Впоследствии Кирилл увидел то, с чем сверялся собеседник.
Гигантский, выше человеческого роста, лист бумаги, на котором с муравьиной кропотливостью было нарисовано генеалогическое древо, настоящий дуб, корнями уходящий в почву и ветвями проницающий облака; прячущий в листве мириады имен и дат. Это был космос Швердтов, вселенная родства, смертей и рождений.
Линия Бальтазара на генеалогическом древе на нем же и обрывалась; было только приписано, сколько у него детей. Он рискнул, отправился апостолом на Восток, проиграл – и был забыт.
Семья не мстила, нет; было слишком много крестин, именин, рождений, смертей, браков, и в логике генеалогической бухгалтерии отшельник Бальтазар был признан не стоящим памятования, поскольку он не производил своим существованием память нужного сорта, свидетельство практической выгодности семейных ценностей и необходимости вследствие этого держаться вместе. Аптекари, бургомистры, адвокаты, врачи, служащие, священники – они могли бы помнить Бальтазара хотя бы как отрицательный пример, назидание младшим, но не стали помнить вовсе, не по злой воле, а потому, что в саму машину документальной памяти, кажущуюся неизбирательной, все-таки встроен дополнительный механизм забвения, определенные правила игры на вылет.
В Германии согласно непреклонной воле отца Томаса забыли отступника, он превратился в легендарного дедушку Бальтазара, чудака, который уехал на Восток то ли сто, то ли двести лет назад, а может, никогда и не существовал.
Кирилл увез с собой в Россию копию древа; он надеялся еще не раз вернуться в дом под Мюнстером, где на чердаке хранился в сундуках семейный архив, похожий на тот, что оставила ему бабушка Каролина: письма, билеты, вырезки из газет, справки – включая свидетельство расовой чистоты, фотографии, открытки, школьные дневники, медицинские заключения; все, что удалось забрать с собой, когда семейство убегало от наступающих советских войск на запад, в зону оккупации союзников.
А потом ему позвонили и пригласили приехать в пансионат для пожилых людей в Берлине. Весть о странном и удивительном его визите, передаваясь с оказией на семейных встречах, служа диковинной приправой к вечерним разговорам, повторяя все изгибы отношений, все шлюзы приязни и неприязни, достигла наконец того, кому была предназначена судьбой.
Теперь Кирилл уже не мог вспомнить, что было время, когда он не знал этого человека. Они увиделись совсем кратко; но он, Священник и Солдат-калека в одном лице, альтер эго Офицера, Владилена Иванова, вошел в замысел Кирилла как замковый камень, запирающий свод сюжета.
Его звали Дитрих. Он был правнуком среднего брата, Бертольда, оставшегося в Лейпциге, когда Бальтазар и юный Андреас уехали в Россию. Дед Дитриха, врач по деликатным женским болезням, удачно женился и переехал в Восточную Пруссию, взяв за женой богатое приданое. Жена его была дочерью торговца; но их дети восприняли юнкерство как вызов и пытались сделаться большими пруссаками, чем собственно пруссаки; отец Дитриха, Рихард, стал армейским офицером, а его брат Максимилиан отправился служить в кригсмарине.
Братья-близнецы были ровесниками Арсения Швердта, о котором едва ли что-то знали, как и он о них; тем не менее их пути пересеклись, будто их показали друг другу.
Молодой лейтенант Рихард Швердт прибыл в Африку, в Намибию в составе экспедиционного корпуса генерал-лейтенанта Лотара фон Трота; воевал с гереро и нама и, возможно, видел в конце 1904 года в гавани Ангра-Пеквены броненосец «Князь Суворов» с адмиральским флагом на мачте, где служил в то время военный врач Арсений Швердт; позже обреченные русские суда видел Максимилиан, служивший в Циндао, где базировалась немецкая Восточно-азиатская крейсерная эскадра.
Так их судьбы разошлись, словно корабли чиркнули бортами; через десять лет началась война, и трое Швердтов оказались по разные стороны фронта. Арсений выжил, чтобы погибнуть в тридцать седьмом как немецкий шпион. Максимилан служил на крейсере «Лейпциг» – маленькое напоминание, откуда новоявленный пруссак был родом, – и вместе с «Лейпцигом» пошел на дно в Фолклендской битве, когда немецкие корабли были настигнуты линейными крейсерами англичан. Рихард погиб в первые дни войны; в Пруссии его конный разъезд – офицеры выехали на рекогносцировку – в сумраке утра столкнулся с казачьим полуэскадроном.
В письме, что получила вдова от друга Рихарда, служившего в том же полку, было описано, как храбро отбивался Рихард, как погибли сопровождавшие его кавалеристы и как казаки сбросили его, раненого, на землю и закололи пиками. Это письмо стало семейной реликвией, сертификатом мученичества; запечатленным на бумаге подобием Борисоглебского ужаса Арсения Швердта.
Кирилл скептически относился к письму. Одна деталь – казачий разъезд якобы отправился в скрытную разведку по лесистой местности с неудобными, совершенно не нужными разведчикам длинными пиками, которые, как ни держи, будут цеплять ветки, – заставляла его думать, что он имеет дело с фронтовой легендой, что так легко возникали по обе стороны фронта; чем-то вроде истории про якобы распятого на двери амбара канадского пехотинца, что вошла в анналы британской военной пропаганды.
Да, Рихард погиб в стычке с казаками, превосходившими числом его маленький отряд. Но картина всадников со страшными пиками, закалывающих безоружного, возникла позднее, когда спасшиеся рассказывали о схватке, преувеличивая злобу и жестокость противника, чтобы оправдать свое бегство. И офицер, друг Рихарда, писавший письмо вдове, – немцы в то время отступали, терпели поражения, – передавал именно эту преувеличенную, обросшую леденящими кровь подробностями версию событий. Он знал, что у Рихарда есть сын, и, возможно, имел определенные патриотически-педагогические намерения; так письмо, хранимое, как оправленная в серебро десница мученика, символически отображающая перст Господень, определило судьбу Дитриха.
Прусское поместье Рихарда отошло Польше вместе с землями «польского коридора»; мать и сын оказались на содержании у родственников – без прошлого и без денег. Так начался путь, который сделал Дитриха сначала священником, поскольку священником был его опекун, а после – полевым капелланом Вермахта, потому что, вопреки духу и букве христианства, он хотел и был готов мстить за отца, убитого русскими.
Кирилл ездил туда, где раньше стояло поместье. В сумрачный холмистый край, где черные торфяные речки текут с холмов к морю, проворачивая водяные мельницы, а встречный ветер с берега крутит в обратную сторону мельницы ветряные. В глухих лесах стоят языческие дольмены, помнящие каменные ножи и кровь, под темными елями пьют воду у родников олени, спят на ветвях коршуны, а в желтых полях лисы учат лисят ловить мышей. В деревнях стоят огромные кирпичные амбары – можно поместить весь мир, и еще останется место для урожая; на замшелых домах написан год постройки – 1905, 1923, 1934… На старых брошенных кладбищах у перекрестья полевых дорог, под дубами и липами, похоронены покойники франко-прусской войны, и фарфоровые тарелки фотографий с золоченым готическим шрифтом таковы, будто взяты из семейного сервиза. По окраинам полей, по склонам поросших дубами оврагов стоят деревянные охотничьи вышки – стрелять вышедших на посевы косуль или роющих желуди кабанов.
И вот однажды, в ровный солнечный день, гнавший легкие волны пшеницы, Кирилл почувствовал странную темную тень в воздухе; воображение соединило эти охотничьи вышки колючей проволокой, натянутой на столбах, и получался концлагерь, сама идея концлагеря, точно так же впервые родившаяся в чьей-то голове много лет назад. И он понял, как близко зло, как оно пробуждается одним движением мысли, шагом воображения – главное, чтобы в сознании уже было намерение. Ему будто символически показали мрачное преображение Дитриха в нового крестоносца – потому что сам Дитрих никогда ничего не рассказывал о своем прошлом.
Близких родных у Дитриха не было. Двоюродные, троюродные племянницы знали, что дядя был капелланом, участвовал в походе на Восток, под Сталинградом попал в плен, затем вернулся в Германию и снова служил в церкви.
Кирилл думал получить от Дитриха подробное автобиографическое повествование, даже начертал его предварительно в голове: двадцатые годы, нищета, католическая школа, авторитарный дед, желание отомстить за отца, память об изгнании из родного дома, Хорст Вессель, тридцать третий год, «Майн кампф», Lebensraum, оккупация Рейнской демилитаризованной зоны; на плешивой пленке кинохроники катятся, потешно переваливаясь, T-I, игрушечные почти «единички» с противопульной броней и спичечными стволами, суетливые личинки будущих Panzertruppen; из них выведутся потом гудящие, подвижные, кусачие жуки Гудериана, под конец войны выросшие в броневых монстров T-V и T-VI.
Кирилл сочинял этот черновик жизни Дитриха из штампованной шелухи, из общеупотребительных образов, думая угадать чужую судьбу как вереницу чутких флюгеров, держащихся по ветру эпохи; а получил как бы вымороженное из льда, растекающееся мутной водой откровение нового апостола, когда-то отправившегося на Восток.
Пансионат для стариков располагался по соседству с прачечной. Кирилл увидел сквозь открытую витрину, как стиральные машины прокручивают сизые кишки белья: простыни, наволочки, пододеяльники, полотенца, занавески. И в сосредоточенном движении десятков барабанов Кириллу почудилась не хозяйственная забота, а намерение отстирать, обелить жизнь, выварить ее в щелоках, избавить от пятен, представить невинной, белой-белой, ничего не помнящей.
Медсестра встретила его на этаже, проводила к палате: «Герр Швердт, к вам гость». Кирилл стоял, глядя на дверь, высокую белую дверь с фигурной бронзовой ручкой; ничем не примечательная для других, для него она стала дверью между мирами.
Он вошел. Палата была вычурно белой – с ума сойдешь от такой белизны, из которой абсолютно удалены тени, оттенки, белизны оскопленной, белизны как смерти всех других цветов.