Последний раз заняли у Одинцовых перед поездкой. Агафоновы из деликатности решили отказаться от дачи, которую когда-то («Уже когда-то!») снимали с ними вместе, иначе разговоры о лете наводили Левушку с женой на печальные воспоминания. Виктор Борисович и Полина собрались провести отпуск на пароходе и взяли путевку «Москва — Астрахань», дорогую, первого класса. Пришлось, естественно, занимать. Полина убеждала мужа, что нет ничего зазорного в том, если они попросят о лишней сотне, но Виктор Борисович впал в сомнения, и тогда жена придумала выход. Левушка Одинцов страстно привязался к их дочурке, задаривал ее игрушками, возился с нею часами и рычал, изображая медведя. Перед его очередным приходом Полина позвала дочь к себе.
— Аленушка, Когда дядя Лева спросит, поедешь ли ты на дачу, что ты ему ответишь?
— Что мы поплывем на пароходе…
— Умница, но ты должна добавить, что тебе этого очень хочется. На пароходе, поняла?
— Поняла…
— Тогда у твоей мамы будет повод тяжело вздохнуть, изображая себя жертвой беспросветного безденежья, и дядя Лева мгновенно выложит деньги, — раздраженно вмешался Виктор Борисович. — Ах, какая деликатность!
— Молчи и не морочь голову дочери, — оборвала его жена. — Аленушка, повтори, что ты скажешь?
— Скажу, что я хочу на пароходе, — словно отвечая урок, старательно выговаривала дочурка.
На пароходе устраивались со скандалом. Сначала им предложили каюту дверь в дверь с туалетом, затем — словно в насмешку! — не оказалось места в комфортабельной столовой первого класса, их сунули на нижнюю палубу, во второй, и Виктор Борисович снова ругался с помощником капитана. Когда утряслось и с каютой, и со столовой, он чувствовал себя окончательно выпотрошенным. Он даже отказался от полдника и сказал жене, что просто посидит на палубе. И вот вынес шезлонг, поставил на нижнюю зарубку, полусел-полулег и… забылся. На реке вечерело, заволакивало туманом берега, и Виктор Борисович благодарил судьбу, что хотя бы сейчас никого нет рядом. Он потянулся со вкусом, зажмуриваясь: «А то суетимся, суетимся…» Сзади тихонько подошла дочь, осторожно — чтобы не расплескать — поставила перед ним чай и убежала к матери. «Спасибо, чиж!» — крикнул ей вслед Виктор Борисович и, размешивая ложечкой пунцово-красную жидкость, вдруг поймал себя на странной мысли, заставившей его встревожиться, словно тень надвигающегося сачка уснувшую бабочку.
Жена и дочь задержались на полднике, поэтому все шезлонги были уже заняты. «Что ж ты не побеспокоился?» — спросила его Полина тонким, напрягшимся голосом, и Виктор Борисович сразу засуетился и побежал за шезлонгами. На верхней палубе их не оказалось, и он принес шезлонг с нижней палубы, не такой новый, чистый и удобный. Жена сразу заметила разницу, это напомнило ей об утренней нервотрепке и испортило настроение. Виктор Борисович стал доказывать, что и на этом шезлонге можно отлично устроиться, и, ставя упор на зарубку, снова поймал себя на странной — будто тень от сачка — тревоге.
— Мне что-то неважно, я уйду… Прости.
— Сердце? — спросила она неприязненно, не разрешая себе поддаваться опасению за мужа, еще не оправдавшегося перед ней.
— Долги, долги! Хватит! — зашептал он со страшными глазами. — Пора расплачиваться!
— Доченька, погуляй, — привычно сказала жена Аленке и, когда дочь послушно отошла, устало обратилась к мужу: — Но ведь мы же вернем эти деньги!
На первой же остановке — в Угличе — Виктор Борисович сошел с парохода, сказав жене, что ему срочно надо в Москву. «Какая срочность?! Не понимаю!» — со слезами спрашивала Полина, но он не слышал ее. Пароход дал гудок и отчалил, а Виктор Борисович весь день прослонялся по городу, по жарким и пыльным улочкам. Обнаружилось, что на билет в Москву у него нет денег, и он послал телеграмму Левушке: «Дружище, двадцатку… в последний раз».
БАБОЧКА НА СТЕКЛЕ
Произошел этот взбалмошный разговор в коридоре, всего-навсего несколько фраз: «Разрешите, так сказать, засвидетельствовать восхищение талантом… видели из партера», — словом, высокопарная чушь со скидкой на «авось сойдет». Потом под каким-то предлогом — соль, что ли, понадобилась или штопор? — заглянули к ним в номер, сначала могучий Столяров, затем Гузкин, а затем уж он, Дубцов, святой дух их троицы.
Он и успел прихватить эти ветки, которые приволок откуда-то их бог-отец, вездесущий и всепронырливый Давид Владимирович, обхаживавший буфетчицу гостиницы. Дубцов же прихватил и преподнес милым актрисам, чем сразил их совершенно.
— Откуда такая роскошь?!
— Как же, как же! С сопок! Дальневосточная сакура в цветении! Прошу принять в дар…
Восторг чисто женский, как мало им надо! Бросились искать воду, банку, стакан какой-нибудь. Нашли, водрузили на подоконник и минуту смотрели не отрываясь, даже как-то зачарованно. Дубцов тоже любовался, стараясь не замечать, как вытянулось лицо у Столярова. Ничего, буфетчица обойдется, цветы дарить надо актрисам!
Красиво же: за стеклом сахалинская весна, жар, снег сошел лишь недавно, и фиолетовые следы от стаявших сугробов холодеют в тени. По веткам проходит скос солнечного света, и лепестки сквозят — эта их алость, лиловатость, не передать!
Только Дубцов убрал бы две ветки и оставил одну. Получилось бы то, что нужно. Суровый самурайский стиль — грубоватая керамика и цветущая сакура.
— У японцев это называется икебана.
Сказал и подумал: «А у нас это называется пижонство».
Но произвел впечатление.
— Расскажите, расскажите!
Ну рассказал, этак бегло, спехом, угадывая за спиной снисходительные улыбочки компаньонов: «Дуб опять завелся».
Черта эта в нем была. О нормальных человеческих вещах Дубцов разговаривать не умел. Но вот сакура, икебана — пожалуйста…
Вообще о работе, о всяких там музейных предметах умел рассказывать долго, утомительно долго, не считаясь с правилом светской беседы избегать специальных тем.
Иван Николаевич любил свою работу, хотя иногда она казалась ему бабьей, и Дубцов немного стыдился, что он, сорокалетний мужчина, с розеток пыль стирает…
— Икебана — это композиции из живых цветов, распускающихся или увядающих: набухшие бутоны или облетевшие лепестки как бы говорят о быстротечности времени…
Может быть, и зря распушил хвост перед актрисочками, неудобно, стыдно выставляться, но вышло кстати — сакура, икебана, — и благодаря ему, Дубцову, разговор завязался.
Учитывая женские запросы, рассказал еще об украшениях гейш, о гигиеничности индийских сари, о древнеегипетской косметике и восточных средствах продления жизни: диете и контроле за дыханием.
Актрисочки были поражены:
— Задерживать дыхание?! На сколько же?!
— После тысячного удара сердца в вас начнет скапливаться жизненная сила и вы помолодеете.
Бедняга попробовала, надула щеки и стала считать пульс, показывая на пальцах количество ударов: один, два… десять…
После двадцатого она не выдержала и с шумом выпустила воздух.
— Нет, на фиг! Даже голова закружилась. Неужели больше нет способа?!
— Сома… Таинственный напиток индийских богов, дарующий вечную молодость. По вкусу напоминает вино, — тоном телерекламы возвестил Дубцов.
— О, подходит! — актрисочка хлопнула в ладоши.
— А по-моему, долго жить глупо, — сказала ее подруга, обращаясь ко всем, но глядя на Дубцова, словно он был самым внимательным слушателем.
— Девочки, без пессимизма! Такая компания! — вмешался Столяров, почувствовав уклон в сторону душевных самокопаний. — Вот вам стульчики… сядем кружком, поговорим ладком, ну-ка!
Сели, вопрос — ответ, шутки-прибаутки, и вскоре знали друг о друге все.
Едва лишь прилетев на Сахалин, услышали о гастролях областного театра: афиши были всюду. Из-за наплыва актеров и театральных боссов им не удалось даже выбить люкс в гостинице, поэтому Столяров и Гузкин поселились в двухместном номере, а Дубцов этажом ниже в одноместном.
Иван Николаевич никогда не был театралом и близко с этим миром не сталкивался. Он удивлялся, что у многих представление о Москве связано с возможностью ходить в театры, и у кого ни спросишь: «Что бы ты делал, живя в Москве?» — каждый обязательно: «Театр… театр». Можно подумать, что, кроме театров, в Москве ничего нет! Сам Дубцов в театре бывал раз в год и предпочитал телевизор.
Заклятый враг общепринятых мнений, он не соглашался и с тем, что в столице люди живут особой, праздничной жизнью, наполненной всевозможными развлечениями. Где она, такая жизнь?! Казалось бы, он столичный житель, окружен искусством, музейными вещами, но разве это влияет на его скучное и размеренное существование?! Вовсе нет! И Дубцов даже выдумал для себя парадоксальное и острое (он обожал злую самоиронию) наименование: столичный провинциал.
В Москве он жил жизнью добропорядочного семьянина и поэтому здесь, на Сахалине, невольно приглядывался, что же за богема такая…
Слоняются по коридору люди, иногда небритые, что-то жуют… громко разговаривают.
Может быть, он судил со стороны, но как-то не замечал в них отблеска святого искусства. Подоплека богемы оказывалась самой обыденной, и Дубцов заключил, что он хотя и не создает красоты, но зато умеет по достоинству оценить прекрасное и уж бреется каждое утро.
Вот и актрисы эти… Сиротством, неприкаянностью дохнуло от их номерка, варят пшенку на электроплитке, у всех занимают в долг…
Ту, что поменьше, зовут Полина, в длинном пляжном халате, рыжая, волосы распущены, говорит нараспев и похожа на лису-кумушку из сказки. Подруга же, наоборот, резка в движениях, очень нервная, зовут Верой. Вера, Вера… не забыть бы, у него плохая намять на имена… Вера, даже в имени что-то жесткое.
У нее сынишка, оставить не с кем, и возит его с собой по гастролям. Заботится о нем, а на сцене показалась ему легкомысленной вертушкой, оторвой, бестией. Перевоплощение?
Спросил, откуда она.
— Из Сочи.
— А как очутились здесь?