Но он выбрал ледяной январь с его буранами, прилетающими из азиатской степи, январь окружения, умирания, заиндевелых подвалов, съеденных крыс, кошек и ворон, январь гангрены, цинги и последних самолетов на юг, в сторону Миллерова, – последний январь Шестой армии.
Вылет отложили сначала на два часа, потом до вечера, хотя другие поволжские аэропорты были открыты. Но Кирилл уже знал, что зимой волгоградский Гумрак – по совпадению, последний аэродром окруженной группировки Паулюса, – превращается в Бермудский треугольник; так, словно битва оставила свой отпечаток и во времени, и в климате; так, словно каждый год из зимы в зиму там повторяется мистерия окружения, холодной смерти, и промозглые туманы, свирепые пурги закрывают взлетную полосу для самолетов.
Пассажиры отложенного рейса перешли в кафе; один только мужчина, худощавый, отрешенный, остался у стойки регистрации. Кирилл любил подслушивать, вызнавать драматические моменты чужих жизней; и он сделал вид, что замешкался с чемоданом, напряг слух…
Мужчина вез – о таком суеверно не сообщают пассажирам – цинковый гроб с телом внезапно умершего отца. Теперь он волновался, где оставили гроб на время задержки рейса, найдется ли потом бригада грузчиков. Кирилл не боялся лететь с мертвецом; но внутреннюю зарубку поставил: он летел искать пропавшего покойника, и вместе с ним путешествовал другой покойник – будто некие насмешливые силы прислали провожатого.
Кирилл тоже сел в кафе, выпил пива, но цинковый странник не выходил из головы. Скоропостижно умерший был военным – сын говорил работникам аэропорта о какой-то льготе, – и Кирилл, чувствуя подзуживающий азарт, будто сочинял пьесу, назвал его – Офицер. Что-то тихо звякнуло в сумке сына, и Кирилл догадался – то награды, медали и ордена, чтобы выложить их на бархатные специальные подушки и нести за гробом.
Вдруг Кирилл услышал немецкую речь; оглянулся – за соседним столиком пожилой немец что-то говорил полной блондинке, явно славянке, ловко разливая по бокалам теплое «Советское» шампанское; разливал он одной рукой, а второй не было – рукав пиджака был по-русски прицеплен булавкой к боку.
Кирилл вздрогнул. В детстве на Девятое мая он видел много пожилых мужчин, точно так же с давней привычкой несущих отсутствие конечностей, как бы извиняющихся перед пустыми рукавами и брючинами, ботинками, надетыми на дерево или металл протеза, за пустую трату дефицитной материи или кожи; но немца-инвалида видел в первый раз.
Кирилл понял, что немец женат на русской и они летят проведать мать жены. По возрасту однорукий точно не годился в солдаты Вермахта. Но здесь и сейчас, внутри сочиняемой на ходу пьесы, он был им, и Кирилл назвал его: Солдат-калека.
Нужен был третий.
Под пальмой, криво торчащей из кадушки, сидел священник: черная ряса, седая борода, могучее тело борца. Он словно нарочно сел под чахоточную пальму, чтобы его заметили, и Кирилл с удовольствием записал в мысленном листе ролей: Священник.
Солдат-калека, Священник и Офицер, о котором двое живых посланцев не знают, который виден только Кириллу. Кто они, эти трое, чем связаны – разные люди, ипостаси одного человека?
Кирилл догадывался, что искать ответ, всматриваясь в попутчиков, бессмысленно: ему показали смутную картинку, отражение отражения в отражении, и только будущее могло расшифровать эту головоломку, расположить образы в правильном порядке. Но он чувствовал, что речь точно идет о Царицыне – Сталинграде – Волгограде, о Михаиле и, возможно, еще о ком-то, кого не видит он сам, Кирилл, как те двое не могут зреть мертвеца в цинковом ящике.
К ночи вылет отложили еще раз и повезли в гостиницу неподалеку; а во втором часу объявили вылет – служащие авиакомпании бегали по номерам, вытряхивали пассажиров из постелей, собирая всех в баре, где еще коротали время за рюмкой самые стойкие. Похмельная муть, сиплое, простуженное небо, разметанные, как постельное белье после ночного ареста, облака, сиротские фонари, колючий снег, груды темноты – спросонья Кириллу казалось, что это не та гостиница, не тот аэропорт, не то небо, и летят они куда-то тоже не туда, в какой-то другой Волгоград.
Самолет шел в густых облаках. Иногда потряхивало, но не слишком сильно. Среди пассажиров начались раздраженные шепотки: надо было вылетать раньше, чего летчики ждали? Потом лайнер выскочил из-под нижней кромки туч, и открылся весь Волгоград: рыжая лента огней вдоль темной, ничего не отражающей Волги. Цепочки улиц, продольных и поперечных: продольные – линии советской обороны, поперечные – линии немецкого наступления; Кирилл знал карту наизусть, и сейчас ему показалось, что в послевоенной планировке города запечатлелась простая геометрия смертного противостояния.
Самолет долго рулил к зданию аэропорта. Равномерно вспыхивали лампы на крыльях; казалось, их свет бесплодно рассеивается в степи. Но, приглядевшись, Кирилл рассмотрел заструги, слепки яростной силы бурана.
Как токарный инструмент вырезает полости в металле, так же неистовые бесы, духи воздуха, совершая кульбиты, взмывая над землей и падая вниз, вращаясь в полете, иссекли, изгрызли кучи снега вдоль взлетной полосы.
Кирилл видел и тайфун в Тихом океане, и казахстанские пылевые смерчи. Но тут почувствовал не отрешенную мощь воздушных потоков, а яростный послед битвы, бесприютную ненависть бесприютных душ, навсегда смешанную здесь с силами природы, текущую в ручьях, прорастающую изнутри дерев, живущую в мускулах ветра.
Кирилла встречал однокашник Максим, работающий в местном департаменте культуры; человек-ключ, знающий всех и вся в архивах, музеях, поисковых отрядах. Они не дружили, но нить симпатии, возникшая в студенческие годы, сохранялась: они имели общую слабость – склонность к поэтике и метафорам в ущерб строгой науке, и оба были ранены историей – однокашник искал следы своего деда, попавшего в плен в сорок первом и сгинувшего в шталагах.
Максим вел машину, неназойливо пересказывая архивные и музейные новости, Кирилл слушал вполуха, вглядываясь в дорогу, дома, поля. Брезжил неясный рассвет, машина переваливалась на колдобинах, объезжала рытвины, и Кириллу чудилось, что в полноте света солнце не засияет никогда, вокруг морок, сумрачная греза места о себе самом.
Ему казалось: после Сталинградской битвы здесь что-то произошло с самой материей. Материю так долго и упорно крушили, уничтожали, что нарушили в ней какие-то существенные связи, и она больше не держит форму. Поэтому тут такие дороги, словно их раскапывают мертвецы из-под земли, такие зловещие зимние туманы, словно, испаряясь, снег крадет еще долю связности вещества, и реальность становится еще на гран более призрачной, зыбкой.
Максим жил в старом сталинском доме рядом с Аллеей Героев, – наследство жены, его родословная не предполагала такого места в негласной сталинградской иерархии, сообразной званиям, орденам и военным житиям.
За чаем Кирилл объяснил, зачем приехал. Он ждал, что Максим направит его в городской архив, но тот, выслушав – Кирилл рассказал даже про странных попутчиков в самолете, – налил по пятьдесят грамм коньяка, закурил и стал рассказывать сам.
– Понимаешь, мне в детстве зимой снился сон, – говорил Максим. – У панорамы, у музея битвы, есть крутой спуск к Волге. Лестница ведет вниз через небольшой тоннель. В декабре около трех дня там уже темно. И мне по пути из школы было тревожно проходить мимо, как будто там чья-то нора. А во сне… Я видел этот берег как бы в разрезе, со стороны Волги. Он в войну был изрыт землянками, пещерами и пещерками, внутри склона сидели штабы, тылы, а фронт был на сто метров выше, среди зданий. И я видел во сне одну огромную пещеру, открытую с Волги; там горели тусклые костры, там, в искривленном, замкнутом на себя, как лента Мебиуса, пространстве, помещались все дома, все улицы довоенного города; туда после смерти попадали все жители Сталинграда-Волгограда и вечно воевали там с немцами. И я наверняка знал, что тоже попаду туда.
Кирилл молчал, коньяк с дороги – под лимончик, пересыпанный сахаром, и кофе – расслабил чувства, но в глубине их появилась и не угасала точка напряженного внимания сыщика. Максим замолчал, будто взвешивал, можно ли доверить Кириллу то, что он собирался сказать, и продолжил:
– Знаешь, сколько бомб и снарядов до сих пор выкапывают? Земля еще взрывается, военное железо только чуть присыпано. Послевоенный город сверху, довоенный, подвалы его, – снизу. Соприкасаются иногда. Встречаются. И тут начинает искрить. Старые капсюли оживают. Правда наружу выходит.
Кирилл вспомнил, как, изучая историю войны, обратил внимание на особенный сталинградский феномен. Большой город не только позволил отступающей по степи советской армии зацепиться за землю, укрыться под крышами, за стенами, в глубине купеческих подвалов, среди заводских цехов, за кирпичом труб, в мартеновских печах, домнах, штабелях проката, – город стал текстом: бойцы писали кровью, углем, краской, огнеметной смесью на стенах, оставляли письма в жестянках, бутылках, патронных цинках, мыльницах, аптечных пузырьках, словно к ним вернулась надежда и с ней сама грамматическая категория будущего времени.
Под наскоро оштукатуренными после войны стенами старых домов, переживших сражение, еще жили эти письмена, еще лежали в земле нетленные послания. И Кирилл чувствовал, что, исчезни Михаил в каком-то другом городе, он бы затерялся без надежды найти; а тут само время было изрыто кротовыми норами, проницающими историю насквозь, и потому можно было получить весточку о судьбе без вести пропавшего.
– Недавно один банк немецкий отделение открывал, – сказал Максим. – Выбрали особняк, купили. Стали перестраивать, пробили вход в подвал. У нас положено в таких случаях музейщиков звать и милицию. Весной сорок третьего, когда тепло пришло, трупы как хоронили? В подвал сваливали и замуровывали. Так что… Весь город на костях. Но в том подвале другое было. Ящики зеленые, железом обитые. Военные ящики. Немецкие. По углам стоят. А посреди комнаты – стол, и на нем телефон полевой немецкий, провод под завал уходит. Так стоит, будто приглашает трубку снять. Наши, немцы из банка, все толкутся, гам стоит, пыль поднялась. Открыли ломиком ящик – а там бумаги и нашивки наплечные. И на каждой бумаге, на каждой нашивке – эмблема того самого банка, один в один. Они, оказывается, бухгалтерию Шестой армии вели, зарплату начисляли… Главный немец посерел и на телефон смотрит. Как будто это телефон на тот свет. И можно позвонить.