Монах навертывал дикие несуразные мысли, покоряя слушателей тяжелым взглядом мрачных глаз, а мужики с бабами смотрели ему на босые ноги с длинными черными ногтями, на туго перевязанную сумку за спиной, слушали, ничего не понимая. Но чем больше было непонятного в нелепо нагроможденных словах, тем сильнее хотелось верить в них, тем испуганнее колотилось сердце в предчувствии грядущей беды...
И опять говорил монах, ударяя суковатой палкой в землю...
- "Созижду церковь мою, и врата адовы не разрушат ее, - сказал господь. - И дам тебе ключи". Понимаете? Тут надо иметь особое разумение, потому что ключи эти от сердца нашего к разуму, от бога отца к богу сыну и его святому духу, который поразит противников и не даст надругательства дьяволу...
Днем монаха кормили по избам, покупали у него крестики, божественные листики о кончине земного царствия, а вечером били смертным боем в избе у Орешкина. Монах, напоив Орешкина пьяным, подобрался к Орешкиной бабе, начал исцелять у нее "в грудях". Уже положил на кровать в сенях, чтобы особой молитвой выгнать бабью хворь из немощного тела, но тут проснулся пьяный Орешкин, грохнул пьяного монаха на пол, сел верхом на него и, захватив в один кулак длинные волосы, другим бил по зубам...
Вечером упаковский мужик привез в Заливаново на телеге под рогожкой убитого чеха и предписание заливановским властям немедленно отправить убитого дальше. Чех лежал без штанов и рубашки, запорошенный соломкой, и сквозь соломку утомленно смотрел черным разинутым ртом, набитым мухами. Один глаз был закрыт, другой - с мертвым упреком глядел в далекую родину. На груди, пониже левого соска, зияла большая поротая рана, с отвалившимися кусками почерневшего мяса, испускающего тошный приторный запах.
Подходили бабы, мужики, ребята, девки, отворачивали рогожу, с ужасом заглядывая в черный разинутый рот, тихонько плевались. И только Знобова старуха горько плакала над убитым, вспоминая двоих сыновей, набожно закрыла ему мертвый глаз, крестом на груди сложила холодные неповинующиеся руки.
Около волостной земской управы собрались фронтовые солдаты, двое гласных, сам председатель управы Николай Горюнов и новый милицейский Никишка Панкратов. Чеха положили пока под сарай на волостном дворе в ожидании подводы, чтобы отправить дальше, а Горюнов, обращаясь к фронтовым солдатам, начал говорить речь об Учредительном собрании, о тайном и равном голосовании всего русского народа, ибо большевики, подкуплены немцами и надеяться на них никак невозможно.
- Граждане, если мы не возьмемся за оружие и не поддержим земельную программу социалистов-революционеров, может получиться большое разорение.
Но тут к председателю Горюнову прибежал со двора волостной сторож Никачаев, громко закричал, перебивая речь:
- Вот, чертова свинья, всего чеха чуть не съела!
Горюнов расстроился.
Жизнь, крепко налаженная, с каждым часом разваливалась на мелкие кусочки, и склеить ее не было силы. Бешено прискакал курносый Милок верхом на своей кобылке, молодецки спрыгнул у крыльца, испуганно крикнул:
- В Ливенках чехов разбили!.. Все село поднялось!.. От Уральска казаки двигаются...
Большевики, гонимые чехами, вдруг преобразились в сознании бедноты, как люди, несущие новую правду, и говорили о них с теплым вздохом:
- Шибко орудуют ребята!
- Эти не поддадутся, на ножи полезут...
- Как же им поддаваться, если такая программа у них?..
В серой городской рубашке, высоко подпоясанной черной лентой, выступил Алексей Перекатов - умница, "золотая голова", строго и веско сказал мужикам, толпившимся около волостной земской управы:
- Что мы теперь думаем делать? У нас имеется приказ членов самарского комитета Учредительного собрания о мобилизации в народную армию для борьбы с преступными элементами, нарушающими свободу и порядок в стране, а мобилизованные наши, подлежащие отправке, спокойно сидят по домам. Хотим иль не хотим мы поддерживать Учредительное собрание?
Задние крикнули:
- К черту!
- Значит, погибнуть должна наша Россия?
- Ну, и черт с ней, пускай погибает, своя башка дороже...
- Кто это там произносит?
Наступила тишина.
Уже никто не произносил, но глаза у всех горели враждебным огнем, мрачно двигались скулы, потаенно сжимались кулаки. Новая бойня на родных полях со своими мужиками, которых знали в лицо, казалась невозможной, ошеломляющей...
После Перекатова вылез на крыльцо управы Суров-отец, подкрепив себя кружечкой самогонки, и весело, дружелюбно заговорил, бросая в толпу мягкие, тревогой налитые слова:
- Слушайте мою речь! Я, к примеру, скажу вам немного. Ежели мы не будем подчиняться властям - нас расстреляют. А ежели будем жить недружно - останемся без лошадей. Почему в нашем селе такой порядок? Все идут на подмогу, а мы не хотим. Вот поэтому, к примеру сказать, и глядим мы в разные стороны и нет промежду нами согласья, как у прочих сел. Правильно я говорю?
Но и ему крикнули в ответ:
- Воюй иди!
- А вы не будете?
- Не за что!
Спорила каждая улица, каждая изба, у всех болели головы от долгого крика, и никто не мог понять, какая сила двигается на них и кто посылает ее. Бранили большевиков, злобной матерщиной накаливали чехов, самарских комитетчиков, купцов, помещиков, кадетов, и все эти люди, посылающие мужиков на войну, свертывались в огромный многоголовый клубок, и страшный уродливый клубок не давал покою. Каждая голова высматривала своими глазами, нащупывала своими руками, и негде было спрятаться, негде было скрыться от надвигающегося ужаса. Каждая пядь родной земли казалась разгороженной на тысячи клеток, друг другу враждебных, и в каждой клетке таилась мужицкая западня, мужицкая смерть. Страшно было ходить по этим клеткам, и никто не знал, куда наступить, какой стороны держаться. Никому не хотелось воевать, позывало к миру, отдыху, к тихой, спокойной жизни после многолетнего германского фронта, но самарский комитет Учредительного собрания от имени "всего народа", от имени попранных большевиками прав, призывал на защиту демократической республики, на защиту земли и воли. В комитете сидели социалисты-революционеры, а социалисты-революционеры всю жизнь боролись с царским правительством, шли на каторгу, в ссылку, томились по тюрьмам за народ, за мужика, за крестьянина. И теперь своими воззваниями, газетами, приказами они кричали в мирно настроенную, трудовую черноземную степь:
- Берегись большевиков!
- Поднимайся на большевиков!
- Они - не социалисты!
- Они подкуплены немцами!
- Они...
- Они...
- Они...
И воззвания, и газеты с приказами, и горячие речи наезжающих в степь ораторов били в головы тупыми ударами, вызывали бесконечные ссоры, мелкие драки, слезы, жалобы, ненужные, неосмысленные страдания. Большевиков мужики не знали, большевики казались страшными выходцами из неведомой земли, и всякий раз при напоминании о большевиках перед глазами вставал страшный черноволосый китаец с косыми глазами, неведомый латыш с отточенным ножом, бессердечный немец в железной шапке, и все двигались в степь непрошеными, нежеланными, топтали мужицкие поля, разоряли мужицкую жизнь, насиловали девок, плевали в иконы, отрезывали бабьи груди.
Так казалось мужикам, напуганным газетами, приказами, воззваниями и горячими речами наезжающих в степь ораторов. Это вызывало звериную злобу к большевикам, огромную человеческую боль. Хотелось опрокинуться на них десятком сел и деревень, растоптать тысячью ног, разгрызть тысячью зубов и разорванных на тысячу мелких кусочков выбросить в поле, в ветер, чтобы не осталось следа. А когда думали о своих большевиках, убежавших в степь, мысль, зажженная гневом, попадала в тупик, в мертвую петлю. Разве Федякин разбойник? Разве Синьков разбойник? Разве не они говорили против войны? Кто кричал за бедных, чтобы выдать им дешевого хлеба? Кто живет в темных слепых избенках с ободранными крышами? Как же это так? Почему Перекатов за чехов стоит, а Федякин с Синьковым против чехов пошли? И если слушать приказы с воззваниями, - значит, нужно против Федякина с Синьковым становиться, против тех, кто живет в темных слепых избенках и бить, по-волчьи гоняться за ними, чтобы защитить дедушку Лизунова, Алексея Перекатова, Суровых, Лизаровых и демократическую республику. А какая она? Кому чего даст? Кому чего дают Лизуновы, Перекатовы, Суровы и Лизаровы?
Билась мужицкая жизнь в мертвой захлестнутой петле, искала ненайденное. И когда пришел приказ о мобилизации в народную армию на борьбу против большевиков, заливановская, упаковская, лозихинская, чернореченская, поддубовская, проталинская беднота сделалась вдруг сама большевистской. Все затаили в себе сокровенное, злое, упрямое, крепче стиснули зубы. Каждая избенка смотрела на прибывающих чехов сухим враждебным глазом, каждый газетный обрывок, призывающий на войну с большевиками, казался насильем над честью и совестью мужика, и каждую ночь в одиночку гибли молодые веселые чехи от руки невидимых большевиков, ибо каждая ночь выбрасывала в степь все больше и больше бегущих от войны с большевиками. Маленькие разрозненные кучки беглецов сливались в огромные партии, двигались пешими и конными, в лаптях, чулках и босоножками. Без ружей и пушек, без пулеметных лент и револьверов, только с ненавистью горящими глазами, с верой в неосознанную еще большевистскую правду колесили по степным оврагам люди, не желающие войны, и бросались в воду хитрыми звериными прыжками, жадно вырывали у чехов бойцов, стаскивали с убитых ботинки, штаны, гимнастерки, патронные сумки, винтовки, обували разутых, одевали раздетых, вооружались чешскими винтовками и чешскими пулями настойчиво и упорно били чехов...
21
Ночью председатель Горюнов и гласные волостной земской управы вытащили из волостного денежного шкафа бочонок конфискованного самогону, дружно сели на полу, занавесили окно газетой, заперлись и грустно все трое сказали: