Гуманитарный бум — страница 37 из 51

Вдали показались люди.

— Пусти же! — Никита старался разжать ее пальцы. — Пусти меня, кляча!

Он вырвался и зашагал вперед.

— Что?! Как ты меня назвал?! — Алена стала торопливо поправлять растрепанные волосы. — Он назвал меня… клячей! — она сильно потянула болтавшуюся пуговицу. — Клячей! Клячей! — оторванная пуговица оказалась у нее в кулаке, и Алена шатаясь побрела прочь от дороги.


Лиза долго не могла понять, в чем она виновата перед Аленой. «Отцепись, змея!» — это звучало оскорбительно, и Лиза даже обиделась на подругу, но затем решила ее простить. Наверное, ей самой было плохо, раз у нее вырвалось такое. Лиза обернулась к отцу, как бы желая узнать, слышал ли он эти слова. Алексей Степанович неподвижно сидел в кресле, на подлокотнике которого Алена оставила изломанный и исковерканный спичечный коробок. Голова отца была запрокинута, а глаза закрыты. Лиза испугалась, не в обмороке ли он.

— Оставь меня одного, — проговорил он сквозь зубы, угадывая ее намерение привести его в чувство.

Лиза на секунду застыла, как будто человек, которого она принимала за спящего, на самом деле видел все, что она делала.

— Может быть, тебе помочь?

— Ничего не надо. Уйди.

— Не принимай близко к сердцу. Они сами жалеют об этой выходке, и больше всех Мика. По-моему, он не со зла, просто с языка сорвалось. Так ведь часто бывает, — Лиза говорила то, что вряд ли могло успокоить отца, но зато как бы отнимало энергию, заставлявшую его сердиться. — Этот Мика, он всегда такой тихий… И что это с ним!

— В тихом омуте… — Алексей Степанович не стал продолжать, не желая выплескивать на дочь раздражение, в котором она не была повинна.

— Наверное, ему хотелось заслужить доверие капитанов. Вот он и перестарался.

— Возможно. Меня это не интересует.

Алексей Степанович говорил, не открывая глаз.

— А может быть, ты поставил ему двойку и он обиделся? У этого Мики отец все пропивает, а у него две сестренки, и им нельзя без стипендии.

Алексей Степанович молчал. Глаза были закрыты.

— Прости, я не буду, — сказала Лиза и тихонько вышла в коридор.

Надо было разыскать Федю. Лиза заглянула к нему в комнату и очень удивилась, застав его там (неужели он не слышал голоса за стенкой!). Федя стоял к ней спиной и ждал, когда нагреется калорифер.

— Зачем ты это достал? Тебе холодно? Отец же просил не включать электроприборы! Может случиться пожар!

— У меня нет спичек. Нечем закурить.

— Спустился бы на кухню…

— Как же! Тут такие баталии…

— Значит, ты слышал?! — спросила Лиза. — Почему же ты не вмешался и не защитил отца?! Этот сумасшедший Степанов ему такого наговорил!

— Ничего, у отца нервы крепкие. — Спираль калорифера нагрелась, и Федя прикурил от нее сигарету. — Его на пушку не возьмешь.

— Он сейчас лежит с головной болью. Между прочим. — Лиза выдернула из розетки шнур.

— Сочувствую. Только напрасно ты волнуешься. Такой организм, как у отца, рассчитан на двойной срок. — При слове «двойной» Федя сделал особенно глубокую затяжку.

— Прекрати! Ты просто бесишься оттого, что ни с кем не можешь ужиться! Лучше б ты не приезжал сюда! — Лиза тотчас же поняла, что ей не следовало произносить этих слов.

— Спасибо за откровенность. Если даже ты…

— Федя, прости меня! Я… — она не договорила.

На пороге стоял Алексей Степанович, бледный, взъерошенный, с мокрым лбом.

— Лиза, не оправдывайся. Ни в чем. Я все слышал. — Он угрожающе двинулся на Федю. — Ты, вертопрах… ты, злой бес… ты, исчадье ада… мало тебе меня, ты за сестру теперь взялся!

Он замахнулся на сына, но в это время в углу комнаты слабо вскрикнула Анюта, стоявшая там с веником и тряпкой для пыли. Алексей Степанович и Лиза только сейчас заметили ее.

— А вам что здесь надо? Прочь! — закричал Алексей Степанович.

Анюта бочком направилась к двери.

— Постой, — остановил ее Федя и обратился к отцу: — Она не уйдет.

— Как это — не уйдет! Она здесь кто?!

— Она такой же равноправный… — начал Федя, но Алексей Степанович оборвал его:

— Скажите пожалуйста! Тогда выкатывайтесь вместе!

Он отвернулся, подчеркивая этим, что в нем достаточно твердости, чтобы не изменить своему решению.

— Отец! — Лиза пыталась вмешаться.

— Выкатывайтесь! Выметайтесь! — Алексей Степанович упрямо смотрел в стену, словно глаза его никого не хотели видеть там, где еще находились Анюта и Федя.

Когда они оба вышли в коридор, Алексей Степанович сразу поугрюмел.

— Ничего, остынет и вернется, — сказал он.

— Федя не вернется, — Лиза смотрела перед собой в пол.

— Что за мрачные предчувствия?

— Не вернется, я знаю.

— Значит, не ужились. Эксперимент не удался. — Алексей Степанович исподлобья взглянул на дочь. — Главное, что ты у меня есть.

— Ты создал меня из своего ребра? — спросила она с шутливым вызовом, напоминая отцу его излюбленную шутку.

Он рассмеялся и обнял дочь.

— Ах ты, насмешница! Из ребра! Из ребра!


Друзья Алены во всем были разными. Родители Левы (они работали в международной комиссии по архитектуре) много странствовали по Востоку, и в семье Борисоглебских отношение к вещам определялось их пригодностью к походному быту, универсальностью и практичностью. Все тяжеловесное, непрактичное изгонялось вон. Борисоглебский-старший даже в Москве носил летом шорты, не обращая внимания на косые взгляды, а мать Левы не стеснялась загорать обнаженной на полупустых подмосковных пляжах. Когда Лева должен был появиться на свет, судьба забросила их в Коломбо, в тропическую жару. Условий для родов не было, и его матери пришлось рожать в Калькутте. Закаленная тяготами постоянных кочевий, она доблестно перенесла этот перелет (всего два раза вызвала стюардессу) и с надменностью патрицианки легла на стол. Мальчик родился здоровенький, хотя и весил неполных три килограмма. Борисоглебские всей семьей вернулись в Коломбо и прожили там еще пять лет. Лева запомнил влажную духоту раскаленных улиц, маленькие пропыленные такси с вынесенными наружу счетчиками, старые английские автобусы, проданные сюда за бесценок, виллы на берегу океана, грохочущую железную дорогу и огромные глыбы, сваленные вдоль берега, забравшись на которые он вместе с сингалами смотрел на закат.

Когда ему исполнилось шестнадцать лет, родители улетели в Бирму, а его отправили к бабушке в Ленинград. Бабушка была коренной петербуржанкой, всем видам чая предпочитала кофе и подчеркнуто твердо произносила «т» и «ч». Вскоре и Лева с гордостью питерского старожила уверенно повторял: Биржа, кони Клодта, Арка главного штаба. Он уже учился в девятом классе. Пользуясь тем, что родители воспитывали его лишь посредством длинных эпистол, вложенных в изящные заграничные конверты, а бабушка не успевала за ним следить, Лева не только овладевал школьной премудростью (отличник, кандидат на медаль) и часами пропадал в Эрмитаже, но и отдавал дань проказам молодости. Вокруг него сложилась компания сверстников, строптивых и необузданных, как кони Клодта. Лева дважды попадал в милицию — за хулиганство в ночном метро и скандал у подъезда театра. Его отец срочно прилетел в Москву. Выяснив, насколько был далек от добродетели его сын, он решил принимать меры, и когда ему предложили остаться в Москве. Борисоглебские согласились, хотя это было не лучшее завершение карьеры.

Леву забрали в Москву, и, став москвичом, он мог часами рассказывать о местах, где бывали Пушкин и Грибоедов, о пресненских прудах или Нескучном саде. О старой Москве он прочел массу книг, но еще больше услышал от стариков Борисоглебских, доживавших свой век на Пречистенке. Когда он провожал до аптеки бабушку и они чинно шествовали мимо Дома ученых, старушка перечисляла его бывших владельцев — Бахметьевых, Тутомлиных, Коншиных — и сам дом упрямо называла коншинским. О московской архитектуре Николай собирался написать ученый труд и для этого составил несколько альбомов с фотографиями, где были запечатлены сохранившиеся памятники старины и было сказано, что́ находится на месте снесенных — площадь, стадион или бассейн. Этот альбом он показал отцу, но тот воспринял его идею скептически, а вскоре Лева узнал, что с ведома отца снесли въездную арку и кованую ограду восемнадцатого века, мешавшие реконструкции улицы. После этого Лева ушел из дома и вот уже полгода не показывался у родителей. Он снимал мансарду на старом Арбате, в двухэтажном домишке, который выдержал с десяток капитальных ремонтов и все еще стоял в конце тихого переулка, укутанного весной тополиным пухом, а осенью пахнувшего сыростью каменных арок и кирпичных подворотен. Мансарда башенкой возвышалась над крышей, к ней вела прогнившая чердачная лесенка, а в комнате вечно протекал потолок, тенькали капля по облупленному эмалированному тазу, устрашающе дуло в щели, и единственной мебелью были железная кровать, дубовый письменный стол с шаткими подпорками вместо ножек и продавленный венский стул. На стене висели посмертная маска Бетховена, цепочка от унитаза и снятая с трансформаторной будки табличка «Не влезай — убьет!». В ящике стола хранилось спортивное оружие, а на подоконниках размещалась любимая коллекция старинной бронзы и стекла, в которой имелось даже «пламенеющее» стекло Тиффани и несколько парфюмерных флаконов Лялика, сделанных для фирмы Коти́.

Мика Степанов был самым тихим из всех смутьянов, В отличие от Левы Борисоглебского, он не коллекционировал бронзу, и жизнь его складывалась буднично. Мать работала уборщицей в метро, а жили они в девятиэтажной блочной коробке, неподалеку от метро «Динамо». Рядом был стадион и аэровокзал, поэтому в метро чаще всего встречались приезжие с чемоданами и болельщики футбола. Многих болельщиков Мика узнавал в лицо, привыкнув к ним так же, как к скамейкам Тимирязевского парка и глухим заборам Боткинской больницы, куда они мальчишками лазали за пузырьками, пустыми ампулами и коробками из-под лекарств. Все было привычным и дома: газовая колонка над ванной, банки с помидорами на балконе и нашатырный запах химического завода, на котором работал отец. Вечерами у них вечно гудела стиральная машина (мать даже простыни не отдавала в прачечную), и дни сливались в бесконечный однообразный день. Отец часто приходил навеселе, ловил шапчонкой крючок вешалки, ругался и топал ногами, а сестренки прятались от него по углам. Все это должно было ожесточить Мику, сделать из него злого волчонка, постоянно готового кусаться и царапаться, но этого не случилось. Загулявшего родителя он сам раздевал, стаскивал с него ботинки, укладывал в кровать. Многим казалось неестественным поведение Мики, и они с недоверием наблюдали за тем, как он целыми днями возится с сестренками, помогает матери стирать и выкручивать белье, а иногда убирает за нее в метро. Для него же это было совершенно естественно, и лишь временами его охватывало такое отчаянье, злость и обида, что даже отец не решался к нему подступиться. Мика кричал на весь дом, что ненавидит отца, что отец погубил их семью, что он измучил мать и детей. Мика пинал ногами его вещи и набрасывался на отца с кулаками. Тихий Мика все же оставался смутьяном, и когда в нем пробуждалась необузданная строптивость, справиться с ним было трудно.