Приехав на каникулы в Москву, Женя не узнала сестру. Тома уже не ловила на лету каждое ее слово, а сама вещала. Женя не предполагала в ней таких познаний. Тома могла рассуждать о санскритской прозе, рыцарских романах Кретьена де Труа, о фарфоровой коллекции Ардебильской мечети, о серийных опусах Шёнберга, о трактовке Равеля Казадезюсом, о московских особняках модерна, о взаимоотношениях Тургенева и Полины Виардо, о яванском теневом театре ваянг-пурво и распятии Иисуса. Она на равных вела беседу с художниками и писателями, посещавшими ее магазин, и расцветка ее платьев удивительно подходила к обложкам альбомов импрессионистов, выставленных в антикварном отделе.
Женю поражал критический дух, бродивший в сестре: Тома стала прожженным скептиком. Она не признавала мнения большинства, ругала все общепринятое, и если для Жени напечатанное на бумаге обладало непререкаемым авторитетом, то Тома относилась к печатному слову безо всякого уважения. Нагулявшись по Москве, побывав на новом Арбате, Женя, уже отвыкшая от родного города, восторгалась московскими новостройками, изменившимся центром, просторными улицами и проспектами. То, что новое всегда лучше старого, не вызывало в ней сомнений.
— Это не дома, а стадо мамонтов, — сказала Тома о небоскребах Арбата. — Они не создают никакого ансамбля. Я считаю, что в центре Москвы ничего нельзя перестраивать.
Женя удивленно притихла.
— А новый МХАТ тебе нравится?
— Эклектика…
— А я им залюбовалась, — призналась Женя, слегка покраснев. — Я, конечно, в архитектуре не разбираюсь, но мне кажется, там внутри до того уютно! Садики, зелень…
— Ты, Женя, восторженная провинциалка. Ну что ты заладила! Смотри на вещи трезвым, скептическим взглядом.
— Попробую, — пообещала Женя. — А что читают у вас в Москве? Хемингуэя?
— Вспомнила! Старик Хем давно не в моде. Сейчас вся Москва читает Фолкнера.
— Фолкнера? — спросила Женя упавшим голосом, снова краснея оттого, что чувствовала себя безнадежно отставшей от Томы.
Тома и в любви обогнала ее. Полнота фигуры, палка и толстые медицинские чулки, которые она была вынуждена носить, не помешали ее роману с Гариком Акопяном, сыном Эсме Алиевны. Узнав его историю, Женя лишь устыдилась пресных подробностей ее отношений с Павликом. Ну встречались, ну целовались, и что?! У сестры же был не роман, мучение. Гарик звонил среди ночи, говорил, что им надо расстаться, и Тамара будила весь дом истерикой, отталкивала валерьянку, выплескивавшуюся на ковер, кричала: «Уйдите! Уйдите!» — и каталась головой по подушке. На следующее утро она вытаскивала Гарика из бара, где он пьянствовал с фарцовщиками, маклерами и жокеями, и они мирились до очередного звонка. Иногда ей звонил не он, а его бывшие любовницы. Тома слушала их с холодной улыбкой и, положив трубку, говорила Жене: «Он устал от красивых женщин. Ему нужна именно я».
Любое, даже самое незначительное событие жизни Женя привыкла подолгу переживать в воспоминании, как бы отщипывая от него по крошечке, словно малек от брошенного в аквариум комочка корма, теперь же на нее обрушилось столько событий, что ни на какие переживания не оставалось времени… Эсме Алиевна пригласила их в свою загородную мастерскую: она закончила новую картину и хотела показать ее друзьям. По телефону она предупредила, что на даче специально для зимних гостей хранились лыжи и можно покататься в лесу, а затем обсохнуть у горячей печки.
Женя обрадовалась приглашению, но тут же вспомнила, что собиралась позвонить отцу. «Разумеется, ты должна, — сказала мать с выражением невольного сочувствия дочери, на которой лежат столь скучные обязательства. — Только ждать мы тебя не сможем, добирайся потом сама». И ей подробно рассказали, как найти дачу Эсме Алиевны.
На переговорном пункте была огромная очередь, и Женя встала в самый конец, за мужчиной, из карманов плаща которого торчали пачка сахара и сигареты.
— Простите, вы… — хотела она что-то спросить и, когда мужчина обернулся, узнала в нем Вязникова. — Ой! — она попятилась.
— Постойте, вы у меня учились… Женя?!
Она кивнула.
— Приехали на каникулы?
Кивнула.
— Надолго?
Снова кивнула.
Очередь была неимоверно длинной, но Женя чувствовала, что совершенно неспособна поддерживать разговор.
— М-да… Ну а я вот здесь обосновался.
Он поправил скрученный веревкой шарф, едва прикрывавший шею, вздохнул и посмотрел вперед, скоро ли подойдет очередь в будку.
Женю бросило в жар, но она лишь упорно молчала и улыбалась.
— М-да… — он уже не знал, куда смотреть и что говорить.
— Знаете, а я в вас была влюблена, — легкомысленно пискнула Женя и сама же остолбенела от ужаса.
— В меня?!!
Потолки над нею стали крениться.
— Что ж вы во мне нашли?! У меня же вот, — он снял картузик и тронул ладонью лысину.
Ей казалось, что ее отчитывают у доски, и она стала взахлеб оправдываться.
— Я думала… я… вы так читали нам сопромат!
Что она говорила?!
Он усмехнулся.
— Ну, это-то невелика премудрость!
Женя с ненавистью взглянула на него.
— И вообще, — произнесла она, насупившись, — вы самый необыкновенный человек из всех, кого я встречала!
Вязников захохотал.
— Не смейтесь, — потребовала она.
— Хорошо, хорошо… Только все гораздо прозаичнее. Теперь я преподаю в интернате… черчение… Пробовал еще раз жениться, и вышла одна чепуха.
Он улыбнулся улыбкой, как бы из снисхождения к Жене смягчавшей силу его аргументов.
— Это ничего не значит! Вы столько могли бы!
— Мог бы, мог бы… Защитить диссертацию, совершить восхождение на Монблан — все мог бы, а, видите, в результате — нуль! Вот мать в Ленинграде, надо ей помогать, а то и не знал бы, зачем коптить небо.
— А охота?! Вы охотитесь?! — спросила Женя, словно хватаясь за соломинку.
— На тараканов. В комнатке, которую я снимаю, этих зверей видимо-невидимо.
Очередь подошла, и Женя юркнула в телефонную будку. Дома в Ленинграде трубку никто не брал, и она уступила место Вязникову. Он тоже не дозвонился до матери.
— В магазин, что ли, отправилась? Или в аптеку?
Они спускались вниз по переулку, падал снег, и Вязников раскрыл старый, прорванный зонт с торчащими во все стороны спицами. «В магазин… в аптеку», — звучало в ушах у Жени. «Такой одинокий, господи, этот шарфик…» — подумала она о Вязникове, чувствуя, что недавняя страстная любовь становится исчезающим дымом.
Женя не помнила, как садилась в электричку, тряслась в набитом вагоне и отыскивала дачу Эсме Алиевны. Из калитки ей навстречу гурьбой высыпали москвичи. Эсме Алиевна и отчим быстро встали на лыжи, а у матери никак не защелкивалось крепление.
— Сейчас, сейчас…
Мать изо всех сил жала на железку.
— Холодно! Скорее, — торопила ее подруга, пританцовывавшая на месте, словно нетерпеливая беговая лошадка, а отчим уже покатил вперед.
— Скорее же!! — провожая его глазами, не выдержала Эсме Алиевна.
— Женя, помоги! — взмолилась мать.
Женя сняла перчатки, и они стали вместе жать на железку, но лишь мешали друг другу.
— Никак! — сказала мать с отчаяньем в голосе.
Отчим издали махал им лыжной палкой.
— Ах, я окончательно замерзла! Догоняй!
Эсме Алиевна встала на лыжню и покатилась.
— Дай я, — сказала Женя, видя, что мать готова расплакаться.
Сама она быстрее справилась с креплением, и железка наконец защелкнулась. Но лыжный ботинок заметно тер матери ногу.
— Останься, а то намучаешься, — сказала Женя, поднимаясь с колен.
Но мать не слышала ее и, прихрамывая, бросилась догонять подругу.
— Спасибо, Женик! — крикнула она дочери. — На даче Гарик и Тома… Они покажут тебе картину!
Женя толкнула калитку. «Здесь живет знаменитая художница, — торжественно сказала она себе. — Что ж, посмотрим!» Изображая как бы почтительного экскурсанта, Женя двинулась вперед по расчищенной в снегу дорожке. «На этой лавочке она отдыхает… под этими заснеженными яблонями прогуливается, обдумывая свои замыслы… под этим умывальником отмывает от краски натруженные руки, — говорила она, подражая отцу. — Ну, а теперь зайдем на террасу».
Веничком обив снег с ботинок, она поднялась по деревянным ступеням.
— Эй вы, дачники-неудачники!
На террасе никого не было. Расстегнув пальто, Женя с размаху плюхнулась на диван. Мысли отнесло к несостоявшемуся разговору с отцом, которому она должна была позвонить, это неприятно укололо ее, и она сказала себе: «М-да… Однако надо бы их найти». И решительно встала.
Не обнаружив Тому и Гарика на первом этаже дачи, Женя поднялась на второй. Она хотела снова позвать их, но затем подумала, что раз уже ее не слышат, то можно воспользоваться этим, скажем, ворваться к ним неожиданно и в шутку напугать. Иначе ей никак не удавалось найти непринужденный тон в общении с москвичами, а этот случай мог ей помочь…
Осторожно ступая по скрипучим доскам, Женя подкралась к двери. Голоса… Тихонько приоткрыв дверь, она заглянула вовнутрь и остолбенела. Прямо перед ней было зеркало — овальное, на кривых ногах, в отражении же она видела край кушетки, запрокинутую голову Томы и Гарика, который ее целовал.
— Хватит, не надо… Скоро придет сестра, — прошептала Тома.
— Услышим, — ответил он.
— Боюсь, мы ничего не услышим. Поцелуй меня еще раз, и все!
— О, нет! Я хочу целовать тебя долго!
— Но ведь я же уродка! Я жуткая кляча! У меня такие ноги…
— Сейчас я тебя отлуплю!
— Я правда тебе нравлюсь?!
— Клянусь…
— Нет, скоро я тебе надоем, и ты влюбишься в Евгению.
— Термостат… термоэлемент… термо… термо… — сказал Гарик, и они оба рассмеялись.
Женю будто бы обожгло. Всю жизнь она искренне считала, что настоящая любовь должна быть возвышенной и идеальной. Другой любви она не признавала. В ее представлении чувственная любовь — само слово было ей неприятно — заключала в себе нечто постыдное, грязное и омерзительное, и Женя была рада, что испытывает к ней полнейшее равнодушие. В этом она была чиста как стеклышко. До четвертого класса она верила в аистов, приносящих в клювах младенцев, и впервые поцеловалась на третьем курсе. Даже Павлик Зимин обогнал ее в этом и сердился, что она неумело сжимает губы при поцелуях. На все попытки пробудить в ней чувственность Женя отвечала равнодушием, и он бросил ей: «Ты холодная как лягушка!» Ему казалось, что он смертельно обидел ее и теперь она его не простит. Женя же ничуть не обиделась. Ей даже было смешно: «Как лягушка!» Этот упрек не таил ничего зазорного, и Женя недоумевала, почему Павлик вкладывает в него столько пыла.