чем с помощью чужих рассуждений. И пусть один из тех, кто целые дни проводит в ученых занятиях, мне скажет: «Дело обстоит таким образом», я ему, однако, не поверю, если не увижу очевидной причины (ragione), которая меня скорее убеждала бы, что дело именно так, нежели обязывала бы признавать это. И если кто-то другой – не из ученых – укажет мне сию причину, я поверю ему, пусть он даже не дает ссылку на авторитет подобно тому, кто черпал бы для меня свидетельства из книг; ибо, полагаю, кто бы их ни сочинял, был он, как и я, человеком. Так что сейчас, пожалуй, я не сумею ответить тебе столь же правильно, как ты, целый день не выпускающий книги из рук, смог бы ответить мне. Однако, Лионардо, те транжиры, о коих я только что говорил, не нравятся мне, поскольку тратят они нерасчетливо[184], и скаредные у меня также не вызывают симпатии, потому что они не расходуют вещи, когда это необходимо, а еще потому, что именно они слишком много хотят иметь. Знаешь, какие люди мне нравятся? Те, которые расходуют ровно столько, сколько необходимо, и не более; излишек они откладывают. Их я зову хозяйственными.
Лионардо. Понятно; те, кто умеют держаться середины между слишком малым и слишком большим.
Джанноццо. Да, именно.
Лионардо. Но как узнать, когда слишком много, когда слишком мало?
Джанноццо. Легко, если руководствоваться установленной мерой.
Лионардо. Горю нетерпением узнать, что это за мера.
Джанноццо. Установить ее очень просто и очень полезно, Лионардо, позаботившись, чтобы все расходы не были крупнее и обременительнее того, что обусловлено необходимостью, но и не менее того, что требует достоинство (la onestà).
Лионардо. О, Джанноццо, насколько больше пользы в делах этого мира от такого вот, как вы, человека опытного и практического, чем от ни в чем не искушенного книжника! <…>
Джанноццо. Я говорил, что хозяйственность состоит не менее в том, чтобы как следует использовать вещи, нежели в том, чтобы сберегать их; не так ли? Что касается времени, то я стараюсь употреблять его умело, никогда не теряя попусту. Использую время, насколько в моих возможностях, для похвальных занятий, не уделяю его вещам низменным, на любое дело я расходую времени не больше, чем требуется, чтобы исполнить оное как следует. И дабы не терять ни малейшей доли времени, представляющего великую ценность, я установил себе за правило никогда не сидеть без дела, уклоняться от сна, доколе не свалит в постель изнеможение, ибо считаю постыдным без сопротивления быть повергнутым или, по примеру многих, сложить оружие до схватки. Словом, я бегу от сна и безделья, постоянно чем-то занимаясь. Дабы дела не путались и по этой причине не оказалось потом, что, начав несколько, я не закончил ни одного, или же при таком образе действий мне не привелось бы осуществить то, что похуже, и пренебречь лучшими занятиями, знаете, дети мои, что я делаю? Утром, прежде чем встать, я задаю себе такой вопрос: чем предстоит мне сегодня заниматься? Такими-то вещами; перебираю их в памяти, обдумываю и каждой определяю время: это утром, то днем, а вот то другое вечером. Так, по порядку, я исполняю всякое дело почти без напряжения. Мессер Никколайо Альберти[185], человек весьма проницательный и деятельный, обычно говаривал, что, по его наблюдениям, радетельный человек шествует всегда неспешно. Возможно, кажется, что в действительности совсем иначе, но мой собственный опыт убеждает в его правоте. У нерадивого ускользает время, отчего нужда или желание его торопят. Упустив момент, он должен в спешке и напрягаясь делать то, что в свое время, раньше, сделать было легко. И запомните, дети мои, любую вещь, сколь обильна и легкодоступна она ни была бы, крайне сложно будет заполучить, если пропущен подходящий для этого момент. Злаки, травы, ягоды, цветы, плоды и все другое ты легко достанешь, когда наступает их время; когда оно проходит, ты их можешь обрести с превеликим трудом. Посему, дети мои, нужно учитывать время, соответствующим образом его распределяя так, чтобы для дела никогда не пропадало ни часу. Я мог бы вам рассказать, сколь драгоценно время, но об этом следовало бы вести речь в другом месте, располагая более изысканным слогом, более сильным умом, более основательной образованностью, нежели моя. Я только призываю вас не терять времени. Поступайте так же, как и я. Утром устанавливаю себе распорядок дня, днем выполняю, что мне положено, а затем вечером, прежде чем отправиться на отдых, припоминаю совершенное за день. И если обнаруживается, что какая-то вещь сделана не так и можно было бы сейчас же ее поправить, я немедля этим занимаюсь; ибо готов пожертвовать скорее сном, чем временем, подходящим для дел. Сон, еду и тому подобное можно наверстать, взяв свое и завтра, а вот упущенное время не вернешь. Впрочем, мне крайне редко приходится – если я хорошо распределяю мои дела, каждому отведя его время, и не буду затем исполнять их небрежно – повторяю, крайне редко и почти никогда мне не приходится в таком случае упускать или откладывать что-нибудь мне нужное. И если случится, что в какой-то момент я ничего не способен поправить, я извлекаю для себя урок на будущее, дабы подобным же образом не терять более времени. Словом, как вы уже слышали, я [стараюсь] давать не иначе как хорошее употребление сим трем вещам – душе, телу и времени. С ними я обхожусь очень рачительно и, насколько в моих силах, бережно и распорядительно, ибо их я почитаю, как они того достойны, самыми дорогими и гораздо более свойственными мне, чем что-либо иное. Богатство, власть, состояние принадлежат не человеку, отнюдь, а фортуне, так-то; и постольку они принадлежат человеку, поскольку фортуна позволяет ему пользоваться ими.
Лионардо. А тем, что фортуна таким вот образом вам уделила, вы распоряжаетесь по-хозяйски?
Джанноццо. Лионардо, не по-хозяйски распоряжаться тем, что мы используем как свое, было бы нерадивостью и ошибкой. Да, блага фортуны наши настолько, насколько она нам их уступает, а также – насколько мы умеем их использовать. <…>
Лионардо. И что бы вы сделали? Как бы вы стали хозяйствовать?
Джанноццо. Как можно лучше, ведя покойную жизнь, не обремененную тягостными заботами. Про себя я бы так подумал: ну-ка, Джанноццо, покажи, чем оделила тебя фортуна. Ее милостью у меня есть дом, семья, имущество, верно? И что-то еще? Да. Что? Слава и благорасположение других людей.
Лионардо. Может быть, вы, как иные из наших сограждан, считаете, что слава приобретается должностями и положением?
Джанноццо. Ничего подобного, мой Лионардо; ничего подобного, дети мои. Мне кажется, что нет ничего менее способного принести человеку славу, чем должность и положение. А знаете, дети мои, почему? Как потому, что мы, Альберти, чужды теперь мечтаний о них[186], так и потому, что я сам из тех, кто никогда их не ценил. Любая другая жизнь мне всегда нравилась много больше, нежели та, которую ведут, скажем так, государственные мужи. И кому бы она могла понравиться? Жизнь крайне беспокойная, вся в подозрениях, трудах, угодничестве. Какое отличие ты усмотришь между теми, кто изнуряет себя для государства, и общественными рабами? Тут ты что-то затеваешь, там ищешь покровительства, перед этим гнешь спину, с тем ведешь борьбу, а того другого обижаешь: много подозрений и зависти, нескончаемая вражда, ненадежная дружба, щедрые посулы, широкие предложения, все исполнено притворства, суетности, лжи. И чем больше тебе нужно, тем с большим трудом ты сможешь найти человека, который бы по отношению к тебе хранил верность и держал обещание. И таким образом с твоим разорением, с твоими горестями и обязательно с твоим падением пропадают в один миг все твои труды и надежды. И если же тебе после бесконечных домогательств выпадет какая-то удача, что все-таки ты смог бы посчитать своим приобретением? Вот ты занимаешь должность. Какую выгоду ты от этого имеешь, кроме разве того, что можешь почти свободно грабить и насильничать? Здесь на тебя обрушиваются постоянные жалобы, бесчисленные обвинения, великие смуты, а вокруг тебя всегда роятся люди склочные, алчные, бесчестные, которые слух твой наполняют подозрениями, душу – жадностью, ум – страхом и волнениями. Тебе приходится забывать о своих собственных делах, чтобы заниматься теми, которые запутали другие. То нужно привести в порядок государственные налоги и расходы; то принять меры на случай войны; то подтвердить и возобновить законы; всегда находится множество связанных друг с другом дел и обстоятельств, в коих ни тебе одному, ни вместе с другими никогда не дозволено поступать так, как тебе бы хотелось. Каждый считает свои стремления честными, свои суждения – заслуживающими одобрения, свои мнения – лучше других. Уступая общему заблуждению или чьему-то высокомерию, ты бесчестишь себя; стремясь услужить и понравиться одному, ты вызываешь неудовольствие ста. О, одержимость, которой не ведают, несчастье, которого не бегут, зло, которое не ненавидят, как оно того заслуживает; и, мне сдается, все потому, что лишь сей тип рабства предстает облаченным неким достоинством. Ах, глупость людей! Они так любят шествовать с трубачами впереди и тростью в руке, что предпочитают это своему покою в домашнем кругу и подлинному умиротворению души. <…> Для меня достаточно быть и казаться человеком добрым и праведным, что никогда не навлечет на меня бесчестья. Лишь такая репутация (onoranza) остается со мной в изгнании и останется, доколе я ей не изменю. Другие исполнены суетного тщеславия, когда к ним благоволит фортуна, становятся высокомерными, пользуясь властью, печалятся, если у них ее нет, трепещут в страхе ее утратить, приходят в уныние, ее потеряв, в то время как нас, довольствующихся тем, что имеем сами, и никогда не зарившихся на чужое, не огорчит, если мы не обладаем какой-либо общественной властью или же теряем то, что нами совсем не ценилось. И кто будет ценить это рабство, эти тяготы и бесконечные терзания души? Дети мои, будем тверды в своем выборе и постараемся стать хорошими и праведными хозяевами. Будем счастливы с нашей семьей, наслаждаться теми благами, кои подарила нам фортуна, уделяя часть их нашим друзьям, ибо великое почтение внушает человек, живущий беспорочно и честно.
Лионардо. Насколько я могу судить на основе сказанного вами, Джанноццо, вам присуща та возвышенная и смелая воля, которая, как всегда мне казалось, более достойна мужественной души, нежели какая бы то ни было другая воля и страсть смертных. Вижу, что вы предпочитаете жить сам по себе (vivere a se stessi) – цель достойная и свойственная царственной душе, живя, не иметь ни в ком нужды, удовлетворяться тем, чем фортуна тебя оделила. Имеются и такие, кого заодно с вами я могу с полным основанием подвергнуть критике, поскольку они считают, что величие и благородство души проявляется в том, чтобы возлагать на себя всякое трудоемкое и беспокойное дело с целью добиться в этом большего, нежели другие сограждане. Подобных людей как в других местах, так и в нашей земле[187] немало; воспитанные в [традициях] стародавней свободы [нашего] отечества, исполненные в душе жестокой ненависти к любой тирании, не удовлетворенные общей всем свободой (comune liberta), они хотели бы большей, чем у других, свободы и вольности[188]. Конечно же, Джанноццо, кто захочет занять должность и руководить общественными делами не ради того, чтобы заслужить похвалу и благодарность людей добропорядочных (buoni), но из одного только неумеренного стремления первенствовать и повелевать, тот, согласен с вами, не выкажет себя добрым гражданином и, как вы говорите, достоин великого порицания. И замечу вам, что добрый гражданин будет любить покой, но не столько собственный, сколько также и других, наслаждаться частным досугом, любя досуг других своих сограждан не менее своего, стремиться к согласию, спокойствию, миру, тишине в своем собственном доме, но много более – в своем отечестве и государстве. Этого не достичь, если кто-нибудь из богатых, мудрых и знатных граждан будет претендовать на большее, чем другие свободные, но не столь облагодетельствованные фортуной сограждане. Однако государства также не могут как следует себя сохранять, если все добропорядочные граждане в них будут удовлетворяться лишь своим частным досугом. Мудрые люди говорят, что добропорядочные граждане должны заниматься государством и нести бремя трудов ради отечества, не обращая внимания на кривотолки людские, дабы содействовать общественному спокойствию и благоденствию всех и каждого, а также не допускать к власти людей негодных, кои по нерадению добропорядочных и своей порочности погубили бы все, отчего ни частные, ни общественные дела не могли бы вестись как следует.
И далее, видите ли, Джанноццо, сие ваше весьма заслуживающее одобрения намерение и правило жить добродетельно исключительно в качестве частного лица хотя само по себе превосходно и благородно, однако не найдет последователей у людей, жаждущих славы. А ее создает не частный досуг, но общественная деятельность; на площадях рождается известность, среди народа вскармливается одобрением, звучащим во мнениях многих почтенных мужей. Бежит слава всякого уединения и частного обиталища и охотно располагается и живет в общественных местах, где происходят собрания и многолюдные сходки: там становится известным и знаменитым имя того, кто, прилагая все усилия в неизменном стремлении к благим вещам, избавил себя от безвестности и забвения, от невежества и пороков. Поэтому мне кажется, что ни в коем случае не заслуживает порицания тот, кто как при помощи различных доблестных деяний и устремлений, так и при помощи самого ревностного следования добрым нравам снискал бы расположение честных и добропорядочных граждан. <…> Но не будем желать того, что мы еще не в состоянии осуществить на деле. Будем делать, как вы нас учите; будем дожидаться своего часа, так как, быть может, когда-нибудь терпение и смирение наши будут вознаграждены, а несправедливость и беззаконие злокозненных и жестокосердных, которые ничем не гнушаются, чтобы причинить нам вред и обиду, будут по праведному приговору Божьему, быть может, наказаны какой-либо заслуженной и подобающей карой. Все свои силы, все старания и всякое умение давайте употребим, Баттиста и ты, Карло, на то, чтобы заслужить похвалу и славу, и таким образом подготовим себя быть полезными государству и отечеству нашему, дабы, когда придет время, мы выказали себя людьми, которых ни Джанноццо, ни эти благородные и осмотрительные старцы не посчитали бы недостойными занимать наиболее высокие и почетные общественные должности.
Джанноццо. Так поступайте, дети мои, и я буду доволен; надеюсь и жду, что вы так и будете вести себя и этим путем приобретете и сбережете великую славу. Но все же напомню вам, чтобы вы – не скажу: ради славы, потому что ради славы многими вещами нужно пренебречь, но скажу: ради руководства другими – никогда не пренебрегали руководством самими собой; ради управления чужими делами не пренебрегали своими собственными. Словом, напомню вам: у кого не будет достатка в доме, мало что сможет найти вне его; и общественные дела не облегчают частных нужд. Внешней славой не напитаешь семью дома. О ваших домашних делах имейте заботу и попечение, как того требует необходимость, а общественными занимайтесь не поскольку вас влечет честолюбие и высокомерие, но постольку доблесть ваша и благорасположение граждан доверяют вам их.
Лионардо. Хорошо, что вы напомнили нам, Джанноццо, о том, что нужно. Так и будем делать. Но из этих частных обстоятельств, которых, по вашим словам, всего четыре (два домашних – семья и богатство; два внешних – слава и дружба), какому бы вы отдали предпочтение?
Джанноццо. Естественно, любовь и преданность заставляют меня всего более ценить семью. А чтобы содержать семью, необходимо имущество; для сохранения семьи и имущества потребны друзья, от которых ты бы мог получить совет, а также помощь, дабы перенести удары фортуны или уклониться от них; чтобы с друзьями наслаждаться выгодами, даваемыми имуществом, семьей и дружбой, нужно достичь некоторого положения и высокой репутации.
Лионардо. Что зовете вы семьей?
Джанноццо. Дети, жена, другие домочадцы, дворовые люди, слуги.
Лионардо. Понимаю.
Джанноццо. А знаешь, как велит хозяйственность поступать в отношении их? Не иначе, как в отношении себя самого: использовать их только в делах добропорядочных, благопристойных и полезных, стараться, чтобы они были здоровы и веселы, и пусть никто из них не теряет времени впустую. А знаешь, как сделать, чтобы никто из них не терял времени впустую?
Лионардо. Если каждый будет чем-то занят.
Джанноццо. Не только. Скорее если каждый будет делать то, что ему полагается: если жена будет заниматься детишками, присматривать за имуществом и иметь попечение обо всех хозяйственных делах семьи; если дети будут прилежно учиться; если остальные будут хорошо и старательно заниматься тем, что было предписано им старшими. А знаешь, в каком случае они будут тратить время впустую?
Лионардо. Думаю, если ничего не будут делать.
Джанноццо. Конечно, поэтому; и еще – если тем, что может сделать один, будут заняты двое или больше; и если там, где должны трудиться двое или больше, будет выбиваться из сил всего лишь один; и если одному будет определено дело, для которого он был бы негоден и бесполезен. Ибо где слишком много людей, там кто-то стоит без дела; а где меньше нужного и неподходящие, там еще хуже, чем если бы не трудились вовсе, поскольку в этом случае труд был бы безрезультатен и разрушителен, ибо по большей части приводил бы к порче вещей.
Лионардо. Хорошо сказано.
Джанноццо. Конечно, время не будут терять впустую в том случае, когда каждому будет назначено дело, которое он умел бы и мог бы осуществить. А чтобы все могли и хотели с большим прилежанием и старанием сделать то, что им надлежит, нужно полагающееся нам самим выполнять так, как выполняю это я. Мне же надлежит поручать моим людям праведные дела, научить осуществлять оные с прилежанием и как следует и каждому назначить такое, которое будет выполнено обязательно и наилучшим образом. Знаешь, что я делаю, чтобы лучше выполнить полагающееся мне? Прежде я весьма долго размышляю о том, что может им понадобиться, какая вещь им могла бы лучше послужить, затем я разыскиваю ее и не щажу трудов, чтобы заполучить, потом заботливо ее берегу, а также внушаю моим беречь ее, доколе не понадобится, и уж тогда ее употребляю.
Лионардо. Вы приобретаете вещи в том объеме, в каком, вы думаете, они вам понадобятся, и не больше?
Джанноццо. Некоторые вещи в большем объеме на тот случай, если какая-то часть их испарится, испортится, потеряется, дабы не было нехватки, когда возникает в них нужда.
Лионардо. А если бы они были в избытке?
Джанноццо. Я обдумываю, что было бы лучше; то ли с их помощью приобрести друга и оказать услугу, то ли, даже если бы в них нуждались, оставить их для себя, ибо я никогда не пожелаю моей семье иметь в недостатке какой-либо, пусть самый незначительный предмет. Мне всегда по душе располагать в доме всеми полезными и необходимыми для семейного обихода вещами.
Лионардо. А что, полагаете вы, Джанноццо, нужно семье? <…>
Джанноццо. Послушайте. Я люблю размышлять; рассуди также ты сам, правильного ли мнения я держусь. Видишь ли, я считаю, что расходы бывают обязательные и необязательные. Обязательными я называю такие расходы, без которых невозможно достойно содержать семью: кто от них воздерживается, тот наносит урон собственной чести и благополучию своих близких; и тем больше они обязательны, чем больше урон, если их не произвести. Их столько, что трудно перечислить; говоря в общем, это расходы на обустройство и содержание дома, имения и лавки[189] – трех оснований (membri), обеспечивающих семью в должной мере всеми необходимыми удобствами и припасами. Расходы же необязательные производятся либо с какой-то целью (ragione), либо вовсе без нее и на ветер. Необязательные расходы, произведенные с какой-то целью, доставляют удовольствие, а если они не произведены – не наносят урона. К ним, например, относится украшение росписью лоджий[190], обзаведение серебряной посудой, стремление возвеличить себя пышным выходом, одеяниями и щедрыми подаяниями. Также мало обязательны, но отнюдь не без цели расходы на развлечения и увеселения публики; впрочем, и без них можно хорошо и достойно прожить.
Лионардо. Понимаю вашу мысль: например, расходы на прекрасные книги, породистых скакунов и подобные прихоти благородной и великодушной натуры.
Джанноццо. Именно так. <…>
Лионардо. А те расходы, Джанноццо, что относятся к [разрядам] обязательных и добровольных, как нам надо их производить?
Джанноццо. Сам ты как полагаешь? Знаешь, как поступаю я? Обязательные расходы произвожу как можно быстрее.
Лионардо. Не размышляя прежде о том, как было бы лучше?
Джанноццо. Конечно, размышляю; не думайте, что у меня в привычке приступать к любому делу впопыхах, ибо я, конечно же, стараюсь осуществлять дела быстро, но обдуманно.
Лионардо. Почему?
Джанноццо. Потому что то, что нужно сделать обязательно, мне нравится делать немедля, дабы не беспокоиться более об этом. Таким образом, обязательные расходы я осуществляю немедля, добровольные же я осуществляю иным способом, хорошим и полезным.
Лионардо. Каким именно?
Джанноццо. Наилучшим, наиполезнейшим. Я опишу тебе его. Я откладываю, мой Лионардо, откладываю по нескольку раз, откладываю, доколе могу.
Лионардо. А это зачем?
Джанноццо. С благой целью.
Лионардо. Желаю знать, какой такой благой целью вы руководствуетесь, ибо мне известно, что вы ничего не предпринимаете, хорошо [наперед] не рассчитав.
Джанноццо. Я открою тебе: чтобы посмотреть, не пройдет ли у меня за это время желание [тратить]; а если не пройдет, то у меня все же будет возможность поразмышлять, каким образом производимый расход уменьшить; и это меня более чем удовлетворит.
Лионардо. Благодарю вас, Джанноццо. Вы меня сейчас научили избегать многих расходов, от коих я, как и другие молодые люди, редко когда умел удержаться.
Джанноццо. Поэтому-то нужно относиться к нам, старикам, с почтением, и когда вам, молодым, покажется полезным, по поводу любого вашего дела вы можете попросить и получить у нас отеческий совет. Многие вещи в этом мире лучше познаются через опыт, чем рассудочной мудростью, и мы, люди, не сведущие в науках, но имеющие практические и с годами обретаемые навыки, способные продумать и устроить жизнь наилучшим способом, можем – не сомневайся – при нашей опытности многое осуществить едва ли не лучше, нежели удалось бы вам, людям образованным, со всеми вашими учеными тонкостями и хитростями. И, скажу вам, мне всегда казалось, что кратчайший путь к тому, чтобы стать, как вы выражаетесь, настоящим философом, пролегает через беседы и постоянное общение со стариками, когда вы задаете им вопросы, выслушиваете ответы, внимаете их наставлениям; ведь время, этот наилучший учитель, делает стариков хорошими знатоками и распорядителями (operatori) всего того, что в нашем смертном существовании помогает провести отпущенный нам срок в мире, покое и благонравнейшем досуге.
Лионардо. Мы очень рассчитывали услышать от вас много прекрасных мыслей, но вы на этот раз, как и в других ваших замечательных и удивительных речах, превзошли наши ожидания. Вы обучили нас столь многим вещам, о которых я никогда и помыслить не мог, что они применимы к хозяйственным делам. Впрочем, не знаю, верно ли я сужу. Ибо, Джанноццо, мне кажется, что было бы, пожалуй, очень нелегко тому, кто пожелал бы стать таким отцом семейства, какого вы нам преподнесли: прежде всего быть хозяином себя самого, сдерживать и умерять страсти души, обуздывать и укрощать влечения тела, расчетливо использовать время, [затем] заниматься и управлять семьей, сберегать имущество, сохранять дом, [следить] за возделыванием земельных угодий, за работами в лавке; каждое из этих дел само по себе не столь уж незначительно, если проявлять в нем должное прилежание, а всеми вместе, поскольку они нелегки, я полагаю, будет почти невозможно заниматься так, чтобы на всякое дело усердия нашего доставало.
Джанноццо. Не стоит так думать. Дела обстоят иначе, чем, возможно, тебе показалось, мой Лионардо; они не столь трудны, как ты думал, потому что все связаны и соединены до такой степени, что, если кто, желая быть добрым отцом семейства, сумеет как следует исполнить какое-то одно, он непременно сумеет так же хорошо исполнить все другие. Кто знает, как распорядиться временем, не теряет его, тот может практически все, может овладеть чем только пожелает. <…>
Alberti L. B. Opere volgari. Vol. 1. А cura di С. Grayson. Bari, 1960.