Гуманитарный бум — страница 14 из 51

О, эти вспышки он прекрасно помнил, и они составляли предмет его тайного тщеславия и упоенного сознания того, что и он, Дубцов, что-то значит, что-то может!

Сам-то он это знал, но другие… для них это было незаметно, скрыто под непроницаемой толщей.

И вот он недоумевал: неужели Вера заглянула туда, под толщу?!

…На время гастролей Вера устроила сына в городской детсадик, водила его туда к девяти и забирала в шесть, после репетиций.

Дубцов дождался ее вечером, чтобы идти за Игорьком вместе.

— Привет…

Он сказал это просто и обычно, а как еще говорить после той ночи?!

Вера скользнула по нему безучастным взглядом.

— Здравствуй…

— Я к тебе стучался, ты была в театре?

— Да, репетировали…

— Хорошо, что Игорек в садике. Будет на воздухе, с детьми.

Она усмехнулась его неведенью того, что заставило бы Дубцова слегка иначе сказать об этом.

— Знаешь, как он у меня рос? Положу его, трехмесячного, в ящик из-под реквизита, произнесу со сцены: «Кушать подано» — и бегу назад его грудью кормить.

Она помолчала и добавила:

— Извини, что я тебе навязалась.

— Не смей.

Дубцов замотал головой.

За оградой Вера вошла вовнутрь детсадика, а Дубцов остался во дворе.

«Кажется, все гораздо проще», — подумал он и закурил. Вера вывела Игорька.

— Во что сегодня играли? — спросила она сына.

Игорек стал рассказывать.

— Извини, это были просто нервы.

— Да, у всех нервы, стрессы, лишь у одного Дубцова слоновья кожа!

Мимо промчался мальчишка на самокате, и Игорек погнался за ним.

— Расскажи о японцах, — попросила Вера.

— У японцев в доме ни пылинки, — как пономарь начал Дубцов. — Они любуются чистотой, как мы любуемся чем-то красивым и редким. В комнатах очень мало вещей, два-три предмета, и это тоже считается признаком вкуса. Главное, чтобы предметы сочетались друг с другом, но между ними не было повторения. Если на столике стоит ваза в коричневых тонах, вы не можете подать чай в чашках такого же цвета.

Вера заплакала.

— Что ты? — спросил Дубцов.

Безнадежно отстав от мальчишки-самокатчика, Игорек понуро возвращался к ним, и Вера стала поспешно вытирать слезы.

— Ничего, ничего… Так.

— Мне, что ли, заплакать?!

Она тронула его щеку холодной рукой.

— Ну не злись ты!

Дубцов отвернулся.

— Смотри, эта девчонка! Помнишь, у Желудя?!

По противоположной стороне улицы бежала девочка-кореянка.

— Машенька! — крикнула Вера.

Увидев Дубцова и Веру, девочка торопливо свернула в их сторону.

— Ты куда?

— В аптеку… Папа заболел.

— Что с ним? Да ты отдышись…

— Сердце. Он как узнал, что драконов распиливают, у него с сердцем плохо стало. Второй день лежит.

Девочка исподлобья взглянула на Дубцова.

— Что за абсурд! Драконы совершенно целые! Мы их упаковали и скоро отправим в Москву! — сказал Дубцов, но его никто не слушал, и чтобы избежать чувства невольной обиды, он сделал вид, будто говорил сам с собой.

— Был врач, прописал вот, — сказала девочка и показала Вере рецепт.

Дубцов предпринял вторую попытку заявить о себе:

— Вы растолкуйте ему, Машенька, драконов никто не распиливал! Хотели, но я не дал! Пусть он не волнуется.

Его опять не услышали, словно его вообще не было. Вера лишь слегка поморщилась, когда он говорил.

— Сейчас главное лекарство, — сказала она.

— Они це-лы-е! Целые! — крикнул Иван Николаевич, теряя терпение.

Вера взглянула с упреком.

— Замолчи!

— Но это же явный бред… почему?!

Дубцов осекся, заметив, с каким странным и пристальным вниманием смотрит на него Вера.

— Вот и ты уже не краснеешь, — сказала она и, взяв у девочки рецепт, вместе с ней побежала в аптеку.

«Возненавидела. Люто», — решил Дубцов. Вернувшись в номер, он одетым лег на постель и забылся в полусне. Снилась какая-то мерзость… Разбудил стук в дверь.

— Кто?

Молчание.

Приоткрыл, выглянул.

Стоит перед ним вся дрожащая, что-то шепчет.

Впустил ее, и снова клятвы, бред, до утра, до поливальных машин на улицах, снова этот тяжеловесный Ломоносов, и, проваливаясь утром в дурной полусон-полузабытье, Дубцов лишь успел подумать: «Видимо, лунатический темперамент. Сомнамбула».

Ничего особенного в этом вроде бы и не было, и, чтобы не признаваться в разочарованности, Дубцов стал внушать себе, что он разгадывает загадку, психологический феномен. Анализирует, взвешивает, словно проводя музейную ученую атрибуцию: досталась ему этакая вещица, этакая хитрая резьба, вот и поломай-ка, Дубцов, голову!

Конечно, досадно, что вначале принял это слишком всерьез. Все оказалось проще. Особа экзальтированная, а может быть, нарочно играет роль, актриса же!

И в этой игре Дубцов стал искать встречные ходы.

В конце недели музей устраивал поездку за город, в охотничий домик, служивший чем-то вроде двухдневного пансионата: пока туда не ринулись все желающие, можно было снять его на выходные.

Заказали автобус, было много свободных мест, и, конечно, москвичи прихватили с собой Полину и Веру.

Вера была такой, какой она обычно бывала днем: отчужденной, и Дубцов, холодный стратег, взял и решил приударить — ну за кем? за кем? — ну хотя бы за Наденькой.

— Наденька, вам помочь?

— Наденька, дать вам руку?

— Наденька, эти цветы для вас.

Даже Столяров и Гузкин, эти донжуаны и проныры, удивились дубцовской прыти.

И Вера удивилась.

А на следующий день взбрело же в голову пилить этот кап!

Наденька заметила его из окна автобуса и все уши прожужжала Дубцову: «Такой огромный! Такой огромный!» Он мрачно усмехнулся, как старый боцман, при котором восхищаются красотой ночного Ла-Манша. Все эти дары природы, лесные штуковины не вызывали в нем пылкого восторга, но поодаль стояла Вера, и Дубцов веско произнес:

— Спилим…

— Ой, правда?!

Наденька даже подпрыгнула.

Что-то шевельнулось в Дубцове: «Не делай этого, гад!» Но он грудь вперед и — молодцом! Взял двуручную пилу из сарая и, этакий мастеровой на заработках, ленивым шажком двинулся вслед за Наденькой.

Под ногами хрустела сухая зелень тундры, заиндевевшая с утра трава. Наденька — в туристском снаряжении, в кедиках, в толстых носочках (мама вязала!) — бодро скакала по буграм, то и дело оглядываясь на Дубцова, пыхтевшего сзади.

Он отвечал ей улыбкой, стараясь побороть к ней странную жалость: «Туризм, романтика, а все оттого, что одна, бедняжка!»

Отыскали наконец кап — громадный нарост на старой березе, и пилить-то жалко! Ну попробовали с Наденькой — раз, два — дерево тверже камня, пила не идет. Словно заговоренная… Дубцов настойчиво старался вспомнить, какая может быть связь между движениями полузастрявшей пилы и чем-то вызвавшим у него недавно неприятное ощущение вины. Ах, да! Драконы, которые они собирались так же распиливать, взгляд девочки-кореянки и Вера, Вера… Дубцов понял, что ни на минуту не переставал о ней думать и его состояние странной обеспокоенности (места себе не находит!) обусловлено именно этой мыслью!

— На себя тяните, а вперед не толкайте, — сказал Дубцов Наденьке, и она покраснела: бездарная, мол! Вечно в ней это — его считает сплошным совершенством, а себя бичует за каждую мелочь. — Поймите, толкать не надо, на себя я сам тяну…

Покраснела еще больше.

— Да не подталкивайте же, мне не тяжело, я сам, сам!

Теряя терпение, Дубцов взял рукой за ее руку и показал, как надо.

— На себя — отпустили, на себя — отпустили…

Рука как уголь раскаленный. Заглянул в лицо — пылает… «Поцеловать ее, что ли?!»

Дубцов развернул ее к себе за плечи, потянулся к ней. Пролепетала:

— Вы хотите причинить боль той женщине?

Дубцова словно бичом хлестнуло.

Он побрел куда-то, двигаясь с лунатическим безразличием, словно отцепившийся вагон по рельсам.

Как же так?! Он хотел причинить боль?! Да он вовсе не думал об этом, это была игра!

И вдруг ему стало жутко.

— А пила-то?! — крикнула Наденька.

Он оглянулся.

— Что?!

Пила раскачивалась, всаженная в кап, и Наденька не могла ее вытащить.

— Вы здесь… вы побудьте… Мне надо, — прошептал Дубцов.

…Осторожно прокрался вдоль изгороди, нырнул в домик, наткнулся на Полину, на кого-то еще, заглянул в дальние комнаты, взбежал на второй этаж:

— А где Вера?!

— Вера?!

— Вера?!

Все вспомнили, что утром она была здесь, но потом куда-то ушла — не за солью ли в деревню?! Нет, не за солью — словом, куда-то, в лес, наверное.

Дубцов опрометью помчался… пруд… мостки… Она сидит на плащике, расстеленном поверх, мха, рядом складывает что-то из палочек Игорек, и вся картина вроде бы мирная, спокойная, только он, Дубцов, как бес взъерошенный.

— Ты тут?!

Обернулась.

Обернулась, и эти глаза… На Дубцова никто не смотрел с такой мирной, спокойной болью.


Дубцов привык судить о людях по их поступкам и словам: к примеру, пришел к вам такой-то и сказал то-то. Все сразу ясно. Но когда человек рядом с тобой ничего не говорит и только смотрит, смотрит, словно завороженный, разве его поймешь?!

Сам Иван Николаевич боялся таких состояний. Поэтому он постоянно стремился быть занятым и считал, что лучше уж сделать что-то ненужное, чем провести день без дела. Именно на этой боязни промежутков между настоящими делами — а ведь невозможно после одного настоящего дела сразу браться за другое — была основана репутация Дубцова как деятельного человека.

Он был вечно занят мелочами, но ничего значительного из этого не складывалось, хоть лопни! Слагаемые не давали суммы: вот печальный парадокс его жизни!

«…деятель всегда ограничен, сущность деятельности — самоограничение: кому не под силу думать, тот действует» — прочел он где-то и восхитился: «Как верно! Как верно!»

Ограниченность своей деятельности Дубцов острейшим образом ощущал. «Ну просиди ты тридцать лет на печке, а потом, как Илья Муромец…» — понукал он себя, но вместо этого каждый день, регулярно, копался в мелочах.