Гуси-лебеди — страница 26 из 34

- Каким манером?

- Самым настоящим. Раз пошли по такой дороге, значит, сам черт не брат. Пой на последний голос, а там что будет. Правда, Яким?

Яким лежал на траве, с протянутой к жарнику бородой, приподнял левую ногу пяткой вверх, тревожно замигал пепельными тоскующими глазами, глубоко по-бабьи вздохнул:

- Правда бывает всякая! Лежу вот я брюхом вниз - это правда. И ты ноги раскорячил - тоже правда. А храбришься маленько за чужой спиной, это я не знаю, как выходит.

Все засмеялись.

- Что, Егор, нарвался?

- Нарвался, да не порвался, - ловко увернулся коротконогий Егор, потирая коленки. - Я его сейчас пришпилю одной фразой.

- Ну-ка, ну, пришпиль!

Сема Гвоздь, протягивая шею к огоньку, осторожно спросил:

- Домой не собираетесь, товарищи?

- Эге! Откуда ты вылез такой? - удивился Егор.

- А чего тут смешного?

- Смотри, Гавриле нашему не скажи, он тебе намажет задницу перцем за такие слова...

- Домой теперь - ворота заперты, - сказал курчавый парень с перевязанным горлом.

А коротконогий Егор, нахлобучив Семе картуз по уши, стукнул сверху ладонью, насмешливо дернул за оттопыренную ширинку:

- Эх, вояка! Ты, наверное, по тетеньке соскучился. Нет, милый, мы тебя в муравейник запрем, если будешь домой проситься. Выкинь из башки своей всякие мысли, и тетенька твоя никуда не денется. Вернешься в сохранности, тогда и разговеешься, а в сей минут нельзя народ дразнить.

Сема вдруг почувствовал нестерпимую скуку в шумном хохоте мужиков. Все старались казаться озорными, отчаянными, шутками отгоняя тоску, хватающую за сердце. Беззлобно смеялись над собственными женами, рассказывали, как нельзя им верить, потому что каждая баба в любое время обманет каждого мужика, выдумывали целые истории из собственной жизни, но во всех этих шутках было надорванное, не свое, не мужицкое, и, чувствуя ложное озорство, не веря друг другу, лениво говорили они:

- Врать-то здоровый какой, черт, словно в емназии учился!..

Сема отошел в сторону. Осмотрел новые рыдваны с высокими шинованными колесами, молча лег в траву и, лежа на спине, не закрывая глаз, долго смотрел в большой круглый месяц с темными пятнышками посредине. Припомнилось ему, что в месяце стоит Каин и держит в одной руке топор, а в другой ведерку, а в ведерке налита кровь от убитого брата Авеля. Тревогой вспыхнули мысли: кто же теперь Каин и кто, выходит, Авель? Вот он, Сема Гвоздь, человек смирный, робкий, никогда не хотел этой самой войны. На германскую его утащили силой, прямо с десятины в летний полдень, а теперь опять приходится становиться под ружье, и, может быть, кого-нибудь убьет он против своей воли, против желания. Может быть, и его убьют против воли своей, против желания. Как же это так? Почему человек не может мирно жить? Какая сила гонит его под пули на верную смерть? Сегодня пашет он, обедает за столом, а завтра бросает дом и семью, в отчаянии машет рукой и, неся в себе тоску смертную, идет до первой пули, сам того не желая. Как же это так?

И еще один вопрос мучает Сему: есть которые бедные, как он, есть которые богатые, как Алексей Перекатов. Сема Гвоздь - батрак, Перекатов - хозяин. Один работает не покладая рук, другой бороду чешет, доходы считает, детей учит в городе, живет в хорошей избе. А разве Сема Гвоздь не хочет детей своих учить в городе? Разве не хочется ему пожить в хорошей избе и напиться чаю из хорошего самовара? Кто же устроил такие порядки, чтобы один человек всю жизнь мучил другого человека? Родишься когда, думаешь - весь мир твой, становись на любое место, а вырастешь побольше, тебе и повернуться негде в этом мире, порадоваться нечем и на каждой вещи печать положена:

"М_о_я! Н_е т_р_о_ж_ь!"


Тронешь - тюрьма. А тюрьмы вот такими же дураками построены, как и Сема Гвоздь, и точно для таких же дураков, у которых нет ничего, кроме рабочих рук да мозолей на них...

Прямо к месяцу подошла рогатая тучка, охватила его тонкими посиневшими руками, выставленными далеко вперед, накрыла черным подолом, и вместе с круглым месяцем потухли в голове у Семы новые, непривычные мысли. Припомнилось ему Заливаново, заливановские мужики, мирно похрапывающие в своих избах. Перед глазами зачумленными встала жена Анютка, украдкой поманила к себе, и Сема Гвоздь, до краев налитой хозяйской тоской, тяжко вздохнул. Никак нельзя воевать, если желанья нет, а у Семы совершенно нет никакого желанья, и он, наверное, не большевик и попал в эту компанию зря. Хотел он ткнуться лицом в луговину, заплакать от обиды маленьким глупым ребенком, чтобы отпустили его домой, а в это время подошел Федякин с Гаврилой, собрали мужиков и решительно заявили, что сейчас же, не дожидаясь утра, нужно трогаться с этого места ближе к Проталину, соединиться с другими отрядами.

- А с обозом как? - спросил высокий стройный парень, прозванный Пугачом.

- Канители много! - сказал Гаврила, надувая щеки.

Но бросать в степи рыдваны с тарантасом было жалко, могли пригодиться и лошади в трудную минуту, а поэтому после короткого спора решили лошадей держать все время запряженными и до рассвета ехать на них по одному на каждой подводе. Остальные пойдут стороной, чтобы не влопаться всем сразу. Быстро сняли телячью кожу с тарантасных оглобель, покидали в рыдваны прихваченную из дому одежонку, начали собираться. Через несколько минут лошади, пофыркивая, стояли в оглоблях. Крупный, породистый коренник, отнятый у Поликарпа Вавилонова, тревожно ставил тонкие уши, высоко поднимая голову, беспокойно раздувал теплыми ноздрями, вымытыми в траве. В тарантасе на двух подушках уселась Гаврилина жена - Маришка в расстегнутой кофте, а сбоку на нее глядела курносая дворняжка темными немигающими глазами. Маришка похлопала себя по грудям, подзывая собаку, и когда та вскочила в тарантас, играя хвостом по Маришкиным губам, она по-мужичьи натянула малиновые поповские вожжи, по-мужичьи сказала:

- Н-но, пошел!

Стукнули колеса, заскрипели рыдваны. Впереди и по бокам украдчиво шли собаки, обнюхивая воздух. Выезжая на дорогу, Маришка тихонько запела:


Шумел, горел, пожар московский,

Дым расстилался по реке!..


Сема Гвоздь, разглядывая медленно двигающийся поезд, раздраженно думал: "Поехали! Куда приедем?"

Тут еще баба зачем-то сидит на тарантасе, будто на базар за платками собралась. Какая же это война, если с бабой путаются? Не лучше ли домой вернуться, пока не поздно? Ведь ушел Кондратий и живет теперь по-прежнему, спит в своей избе, ходит по своей улице, ни от кого не прячется.

Испугался Сема мыслей своих и вдруг остановился, тревожно заглядывая в затылок идущему впереди мужику. Потом неожиданно застонал.

- Ты что? - спросил мужик, оборачиваясь.

- Животом прихватило крепко.

- Присядь вон тут, доктора здесь нет.

Но Сема не сел, а нарочно, придерживая живот, пошел рядом, чтобы не выдать задуманной хитрости.

- Чего ты нажрался? - спросил мужик.

- Воду в болоте пил, - увернулся Сема.

- Значит, дурак!

- Конешно, дурак. Наверное, понос будет мучать, инда кишки выворачивает наскрозь...

- Чего же ты палец в зад суешь? - рассердился мужик. - И ко мне надоедаешь с таким разговором. Сядь вон там и сиди, пока не выльется из тебя лихорадка...

Сема быстро отбежал в сторону, присаживаясь в траву, мучительно начал крякать, чтобы услыхали передние. По траве за спину ему пробрался муравей и больно, словно шилом тоненьким, проколол зачесавшуюся поясницу. Уже далеко впереди маячили рыдваны, тихо постукивая колесами, умолкли голоса мужиков, а он все сидел, злобно тер поясницу, укушенную муравьем, и мучительно крякал, обманывая себя и других. Была минута, когда хотелось броситься по дороге, догнать товарищей, которым так неожиданно изменил, но перед глазами стояла жена Анютка, упрашивала прийти домой, а еще дальше за Анюткой виднелся Кондратий Струкачев, спокойно валяющийся на кровати, и робкий и смирный Сема Гвоздь, думая сохранить свою жизнь, не сознавая, что делает, медленно стал пятиться назад ближе к оврагу. Потом пустился бегом, волчьими прыжками перескочил овраг, выбежал в поле, залез в дождевую промоину. Посидел в ней, спрятанный высоким, густо пахнущим полынником, прислушался, как шуршит трава под, ветерком, тревожно токает перепуганное сердце. Степью ходил кто-то невидимый легкими, неслышными шагами, жарко дышал в потный затылок, протягивая темные волосатые руки, и все хотел схватит ими Сему за волосы, выволочь наружу и громко крикнуть уехавшим вперед мужикам:

- Вот он. Изменник ваш! На Кондратьеву сторону перешел...


17


Свежие могилы, где зарыты офицер Братко с никому не ведомым чехом, глядели в лицо под круглым месяцем желтой сморщенной глиной, рассыпающейся на мелкие кусочки. На черной деревянной дощечке сиротливо жались белые буквы, написанные рукой прапорщика Каюкова:


Вечная память


борцам за свободу.


1918 г.


Слабый запах полыни, лебеды и жиденькой акации, смешанный с запахом могильного тления, теплыми примиренными руками гладил по лицу, наливал сердце печалью. Тоской напоенные глаза у Марьи Кондратьевны глубоко завалились, щеки осунулись, и она, повязанная беленьким платочком, с мелко проведенными морщинками около переносья, казалась одинокой тоскующей старухой, схоронившей единственного сына. Медленно ходила между могил, припадая к траве, рвала желтые пыльные цветочки, синие колокольчики и, как камень тяжелый, носила их в крепко стиснутом кулаке. А когда нарвала маленький букет, тихонько заплакала. Что она наделала и как ей оправдать себя? Жалко и Братко, которого погубила бабьим сердцем, стыдно и перед Федякиным, который скрывается по оврагам и может совсем не вернуться домой. Вот и Петунникова посадили в общественный амбар, и Кондратья Струкачева, и еще ищут кого посадить. А Сергей, Никаноров племянник, с сумочкой за плечами ушел нынче ночью в степь искать большевиков. Может быть, и Сергея с Федякиным поймают, привезут в село, станут судить. А вернутся большевики, они станут судить и Марью Кондратьевну, и батюшку Никанора, и Алексея Перекатова, и всех противников, которые гонят теперь большевиков из своего села. Что же это такое? Неужто нельзя помириться? Неужто война будет здесь, вот в этой тишине, над этими крестами? Ведь она, Марья Кондратьевна, не сочувствует чехам, и Братко не любила, только понять не может, как все это вышло, и кто виноват, что глупое сердце собачонкой пошло на первую ласку. Может быть, и сам Братко не хотел воевать с заливановскими мужиками и думал так же, как думает Марья Кондратьевна. А она не хочет войны. Пугает ее огромная чаша, налитая братской кровью, и сердце сжимается ужасом при одной мысли о том, что пить из этой чаши будут тихие деревенские поля, цветы и травы, мужчины и женщины, старики и дети. Марья Кондратьевна, сельская учительница, случайно поднявшаяся ступенькой выше деревенских баб, и сама вышла из этой земли, от этого народа, и всю жизнь думала о том, как прине