Гуттаперчевый мальчик — страница 28 из 46

Тут замахнулся он было в рассеянности на петуха, взгромоздившегося на соседний забор и неожиданно продравшего горло, но, к счастию, спохватился заблаговременно: петух был его собственный; он кашлянул, плюнул и, окинув еще раз двор, вошел к себе в сени.

Квартира его занимала часть старого флигеля, построенного, как водилось в прежние годы, для помещения гостей, имеющих обыкновение приезжать в провинции на неделю, а иногда и более, нимало не заботясь о том, приятно ли это или нет хозяину. Но теперь не оставалось и тени тех крошечных, уютных комнаток с ситцевым диванчиком, постелью, загроможденною перинами, умывальником подле окна с вечно висевшим над ним пестрым полотенцем – узаконенным годичным приношением трудолюбивых деревенских баб. Следы комнаток обозначались лишь на внутренней стене всего здания желтоватыми полосами от перегородок, замененных двумя капитальными стенами, с сеничками посередине, разделявшими флигель на две равные половины. Над дверьми одной стороны сеней висела черная доска с надписью: «Контора»; над дверьми другой не было никакой надписи – да и не надо было: всякий знал хорошо, что тут жил Никита Федорыч. Нельзя пропустить без внимания промежутка между двумя этими половинами, то есть сеничек; они также имели свое особое назначение, хотя также не видно было никакой надписи: здесь в летнее время Никита Федорыч производил суд, или, лучше сказать, расправу над провинившимися крестьянами, порученными его надзору, с истинно безукоризненной справедливостью.

Квартира управляющего состояла из темной прихожей, в то же время кухни, и трех больших светлых комнат. В первой из них, как прежде других бросающейся в глаза, хозяин и хозяйка старались завсегда соблюдать чистоту и порядок. Предметы роскоши также имели здесь место. В самом светлом и видном углу блистал ярко вычищенный образ в богатой серебряной ризе, которым покойный барин, в качестве посаженого отца, благословил жену бывшего своего камердинера; подле него на старинной резной горке находился разрозненный фарфоровый сервиз, или, лучше сказать, несколько разрозненных сервизов, вероятно тоже подаренных в разных случаях старым барином смазливой Анне Андреевне. В остальных углах и вдоль стен были установлены в ряд разнокалиберные, разнохарактерные диваны, кресла, стулья, иные из красного дерева с позолотою, другие обтянутые полинявшим штофом, которыми владел Никита Федорыч, должно быть, вследствие духовного завещания после барина или чрез излишнюю к нему благосклонность покойника. Две другие комнаты были почти вплотную заставлены пожитками, перинами, холстинами, сундуками и всяким другим добром обоих супругов, не выключая, разумеется, и широкой двуспальной постели, величественно возносившейся поперек дверей. Но туда из посторонних никто не заглядывал; Никита Федорыч почему-то не допускал этого, а следовательно, и нам нет до них никакой надобности.

– У-уф, матушка Анна Андреевна, умаялся совсем с этим проклятым народом, – произнес Никита Федорыч, садясь к окну в широкие старинные кресла. – Ну, барыня-сударыня, – продолжал он, – наливай-ка теперь чайку… смотри, покрепче только, позабористее… Эй ты, ваша милость, троскинский бурмистр, поди-ка, брат, сюда… – сказал он, обращаясь к необыкновенно толстому, неуклюжему ребенку лет пяти, сидевшему в углу под стенными часами и таскавшему по полу котенка, связанного веревочкою за задние ноги. – Экой плут, зачем привязал котенка? Брось его, того и гляди, глаза еще выцарапает…

Ребенок, страдавший английскою болезнию, согнувшей ему дугой ноги, встал на четвереньки, поднялся, кряхтя и покрякивая, на ноги и, переваливаясь как селезень, подошел к отцу.

– Ну, ну, скажи-ка ты мне, молодец, – продолжал тот, гладя его с самодовольной миной по голове, – я бишь забыл, какие деньги ты больше-то любишь, бумажки или серебро?..

Это был всегдашний, любимый вопрос, который Никита Федорыч задавал сыну по нескольку раз в день.

– Бумажки! – отвечал, отдуваясь, ребенок.

– Ха, ха, ха!.. Ну, а отчего бы ты скорее взял бумажки?

– Легче носить! – отвечал троскинский бурмистр таким голосом, который ясно показывал, что уже ему надоело повторять одно и то же.

– Ха, ха, ха!.. Ну, ну, поди к матери, она тебе сахарку даст; пряничка ел сегодня?

– Нет, – сказал ребенок, глядя исподлобья на мать.

– Врешь, ел, канашка, ел… плутяга…

– Полно тебе его баловать, Никита Федорыч; что это ты, в самом деле, балуешь его, – подхватила Анна Андреевна, – что из него будет… и теперь никак не сладишь…

– Ну, ну… пошла, барыня, – вымолвил муж, громко прихлебывая чай, – будет он у меня, погляди-ка, какой молодец… ха, ха, ха!.. Ваня, – шепнул он ему, подмигивая на сахарницу, – возьми потихоньку, – ишь, она тебе не дает… Ну, матушка Анна Андреевна, – продолжал он громко, – видел я сегодня наших коровок; ну уж коровы, нечего сказать, коровы!..

– Мне кажется только, – заметила супруга, – Фекла стала что-то не радеть за ними… ты бы хоть разочек постращал ее, Никита Федорыч… даром что ей шестьдесят лет, такая-то мерзавка, право…

– Небось, матушка, плохо смотреть не станет: еще сегодня задал ей порядочную баню… Ну, видел также, как наш огородишко огораживали… велел я канавкой обнести: надежнее; неравно корова забредет или овца… с этим народцем никак не убережешься… я опять говорил им: как только поймаю корову, овцу или лошадь, себе беру, – плачь не плачь, себе беру, не пущай; и ведь сколько уже раз случалась такая оказия; боятся, боятся неделю, другую, а потом, глядишь, и опять… ну, да уж я справлюсь… налей-ка еще чайку…

– Мне говорила наша попадья, что ярманка была очень хорошая, – начала Анна Андреевна, – и дешево, говорит, очень дешево продавали всякий скот… вот ты обещал тогда купить еще корову, жаль, что прозевали, а все через тебя, Никита Федорыч, все через тебя, впрочем, ты ведь скоро в город пошлешь, так тогда еще можно будет.

– Нет, я в город не скоро пошлю, – отвечал как можно равнодушнее супруг.

– Как! А оброк-то барский когда ж пошлешь на почту? – возразила та сердито.

– Он еще не собран; да хоть бы и весь был, торопиться нечего, подождут! Брат Терентий Федорыч пишет, что барину теперь не нужны деньги… Этак станешь посылать-то без разбору – так, чего доброго, – напляшешься с ними; повадятся: давай да давай… я ведь знаю нашего молодца: вот Терентий Федорыч пишет, что он опять стал ездить на игру; как напишет, что проигрался, да к горлу пристало, тут ему и деньги будут, а раньше не пошлю, хоть он себе там тресни в Петербурге-то! Меня не учить, барыня-сударыня; я ведь знаю, как с ними справляться, с господами-то: «нет у меня денег, – написал ему, да и баста! – пар, мол, сударь, не запахан, овсы не засеяны, греча перепрела», вот тебе и все; покричит, покричит, да и перестанет; разве они дело разумеют; им что гречь, что овес, что пшеница – все одно, а про чечевицу и не спрашивай… им вот только шуры-муры, рюши да трюши, да знай денежек посылай; на это они лакомки… Вот с ними так куды мастера справляться; э! матушка, знаю я их, голубчиков, не в первый раз вести с ними дело… вот потому-то и оброку не пошлю… незачем!..

– Так-то ты всегда, – проговорила, ворча, хозяйка. – Когда это до нашего добра, так ты всегда кобенишься… денег небось жаль на корову… оттого и в город не посылаешь…

– Да, жаль, жаль! Оттого и не посылаю…

– Жаль, то-то… а от кого и в люди-то пошел? От кого их добыл, деньги-то?..

– Ну, ну… пошла, барыня… э! Смерть не люблю!..

Тут, без сомнения, возникла бы одна из тех маленьких домашних сцен, которые были так противны Никите Федорычу, если б в комнату не вошла знакомая уже нам Фатимка. Не мешает здесь заметить при случае, что лицо этой девочки поражало сходством с лицом жены управляющего, и особенно делалось это заметным тогда, когда та и другая находились вместе; сходство между ними было так же разительно, как между одутловатым лицом самого Никиты Федорыча и наружностью троскинского бурмистра. Те же черты, несмотря на разницу лет и всегдашний флюс Анны Андреевны, который сильно вытягивал их; разница состояла исключительно в одних лишь глазах; у жены управляющего были они серы и тусклы, у Фатимки – черны, как уголья, и сыпали искры. Впрочем, сходство между ними должно было приписывать одной игре природы, ибо Фатимка, или, как называли ее в деревне, «Горюшка», никаким образом не приходилась сродни Никите Федорычу.

– Ну, что? – спросил он ее.

– Мельник-с пришел… – отвечала она робко.

– Ах, я бишь совсем забыл… да, да… скажи, что сию минуту выйду в контору.

– Что там еще? – отозвалась Анна Андреевна.

– Должно быть, матушка, насчет помочи… – сказал супруг смягченным голосом, – мужиков пришел просить на подмогу…

Никита Федорыч хлопотливо покрыл недопитый стакан валявшимся поблизости календарем, искоса поглядел на жену, хлопотавшую подле самовара, потом как бы через силу, ворча и потягиваясь, отправился в контору. Косвенный взгляд этот и суетливость не ускользнули, однако, от Анны Андреевны, подозрительно следившей за всеми его движениями; только что дверь в комнату захлопнулась, она проворно подошла к сыну и, гладя его по головке, сказала ему вкрадчивым, нежным голосом:

– Ванюша… ты умница?..

– Умница.

– Сахару хочешь… голубчик?..

– Кацу.

– Ну, слушай, душенька, я тебе дам много, много сахару, ступай потихоньку, – смотри же, потихоньку, – к тятьке, посмотри, не даст ли ему чего-нибудь мельник… ступай, голубчик… а мамка много, много даст сахарку за то… да смотри только, не сказывай тятьке, а посмотри, да и приходи скорее ко мне… а я уж тебе сахару приготовлю…

– Ты обманешь…

– Нет, душенька, вот посмотри… я сюда сахарок положу… как придешь, так и возьми его…

– Ты мало положила… еще…

– Экой… ну, вот еще кусочек…

– А еще положи…

– Довольно, душечка: брюшко заболит…

– Нет, еще… еще, а то не пойду, – закричал ребенок, топая ногою.

– Ну, ну… на вот тебе еще два куска… – отвечала мать, боязливо взглянув на дверь, – ступай же теперь.