Конечно, Кирилл не считал это зло сугубо российским явлением. Он помнил мемуары шефа немецкой разведки Вальтера Николаи, описывавшего шпионобоязнь первых месяцев войны: слухи о машинах, набитых золотом для подкупа немецких генералов, о шпионских телефонных кабелях, ведущих во Францию. Русские тридцать лет преследовали немцев. Немцы при нацистах уничтожали евреев. Американцы во Вторую Мировую посадили в концлагеря японцев – у всех находился свой Чужой. Но Кириллу было важно, как одинаковое архетипически зло реагирует с местной почвой, какие чудовищные вариации развивают в нем особенности национальных страхов, какие силы вливают в него поражения или победы, национальные катастрофы или триумфы.
И Кирилл следил через судьбы Густава и Андреаса, как вырастал, облекался плотью событий, истинных (поражения на фронте) и выдуманных пропагандой (немцы-колонисты жгут зерно и валят телеграфные столбы), страх перед Германией; страх, который потом будет три десятка лет сидеть глубоко в подсознании жителей СССР. И Кириллу казалось, что победа сорок пятого года породила в народе такие глубокие чувства еще и потому, что победили страх, который был много старше самой войны; но – победили один конкретный страх, не став от этого бесстрашными, оставшись сталинскими рабами.
Второй документ: Решение Совета Министров об ограничении землевладения и землепользования российских немцев. Собственной Его Императорского Величества рукою написано «БЫТЬ ПО СЕМУ».
Быть по сему…
Двое у стола, Густав и Андреас. Чернильная ночь разливается по полу, стремительно поднимается, как вода в половодье, двое захлебываются в ней, а на поверхности покачивается, как странный корабль, пузатая чернильница. Где-то за окнами, далеко, наборщик в типографии составляет свинцовые буквы в текст, который исторгнут печатные машины: «Воспрещается впредь совершение всякого рода актов о приобретении права собственности, права владения и пользования недвижимыми имуществами. …Воспрещение распространяется и на отдельных лиц из австрийских, венгерских и германских выходцев… Пункт (г) Перешедших в русское подданство после 1 января 1880 года, а также на товарищества, в состав которых входит кто-либо из вышеперечисленных лиц».
Пуля попала в цель. Андреас перешел в русское подданство в 1882 году – зять, Густав, настоял, но поздно, поздно, на два бы года раньше! А Густав гражданин без году неделя.
Страшная игра в кошки-мышки, в «морской бой»: А-2 – мимо, Г-6 – ранен, Д-7 – убит. Снова крутятся печатные машины в типографии, выплевывают новые листы; в Балтийском море русские эсминцы видят на горизонте дымы немецких эскадр.
«В западном и южном приграничном пространствах… Отчудить по добровольным соглашениям свои недвижимые имущества… Включая всю территорию Крымского полуострова… По всей государственной границе…»
Густав выдвигал свои производства ближе к Европе, хотел удобнее торговать на два рынка – и теперь его земли подлежали отчуждению в срок одного года.
И вдруг – спасительные для кого-то строки.
«3. Действие настоящих правил не распространяется: 1) На лиц, удостоверивших одно из нижеследующих условий: а) Свою принадлежность к православному вероисповеданию от рождения или переход в православие до 1 января 1914 года».
О, эти скобки, привычные постовые пунктуации, регулирующие перекрестки речи – и вдруг становящиеся часовыми, конвоирами, надсмотрщиками, определяющими, кому – сгинуть, кому – уцелеть! О сама грамматика, ее правила, ее разумное устройство, казалось бы безличностно отражающее устройство самой жизни – и вдруг становящееся проводником злой воли; воли, использующей лишь то, что уже есть в языке: отрицания, повелительные наклонения, канцелярскую клейкую рутину, нейтральные глаголы «распространяться», «удостоверять», оказывающиеся теперь вовсе не нейтральными, а грозно-требовательными.
Кирилл хорошо чувствовал язык, любил письменную речь, строгость юридических дефиниций. А тут впервые ощутил, как язык отчуждается от человека, становится голосом инстанции, и оттого буквы как бы надевают полицейскую форму, возрастают в ложном значении, становятся опасно больше человека.
Переход в православие, лазейка для слабых. На нем настаивал прозорливый Густав еще в 1882 году, но Андреас тогда отказался; еще одна ниточка к спасению оборвалась. Что они говорили друг другу – два старика в шатком доме, прежде казавшемся таким крепким? Сожалели ли?
Печатают, печатают машины:
«в) Свое участие или участие одного из своих восходящих или нисходящих по мужской линии в боевых действиях русской армии или русского флота против неприятеля в звании офицеров или в качестве добровольцев, или принадлежность свою или кого-либо из означенных лиц к числу получивших награды за боевые отличия в военных действиях сил армии и флота, или смерть одного из своих восходящих или нисходящих на поле брани».
Воин. Вот почему Густаву и Андреасу нужен был воин. Тот, кто оплатил ранами или смертью право считаться лояльным подданным, тот, кто один спасает десятки человек: кузин, сестер, теток, дедов и бабушек.
Происходило нечто похожее на недавнюю свадьбу шведской принцессы, думал Кирилл. Простолюдин-жених был впущен в притвор собора, двери закрыты, и совершилось чудо: когда он вышел к невесте, кровь его считалась королевской. Так и немец, сражавшийся под русскими знаменами, проливший кровь за Россию, магическим образом становился русским.
Наверняка первая мысль Густава и Андреаса была об Арсении. Наград он не получил, зато в звании офицера участвовал в Цусимском сражении, потом служил в действующих войсках, был в бою. И они втайне от Арсения – не желая, чтобы тот чувствовал себя искупающим мнимые грехи, – отправили в правительство документы со ссылкой на подпункт в) пункта 1) пункта 3 решения Совета министров, испрашивая для семьи скорейшего исключения из проскрипционных списков. Наверняка Густав попросил о заступничестве своего покровителя Сухомлинова, рассчитывая, что дело будет решено быстро.
Ответ и вправду пришел скоро. Однако совсем не такой, на какой рассчитывали Густав и Андреас. Это была пространная бумага на десяток страниц, из которой, если отжать канцелярскую «воду», следовало несколько выводов.
Личность Арсения Швердта, офицера медицинской службы, вызывала вопросы у высокой комиссии. Он, Арсений, вполне годился, чтобы заведовать заурядным прифронтовым госпиталем, его служба не вызывала нареканий у начальства. Однако как живая индульгенция, как отпущение грехов происхождения для Густава и Андреаса Арсений изучался с иной пристальностью и в иных сферах. И в тех сферах возникло мнение, что Арсений Швердт не может быть засчитан за искупительную жертву, ибо «при обстоятельствах не вполне ясных» провел ночь в японском плену, а впоследствии получил неблагоприятный отзыв от командира полка, «каковой отзыв послужил причиной отзыва» – о, эти писарские тавтологии! – представления его к воинской награде.
Тяжким камнем на чашу весов легло еще и то, что полковник, заподозривший девять лет назад Арсения в измене, круто вырос в чинах, получил вензеля генерала свиты. А еще хуже было то, что он входил в лагерь противников Сухомлинова, для него не была секретом связь между Густавом и военным министром, и, будучи вновь спрошен об обстоятельствах давнего дела, новоиспеченный генерал мстительно подтвердил свои домыслы, добавив еще и новых: будто Арсений Швердт был совершенно достоверно виновен в предательстве и избег наказания только благодаря покровительству министра.
Конечно, в сферах существовало и второе мнение: Арсений Швердт – образцовый офицер, обвинения против него – вздор и интриги, а потому прошение Густава и Андреаса следует немедля удовлетворить. Но это было именно второе – по бюрократическому весу – мнение, и потому просители были уведомлены, что их дело будет разбирать отдельная комиссия – тогда, когда Совет министров издаст правоприменительные толкования для Ликвидационных узаконений.
Ответ оставлял не слишком много надежд, если оставлял их вообще. Активно настаивать на своем, добиваться справедливости значило привлечь еще большее внимание к персоне Арсения, и это внимание могло погубить его, сломать карьеру, отравить жизнь. Густав и Андреас знали, что у них хотят отобрать компанию, и если Арсений может стать помехой – его просто втопчут в грязь.
Ночь за стенами черна как океанская бездна. Особняк, где на верхнем этаже под стеклянной крышей зимнего сада, в сиянии ламп зеленеют пальмы, – словно тропический остров, торчащий из вод. На нижних этажах загораются огоньки свечей – будто светящиеся донные рыбы снуют в глубине. Где-то на Москве-реке прокричал шальной буксир, а кажется – океанский пароход стравил в гудок пар из перегретых котлов; пароход заблудился под чужими небесами, среди архипелагов, где дикари, чужие, как жители звезд, правят свои ритуалы.
Кто первым это предложил – Андреас, Густав? Густав, думал Кирилл. Андреас вряд ли захотел бы тревожить память погибшего тезки. Но Густав упросил или настоял, и Соленого Мичмана вынули из бочки забвения, принарядили в разорванный мундир, дали в руку шпагу морского офицера, и обезглавленный покойник отправился на свою войну.
В Комиссию ушло новое письмо: о том, что предок по восходящей линии, мичман Андреас Швердт, погиб во время боевых действий, которые российский флот вел с туземным неприятелем, погиб на поле брани, с оружием в руке, и дикари надругались над его телом. А следовательно, согласно подпункту в) пункта 1) пункта 3 Решения Совета Министров, семейство Швердт имеет право на сохранение всего имущества.
Хитрец Густав! Он наверняка понимал, что Комиссия встанет в тупик перед делом съеденного мичмана, призрака далеких лет; запросит архивы, соберет совещание – считать ли случайную стычку с дикарями «боевыми действиями», полагать ли туземных воинов с каменными топорами, копьями и десятком украденных ружей «неприятелем», а песок островного пляжа, куда причалила шлюпка с «Грозящего», – «полем брани». Но это и было нужно Густаву: затянуть, отсрочить, запутать, а там все-таки вступится военный министр Сухомлинов (Густав готовил ему повторное богатое подношение), и семья будет спасена.