И вот это зеркало… За те несколько минут, которые Женя перед ним провела, ей словно открылось, что в любви — в объятьях и поцелуях — нет ничего постыдного, а наоборот, в ней заключено счастье, способное преобразить даже циничную толстушку Тому. С рассыпанными по подушке прядями, с запрокинутой головой сестра была прекрасна, и Женя словно заглянула в сказочное Зазеркалье, волшебством изменявшее облик людей. Ей стала ненавистна собственная целомудренность, ненавистна до зубовного скрежета, и ей страстно хотелось сейчас же от нее избавиться.
Она сбежала вниз на террасу и одеревеневшей куклой села на тахту. «Влюблюсь, — мрачно сказала она себе. — Возьму и влюблюсь в Гарика».
На террасу спустился Гарик.
— Женечка, вы уже здесь? Почему не позвали? — спросил он, слегка потягиваясь, как будто до ее прихода был занят скучным и неподвижным занятием.
Вместо того чтобы ответить, Женя упрямо сжала губы словно на допросе: «Ничего ему не скажу!»
— Наших встретили?
— Угм-м…
— Кажется, вы кому-то звонили? Все в порядке?
— …
— Чем же вас развлечь? Может быть, картину посмотрим? — спросил Гарик, не замечая ее молчания, потому что и ее слова были бы ему так же безразличны.
Он повел ее в мастерскую, во флигель дачного дома, и Женя лихорадочно думала: «Сейчас… сейчас… Скажу, что не могу без него жить и пусть он делает со мной, что хочет! Вот только кончится половица…» Половица была длинной, с закрашенными шляпками гвоздей… осталось два шага… шаг… «А Тома?!» — вдруг подумала Женя и остановилась.
— Где вы? — Гарик уже ждал ее на пороге мастерской. — Потерялись?
— Нет, не потерялась, но эти коридоры, в них действительно можно… — затараторила Женя, с ужасом ощущая, что не в силах приостановить поток льющихся слов.
«Что я несу?!»
— …можно потеряться, — закончила она вдруг упавшим голосом.
Он с удивлением взглянул на нее и поставил на мольберт картину.
— Подвиньтесь ко мне, а то отсвечивает…
Женя съежилась от его прикосновения. Гарик не отнял рук, и ей стало страшно.
— А вы… вы миленькая…
Она близко-близко увидела его лицо и зажмурилась.
— Только зачем закрывать глаза?
Женя послушно открыла.
«А Тома?» — прозвучало в мозгу, и она отшатнулась от Гарика.
— Вот, стало быть, и картина, — усмехнулся он, убирая с ее плеч руки.
Женя повернулась к холсту и вздрогнула. На картине было изображено большое окно с заснеженными переплетами и засохший цветок алоэ в неуклюжей кадке. Точно такой же цветок был у бабушки, и когда она умерла в больнице, он неожиданно — в тот же самый день! — завял. Женя с отцом были поражены и напуганы. Они не решались ни выбросить цветок, ни переставить его в другое место, и он стал мрачным идолом в их доме. Вскоре цветок совсем ссохся и покоробился, и Женя ощущала в нем язвительный упрек. Цветок алоэ словно обвинял ее в том, что она не очень-то любила старушку, не очень-то терпеливо сносила ее капризы, а в последние недели болезни даже предала ее и из-за каких-то срочных дел не навещала в больнице…
С тех пор воспоминание о цветке возникало в ней всякий раз, когда совесть ее была неспокойной. И сейчас, глядя на картину, она вспомнила, что еще неделю назад должна была позвонить отцу, но не позвонила! Она чувствовала вину перед Томой, перед беднягой Вязниковым, некогда казавшимся ей сильной личностью, и даже — почему-то — перед Гариком, пытавшимся ее поцеловать. Ее преследовало ощущение, что она всех предала, обманула и сама же во всем запуталась…
— Нравится? — спросил Гарик.
Растерянная, она спохватилась, что, наверное, перед этой картиной нужно испытывать что-то другое, недоступное ей, ее же ощущения смешны, наивны и глупы. Женя впервые пожалела, что ее не научили тому языку, которым следует говорить об искусстве. Она даже не знала, что значит барбизонцы, и однажды опозорилась перед москвичами, ответив, что это в Африке… такие… ну, вроде бизонов.
— Неужели нет?! — он словно удивлялся, что на людей, стоящих рядом, одна и та же картина может производить столь несхожее впечатление.
— Нравится… то есть… я не знаю! Я не училась в гуманитарном! — опустошенно пробормотала Женя.
Когда они с Гариком вернулись на террасу, то застали на ней Тому, державшую дачную аптечку, и мать, забинтовывавшую себе ногу. Рядом валялись лыжные ботинки с заледеневшими шнурками и наспех снятые шерстяные носки, а перед крыльцом террасы были в беспорядке брошены палки и лыжи.
— Ерунда… просто натерла ногу! — сказала мать в ответ на немое восклицание Жени.
— До крови, — флегматично добавила Тома.
— Господи, пустяки! Меня это совсем не волнует, — сказала мать, выдавая тем самым, что взволнована чем-то другим.
— Нельзя же надевать ботинок, который на два размера меньше твоего, — бесстрастно инструктировала Тамара.
Мать отмахнулась.
— Отстань, — нога была забинтована, и мать пробовала пройтись. — Уже все в порядке…
Она улыбалась демонстративно сияющей улыбкой, означавшей, что с этих пор она не принимает никаких соболезнований.
— А где наши? — спросил Гарик.
— Катаются… Такой чудесный день!
— Ты их не нашла? — спросила Женя.
— Как я могла найти, если я прошла триста метров и повернула!
— А они не искали тебя?
— Ну, хватит! — не выдержала мать и сморщилась, словно только сейчас заметив, что у нее адски болит нога.
И тут-то она поняла… поняла все до конца и ужаснулась, в какой слепоте жила до сих пор. Вокруг происходил гуманитарный бум, и лишь одна Женя похожа на замороженного мамонта из доисторического технического века.
Разве может ее знание специальных формул сравниться с благородными гуманитарными знаниями?! Что ей эти термостаты, терморегуляторы… термо… термо?! Разве они способны сделать ее счастливее?! А вот искусству доступно все на свете…
Ее убеждали, что, посвятив себя серьезному делу, она в оставшееся время будет для души слушать музыку, читать художественную литературу, ходить в музеи. Оказывалось же, что выкраивать секунды тут нельзя, и это таинственное существо, обитающее в ней, — душа, — требует безраздельной жертвы.
Ей рассказывали об одной семье. Муж и жена, оба инженеры, перед отпуском о н и написали поддельное письмо о том, будто бы некое художественное училище направляет их на фарфоровый завод и просит оказывать всяческое содействие. С этим письмом их принимали на заводе, и они по собственным эскизам расписывали блюдца и чайники. По специальности они были кибернетиками, имели патенты, но эксцентричное хобби приносило им большую душевную радость, чем работа в респектабельной фирме, и они с утра до вечера пропадали в расписном цеху, не получая за это никаких денег… Знакомый отца некогда преподавал вместе с ним в институте, выйдя же на пенсию, стал ездить по северным деревенькам и изучать узор наличников на избах. Другой знакомый завербовался монтажником на БАМ, но, прокладывая трассу, там нашли залежи нефрита, и в нем проснулся дар камнереза: поступил резчиком в мастерскую и вскоре прислал отцу и Жене в подарок камею и перстень.
Раньше Женя подсмеивалась над подобными чудачествами, но теперь поняла, что это вовсе не чудачества, неспроста же и отец, преподаватель термодинамики, водил экскурсии по Лавре! И вот настал черед и ей, Жене, делать выбор…
…Дверь в комнату матери была полуоткрыта, и сама она сидела перед зеркалом туалетного столика, но не пудрилась и не подводила ресницы, а просто перебирала флаконы. Иногда она брала флакон в руки и задумчиво постукивала его донцем по столу. Плечи ее были опущены, и мать пусто смотрела на себя в зеркало, словно на давно привычный и надоевший предмет.
Геннадий Викентьевич приходил к ним по пятницам, но сегодня был четверг, и мать не ждала его. Раньше по четвергам она приглашала подруг, болтала с ними по телефону, и в доме было шумно и людно, сегодня же Женя слышала из другой комнаты постукивание флакончика и вздохи.
— Можно к тебе? — спросила она мать.
— Да, войди…
— Скоро кончаются каникулы, — Женя мягко взяла мать за плечи, чтобы она наконец очнулась и обратила на нее внимание. — Ма, у меня важное правительственное сообщение.
— Я слушаю, слушаю…
— Ты слушай по-настоящему… Я не хочу возвращаться в Ленинград. Вот. Я решила.
Мать, до сих пор смотревшая на нее в зеркало, теперь обернулась и посмотрела прямо на дочь.
— Я думала, наоборот… Ты собираешься прощаться!
Женя молчаливым жестом подтвердила, что мать ошиблась.
— Ты хочешь остаться на какое-то время?
— Навсегда.
— А институт?
— В том-то и дело, что я его бросаю!
— И…?!
— Естественно, поступаю в гуманитарный!
— Девочка моя, и слава богу! Я рада! Правда, ты теряешь два с половиной года, но это не так уж страшно! Главное, что мы будем вместе!
— Мне хорошо с вами. Вот только отец…
— Конечно, ты у нас прекрасно освоилась, — поспешно сказала мать, не позволяя ей кончить фразу. — А институт мы тебе подберем. Поступишь!..
В пятницу, когда все были дома, позвонил отец. Ближе всех к телефону оказался Геннадий Викентьевич, он и снял трубку.
— Междугородная. Из Ленинграда, — успел он сказать, пока телефонистка соединяла его с абонентом.
Женя вздрогнула и беспомощно посмотрела на мать, которая с решительным видом направилась к аппарату, но Геннадий Викентьевич уже разговаривал с Ленинградом:
— Алло! Попросить Женю?!
Он вопросительно взглянул на мать.
— Скажи, она в театре… — прошептала та, делая молчаливый знак дочери положиться во всем на нее.
— Видите ли, Женечки в настоящее время нет дома. Она в театре, — Геннадий Викентьевич старался несколько иначе выразить внушенную ему мысль, чтобы его не заподозрили в механическом повторении чьей-то подсказки. — Простите, а кто спрашивает?
Выслушав ответ, он закрыл трубку ладонью.
— Он…
— Это твой отец, — возвестила мать, словно речь шла о вестнике рока.
— Как у вас дела в Ленинграде?! Погода не портится?! А у нас две недели были очень хороших, а сегодня черт знает что! — Геннадий Викентьевич вел непринужденный разговор с Ленинградом, давая жене возможность собраться с мыслями. — Женечка?! Чувствует себя превосходно, интенсивно развлекается, вот в театр пошла… — он снова упомянул о театре, словно повторенная дважды ложь больше походила на истину. — Почему она вам не позвонила?! Насколько я в курсе, она пыталась… да… но не удалось вас застать.