Гусар — страница 38 из 40

— Его превосходительство генерал-лейтенант Уваров лично поручился за вас, поручик. Вы находитесь под домашним арестом. Вам запрещено покидать пределы этой усадьбы до особого распоряжения. У ворот будет выставлен караул.

На крыльце, с лицами, выражавшими смесь безмерного облегчения и страха, стояли Антонина, Прошка и Захар. Присутствие часовых, занявших посты у калитки, недвусмысленно говорило о том, что беда не миновала.

Как только я вошел в дом и дверь за мной закрылась, Захар рухнул мне в ноги. Это не было его привычным театральным причитанием. Это было искреннее, полное отчаяния раскаяние.

— Батюшка, Петр Алексеевич… прости окаянного! — бормотал он, пытаясь поцеловать мои сапоги. — Ослушался приказа твоего! Готов к любой каре. Знаю, обещал ты мне Сибирь… Что ж, значит, так тому и быть. Хоть сейчас пешком пойду, только бы ты из этой беды выпутался, соколик мой ясный!

Я устал. Устал от драм, от угроз, от смерти. Я видел в глазах старика не предательство, а отчаянную, пусть и неуклюжую, преданность. Я наклонился и с силой поднял его на ноги.

— Встань, Захар. Хватит уже про Сибирь. — Мой голос звучал тихо, но твердо. — Ты хотел как лучше… и, кто знает, может, только благодаря твоему самовольству мы все еще живы, а не гнием в каземате. Только больше так не делай.

Старик молча кивнул, утирая слезы рукавом. Прошка, стоявший рядом, тоже всхлипывал, но от счастья. Конфликт был исчерпан.

Позже, когда первая суматоха улеглась, мы с Антониной остались наедине в гостиной. Она выглядела встревоженной. Сейчас она была моим единственным источником информации из внешнего мира, который для меня был закрыт.

— Город гудит, как растревоженный улей, Пётр, — начала она, понизив голос. — Князь Радзивилл и вся польская знать используют всё свое влияние. Они подали официальную жалобу Императору и требуют немедленного трибунала над «гусарами-разбойниками».

Она помолчала, наливая мне чай.

— Вильно разделился. Простые горожане и многие военные в восторге от того, как вы «поставили на место спесивых шляхтичей». Но вся знать и чиновники в ужасе от скандала. Но и это все мелочи…

Антонина подошла ближе, и её шепот стал почти неслышным.

— Самое страшное, что слухи дошли до Государя. Говорят, Император, узнав о побоище, был в страшной ярости. Но не на вас… а на то, что накануне войны такой разлад. Он заявил, что намерен лично разобраться в деле.

Я похолодел. Ставки поднялись до абсолютного максимума. Теперь нашу судьбу будет решать не полковник или генерал, а сам Император Александр I.

Наш напряженный разговор прервал стук в дверь. Прошка доложил о прибытии посыльного от полковника Давыдова. В комнату вошел молодой корнет с непроницаемым лицом. Он официально, чеканя слова, вручил мне запечатанный пакет.

В повисшей тишине я сломал сургучную печать. Антонина и слуги смотрели на меня, затаив дыхание. Текст приказа был коротким и строгим:

«Всем офицерам, принимавшим участие в событиях у Каменной Балки, включая находящегося под арестом поручика Бестужева-Рюмина, завтра в девять часов утра прибыть на полковой плац в форме для общего построения».

Что это? Публичная казнь или публичное награждение? Показательная порка или неожиданное прощение по воле монарха? Неизвестность пугала больше всего.

В этот момент во дворе послышался стук копыт. В комнату, не дожидаясь разрешения, ворвался Ржевский. В руке он держал точно такой же вскрытый пакет.

Наши взгляды встретились.

— Ну что, поручик… — мрачно произнес он. — Кажется, завтра решится наша судьба.

Вечер прошел в тяжелом, гнетущем молчании. После того как посыльный ускакал, мы с Ржевским еще долго сидели в гостиной у Антонины, глядя, как догорают свечи.

— Завтра либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Как думаешь, что вероятнее? — наконец нарушил тишину Ржевский, плеснув себе в бокал вина.

— С нашим везением, Ржевский, — усмехнулся я, — вероятнее всего, грудь в крестах, а голова всё равно в кустах. Просто для красоты.

Мы невесело рассмеялись. В эту ночь никто не шутил по-настоящему. Мы были гвардейцами, готовыми к любому исходу, но неизвестность давила сильнее любого врага.

Утро я встретил с холодной решимостью. Снова, я сам, без помощи слуг, доводил свою форму до идеального блеска. Каждый элемент должен был сиять. Прощание с Антониной прошло без слов — лишь один долгий, полный тревоги и надежды взгляд у порога.

Я в одиночестве оседлал Грома и выехал на пустынные улицы. Город еще спал, окутанный предрассветной дымкой. Сегодня за мной не ехала шумная ватага друзей. Сегодня я был один на пути к своему приговору.

Полковой плац встретил меня мертвой тишиной. Весь лейб-гвардейский Гусарский полк был выстроен в идеальном парадном порядке. Лица у всех были каменные — от полковника Давыдова, стоявшего перед строем, до последнего гусара. Все участники «побоища» стояли в первых рядах. Мы ждали. Напряжение висело в воздухе, его можно было резать ножом.

Ровно в девять часов утра со стороны города донесся нарастающий гул. На плац въехала кавалькада. Впереди — эскадрон кавалергардов в сверкающих кирасах. За ними — роскошная карета, окруженная свитой высших генералов.

По полку пронесся едва слышный вздох. Из кареты вышел он.

Государь Император Александр I.

Рядом с ним — военный министр Барклай-де-Толли, генерал Уваров и другие высшие чины армии. Я смотрел на живого императора из учебников истории, и меня охватывал благоговейный трепет. Вся нереальность моего положения вдруг стала осязаемой.

По приказу Государя вперед выехал Барклай-де-Толли. Его сухой, четкий голос разнесся над замершим полком. Он говорил о чести, о долге, о недопустимости самовольства. А потом его тон изменился.

— Однако, — продолжил министр, — Государю доложено об истинных причинах произошедшего. Оскорбление, брошенное вашему товарищу, было оскорблением всей гвардии. И вы, защищая честь мундира, проявили истинный дух братства, который и должен отличать элиту русской армии! Государь Император гордится тем, что в его гвардии служат офицеры, для которых честь — не пустое слово!

По рядам гусар пробежала волна облегчения и с трудом сдерживаемой гордости.

— Однако, — голос министра снова стал жестким, — закон есть закон. Императорский указ о запрете дуэлей был нарушен. За это последует наказание. Но, принимая во внимание исключительные обстоятельства и проявленную доблесть, Государь проявил монаршью милость. Все участники получают по пятнадцать суток ареста на полковой гауптвахте.

Это была победа. Оглушительная, немыслимая победа.

В этот момент ко мне подъехали полковник Давыдов и один из свитских генералов.

— Поручик Бестужев-Рюмин, Его Императорское Величество желает говорить с вами лично.

Все взгляды обратились на меня. Сердце бешено заколотилось. Следуя за генералом в сторону императора, я испытывал огромное облегчение.

Все закончилось. Закончилось лучше, чем можно было представить. И в этот момент меня пронзила новая, отчаянная мысль.

«Сейчас. Это мой единственный шанс. Я должен сказать ему. Предупредить о войне. О Наполеоне. Даже если меня сочтут сумасшедшим, я должен попытаться!»

Эта мысль затмила всё. Я подъехал к императорской свите. Спешился. Моя решимость была абсолютной. Я сделал шаг в сторону Государя. Второй.

И тут, на идеально ровном месте, мой сапог зацепился за небольшой, предательский камень, которого я не заметил. Я потерял равновесие, нелепо взмахнул руками и со всего размаху рухнул, ударяясь головой о другой острый камень, выступающий из брусчатки.

В глазах мелькнуло удивленное лицо Императора, а затем — полная, абсолютная темнота.

Эпилог

Темнота.

Густая, вязкая, абсолютная.

Первым вернулся звук — монотонный, назойливый писк, который сверлил мозг с методичностью полкового барабанщика. Что это? Сигнальный колокол? Странная птица?

Затем пришел запах. Не дым костра, не прелая листва, не терпкий пот коня после долгой скачки. Резкий, химический, стерильный запах спирта. Лазарет? Меня ранили? Последнее, что я помнил — удивленное лицо Императора и твердый, безжалостный камень…

Я попытался пошевелиться, но тело показалось чужим, ватным и неподъемным. Мышцы, привыкшие к ежедневным тренировкам и весу сабли, едва слушались. Что-то кололо тыльную сторону ладони.

Я с усилием разлепил веки.

Надо мной был идеально ровный белый потолок, по которому ползла трещина, похожая на карту неведомой реки. Безжизненный, мертвый свет лился от длинных стеклянных трубок. Рядом со мной на металлической стойке висел прозрачный мешок, из которого по тонкой трубке в мою руку капля за каплей сочилась бесцветная жидкость.

Инстинкт сработал раньше разума. Моя правая рука дернулась к бедру, пальцы привычно сжались, ища холодную, знакомую рукоять «Сокола». Но вместо нее я нащупал лишь тонкое, колючее больничное одеяло. Пустота. Там, где должна была быть моя сабля, моя честь, мое продолжение, была унизительная, звенящая пустота. И эта пустота была страшнее любого ранения.

Дверь палаты с грохотом распахнулась, и внутрь, сшибая все га своём пути, буквально влетел Толик. Осунувшийся, бледный, с всклокоченными волосами и красными от бессонницы глазами. От него пахло несвежей одеждой и дешевым кофе.

— Олежа! Ты очнулся! Господи, ты очнулся! — он бросился ко мне, спотыкаясь, схватил мою здоровую руку. Его собственная дрожала. — Живой! Я уж думал, всё…

Он говорил, и его слова, такие знакомые и в то же время абсолютно чужие, падали в мое сознание, не находя себе места.

— Ты в коме был! Три недели! В аэропорту поскользнулся, виском об колонну… Врачи говорили, шансов почти нет… Мы тут с ума сходили!

Я слушал его, но не слышал. В моей голове стояла оглушительная тишина, в которой эхом отдавался грохот копыт, предсмертный хрип врага и тихий шепот Антонины: «Вернись…».

Я смотрел на родное лицо Толика, на пластиковую бутылку с водой на тумбочке, на проплывающие за окном машины — и понимал: всё. Кончилось.