Гуттаперчевый мальчик — страница 35 из 46

XОбманутое ожидание

Прошло несколько месяцев после происшествия на озере – происшествия, которое так сильно взволновало сердце младшего сына рыбака Глеба Савинова.

В последних числах апреля, после обеда, Глеб, Ваня и приемыш работали неподалеку от новой избы, на верхнем конце площадки. Приближалось водополье. Старый рыбак и молодые помощники его приготовляли все нужное для начала рыбной ловли, которая считает разлив реки лучшим своим временем. Они спешили управиться с саками, баграми, вершами и сетями: кое-где требовалось вплести новый венец из ивняку, там недоставало нескольких петель, здесь следовало подвязать новый поплавок и проч., и проч. Зима хотя и длинна, а всего не усмотришь.

Принимая в соображение шум и возгласы, раздававшиеся на дворе, можно было утвердительно сказать, что тетушка Анна и снохи ее также не оставались праздными. Там шла своего рода работа. И где ж видано, в самом деле, чтобы добрые хозяйки сидели сложа руки, когда до светлого праздника остается всего-навсе одна неделя!

Нечего, разумеется, говорить о тех заботах, которые связываются с крашеньем яиц, печением куличей и приготовлением пасхи: все это было покуда еще впереди. Но всякий согласится, я думаю, что мытье полов, чистка избы, стирка и заготовление кой-каких обнов (последнее производится обыкновенно втайне, но возбуждает тем не менее более толков, чем первые хозяйственные хлопоты) представляют также немаловажную статью. Несмотря, однако ж, на все эти многосложные занятия, наши хозяйки, очевидно, больше кричали и шумели, чем делали дело. Работа их подвигалась из рук вон плохо. И тетушка Анна и снохи ее поминутно выбегали за ворота. Примеру их даже следовали дети Петра. Все с нетерпением устремляли тогда глаза на посиневшую Оку и дальний луговой берег, уже совсем почти освободившийся от снегу.

Дело в том, что с минуты на минуту ждали возвращения Петра и Василия, которые обещали прийти на побывку за две недели до Святой: оставалась между тем одна неделя, а они все еще не являлись. Такое промедление было тем более неуместно с их стороны, что путь через Оку становился день ото дня опаснее. Уже поверхность ее затоплялась водою, частию выступавшею из-под льда, частию приносимою потоками, которые с ревом и грохотом низвергались с нагорного берега.

Был именно один из тех сырых, сумрачных дней, которые ускоряют оттепель лучше самого яркого солнца. Густой туман покрывал землю. Теплый, влажный южный ветер – «мокряк», как называют его рыбаки, – видимо, казалось, съедал остатки рыхлого почерневшего снега. Темно-синяя полоса, висевшая неподвижно уже несколько суток сряду над горизонтом, предвещала, в совокупности с такими же верными признаками, надолго установившееся тепло. Глеб, в совершенстве постигавший значение самых неуловимых перемен воздуха, давно еще предсказал такую погоду. Старый рыбак никогда не ошибался: закат солнца, большая или меньшая яркость утренней зари, направление ветра, отблеск воды, роса, поздний или ранний отлет журавлей – все это осуществляло для него книгу, в которой он читал так же бойко и с разумным толком, как разумный грамотей читает святцы. Реку со всеми ее годичными изменениями и причудами знал он как свои пять пальцев. Многие приметы, основанные на долгом опыте, говорили ему, что не сегодня, так завтра Ока взломает лед и разольется дружною водою. Соображаясь с этим, он за несколько дней перетащил лодки на верхнюю часть площадки. Позднее вскрытие реки не предвещало ничего худого для промысла. Глеб был, следовательно, доволен и спокоен. Одного разве недоставало для полного довольства Глеба – недоставало сыновей, которых так долго и так напрасно все ждали.

– Шут их знает, чего они там замешкали! – говорил он обыкновенно в ответ на скорбные возгласы баб, которые, выбежав за ворота и не видя Петра и Василия, обнаруживали всякий раз сильное беспокойство. – Ведь вот же, – продолжал он, посматривая вдаль, – дня нет, чтобы с той стороны не было народу… Валом валит! Всякому лестно, как бы скорее домой поспеть к празднику. Наших нет только… Шут их знает, чего они там застряли!

– Бог ведает, что такое! Я уж не знаю, что и подумать-то… О-ох! – говорила тетушка Анна с глубоким вздохом.

Тут старуха делала обыкновенно какой-то таинственный знак снохам, и все три робко, шаг за шагом, подходили к работающим. Тетушка Анна рада была, что муж ее по крайней мере хоть разговаривает об отсутствующих: авось услышит она от него какую разумную, толковую речь, которая успокоит ее материнское наболевшее сердце.

Подойдя к мужу, она прикладывала ладонь к правой щеке и, тоскливо покачивая головой, продолжала:

– Нет, не дождаться, знать, нам наших детушек… Где-то они теперь? О-ох, чует мое сердце…

Дрожащий голос ее ясно показывал, что она готова была удариться оземь и закричать голосом.

– Полно тебе, дура голова! Ну, чего ты, чего? Погодим еще: авось какой-нибудь рассудок да будет… Не махонькие они: свой толк в голове есть. Знамо, кто себе враг! На беду не полезут.

– Так-то так, батюшка, а все словно думается, не прилучилось бы чего, – возражала жена Петра.

– Ничаво! Должно быть, реки задержали, – неожиданно сказал Гришка.

– Вот Гришка недолго думал – решил! – произнес Глеб, посмеиваясь. – Слышь, за реками дело стало, а нам и невдомек! Эх ты, разумная голова! У бога недолго, а у нас тотчас!.. Реки помешали! Ну, а народ-то как же приходит? Лодки, что ли, под мышкой несет, а? Эх, ты! Кабы реки-то разошлись, они бы, я чай, давно себя показали: давно бы здесь были! – подхватил он, указывая на Оку. – Всем рекам один путь – наша Ока. Давно бы тогда и мы по ней погуливали… Догадливый парень, нечего сказать! Ну-кась, ты, Василиса, что скажешь? – добавил он, насмешливо взглядывая на жену Василия.

Но Василиса, обыкновенно говорливая, ничего на этот раз не отвечала. Она была всего только один год замужем. В качестве «молодой» ей зазорно, совестно было, притом и не следовало даже выставлять своего мнения, по которому присутствующие могли бы заключить о чувствах ее к мужу. Весьма вероятно, она ничего не думала и не чувствовала, потому что месяц спустя после замужества рассталась с сожителем и с той поры в глаза его не видела.

– Так как же, Гришка, а? Реки помешали? – продолжал расспрашивать развеселившийся Глеб.

– Спроси у Ванюшки: он лучше моего скажет, – отвечал приемыш, украдкою взглядывая на хозяйского сына, который с видом раздумья чинил вершу и мало обращал, по-видимому, внимания на все происходившее вокруг.

– Что ж ты молчишь, Ванюшка? Говори, с чего братья, шут их возьми, застряли? – произнес Глеб, находивший всегда большое удовольствие раззадоривать друг против дружки молодых парней, чтобы потом вдосталь над ними потешиться.

– Почем мне знать, батюшка! – спокойно и как-то неохотно отвечал сын. – Кабы я с ними шел, так, может статься, сказал бы тебе; господь их ведает, чего они нейдут…

Он взглянул на мать, которая слегка уже начинала всхлипывать, и поспешил прибавить:

– Должно быть, с делами не справились. Бог даст, придут.

– Ну, этот, по крайности, хошь толком сказал, долго думал, да хорошо молвил! – произнес отец, самодовольно поглаживая свою раскидистую бороду. – Ну, бабы, что ж вы стоите? – заключил он, неожиданно поворачиваясь к снохам и хозяйке. – Думаете, станете так-то ждать на берегу с утра да до вечера, так они скорее от эвтаго придут… Делов нет у вас, что ли?

При этом тетка Анна и снохи ее бросали новый взгляд на дальний берег и, подавив вздох, снова возвращались к своим занятиям.

Веселость старого рыбака, не подстрекаемая присутствием баб и возгласами молодых ребят, которые большею частью работали молча, мало-помалу проходила и уступала место сосредоточенному раздумью. Его не много беспокоили отсутствующие: Петр и Василий не малые ребята, к тому же и люди толковые. Слава тебе, господи! Настолько пожили они на свете, настолько опытны, чтобы знать, где след и где не след. Ненадежное состояние дорог и рек им слишком известно, чтобы можно было ожидать от них какой-нибудь опрометчивости. Вероятно, дела поважнее задерживали их так долго. Может статься, с хозяином не покончили расчетов, а может статься, и попросту – загуляли. За Петрушкой такое важивалось! Так рассуждал Глеб, предоставлявший бабам своим сокрушаться и строить по поводу отсутствующих отчаянные, безнадежные предположения. Он редко даже посматривал в ту сторону, откуда должны были показаться Петр и Василий. С некоторых пор взгляды Глеба несравненно чаще обращались к младшему сыну. Старый рыбак давно еще, почти с самого начала зимы, стал замечать перемену в молодом парне. Не раз даже пытал он доследиться причины, не раз привязывался к Ване, осаждая его вопросами о том, с чего напала на него худоба, с чего он невесел, что бычком смотрит и проч., и проч. Не раз даже старик выходил из себя и грозил порядком проучить сына в том случае, если со временем окажется какая-нибудь причина такой перемены, но остался все-таки ни при чем. Ваня отбояривался обыкновенно какими-то пустыми, незначащими ответами; говорил, что он ничего за собою не замечает, что никакой особенной худобы за собой не видит, – словом, не давал никакого удовлетворительного объяснения. Хуже всего было то, по мнению Глеба, что Ванюшка начал с некоторых пор как словно задумываться. Это обстоятельство особенно сильно бродило почему-то в голове старого рыбака в тот день, о котором идет теперь речь.

«Ведь вот же, ничего такого не бывало с его братьями, – думал он, поглядывая на Ваню из-под густых нахмуренных бровей. – Да вот теперь хошь бы Гришка: ничего такого не приметно: парень как парень… озорлив, негодный! Ну, а в другом чем виду не показывает – песни это играет, с бабами балует; иной раз даже сократишь его, приудержишь… А мой и есть стал что-то не в охоту, хлеба лишился, словно хворобой какой скучает. И не допытаешь никак: затаился!.. Надо женить его – вот что!.. Он хоша, сдается мне, не добре ластится к дочке Кондратия, во всю зиму, почитай, к ним и не наведывался: знать, не по ндраву; да смотреть на это нечего! Женится – слюбится!» – продолжал Глеб, хранивший покуда еще в тайне такое намерение.

Выбор Глеба, не мешает заметить, мог только объясниться непомерным его упорством. Озерской рыбак, по словам самого Глеба, был не что иное, как сосед, у которого нечем было голодную собаку из-под стола выманить. Дочка его была, следственно, «бесприданница». Расчетливый Глеб подавно не должен был бы обращать на нее внимания. Но так уж задумал Глеб – задумал потому, может статься, что такой выбор должен был встретить препятствия со стороны жены и родных. Когда Глеб заберет что в голову, можно почесть дело решенным; в этих случаях ничем уже не возьмешь. Упрямство сильнее самого расчета.

«Женится – слюбится (продолжал раздумывать старый рыбак). Давно бы и дело сладили, кабы не стройка, не новая изба… Надо, видно, дело теперь порешить. На Святой же возьму его да схожу к Кондратию: просватаем, а там и делу конец! Авось будет тогда повеселее. Через эвто, думаю я, более и скучает он, что один, без жены, живет: таких парней видал я не раз! Сохнут да сохнут, а женил, так и беда прошла. А все вот так-то задумываться не с чего… Шут его знает! Худеет, да и полно!.. Ума не приложу…»

На самом этом месте размышления Глеба были прерваны пронзительными криками Анны, обеих снох и даже ребятишек Петра: все они как сумасшедшие стремглав летели из ворот, тискаясь друг на дружку и размахивая руками.

– Батюшки! Они! Касатики! Они! Они идут! Они, они! – кричала тетушка Анна, бежавшая впереди всех и придерживавшая правою рукою платок на голове. – Они! Они идут! Пресвятая Богородица! Они! – подхватывала она, перескакивая через багор, наконечник которого лежал на коленях мужа.

– Они идут, они! Как перед богом, они! – вопили снохи и дети, вихрем проносясь мимо работающих и задевая на пути верши, которые покатились во все стороны.

– Эк их подняло! Полоумные! Инда совсем огорошили! – проговорил Глеб, вставая на ноги и оглядывая бежавших баб с видом крайнего недоумения. – Ребята! – примолвил он, поспешно обращаясь к Гришке и Ване. – Ступайте за ними, живо! Вишь их! Сдуру-то, чего доброго, в воду еще побросаются!.. Эй, бабы! Глупые!.. Эй! Куда вы? – подхватил он, догоняя Ваню и Гришку, которые бежали вниз по площадке. – Стойте! Эй!.. Нет, дуют себе, шальные! Ну, чего вы? Чего всполохнулись?.. Эки бесшабашные! – заключил он, настигая баб, которых едва сдерживали на берегу Гришка и Ваня.

– Батюшки! Они! Касатики! Они! – голосили бабы, и пуще всех тетушка Анна.

В самом деле, на той стороне Оки виднелись люди. Хотя они казались ничуть не больше мизинца, однако ж по движению их ясно можно было заключить, что они высматривали удобопроходимые места и готовились спуститься на реку.

– Должно быть, места-то там добре опасливы! Вишь, как выглядывают! – говорила жена Петра, нетерпеливо переминаясь на месте.

– Батюшка, Петрушенька ты мой! Вася! Касатик! Рожоной ты наш! Родимые вы мои! Ох вы, батюшки вы наши! – вопила тетушка Анна таким голосом, который мог показаться издали отчаянным рыданием.

– Тятька! Тятька идет! – кричали, в свою очередь, мальчишки.

– Вы что, мелюзга?.. И она туда же!.. Цыц! – сказал не совсем ласково Глеб. – Полно вам кричать, бабы!.. Ох ты, старая, куда голосиста!.. Погодите, дайте время высмотреть. Спозаранку хватились! Может статься, и не они совсем.

– И то не они! – воскликнул неожиданно Гришка, пристально следя глазами за путешественниками, которые продвигались вперед, описывая круги по льду.

– Нет, не они! – подтвердил Ваня.

– Ну, вот, то-то же и есть! Эх, вы, сороки! – вымолвил Глеб сурово, обращаясь к бабам.

Бабы стояли как ошеломленные. Несмотря на то что они уже двадцать раз обманывались таким образом, им как будто все еще в голову не приходило, что на Оке, кроме Василия и Петра, могут показаться другие люди: опыт в этом случае ни к чему не служил. Бабы стояли как ошеломленные. Вскоре, однако ж, руки и ноги их снова обрели движения; а вместе с ними развязался и самый язык. Досадливое чувство не замедлило уступить место любопытству. Все три поспешили к Глебу, Ванюшке и Гришке, которые стояли на самой окраине берега и кричали прохожим, заставляя их принимать то или другое направление и предостерегая их от опасных мест; бабы тотчас же присоединились к старому рыбаку и двум молодым парням и так усердно принялись вторить им, как будто криком своим хотели выместить свою неудачу.

На этот раз, впрочем, было из чего суетиться. Вчуже забирал страх при виде живых людей, которые, можно сказать, на ниточке висели от смерти: местами вода, успевшая уже затопить во время дня половину реки, доходила им до колен; местами приводилось им обходить проруби или перескакивать через широкие трещины, поминутно преграждавшие путь. Дороги нечего было искать: ее вовсе не было видно; следовало идти на авось: где лед держит пока ногу, туда и ступай.

– Гей, братцы, забирайте левей, левей забирайте! Прямо не ходите! – кричал Глеб.

– Прямо не ходите!.. Не ходите!.. Ах ты, господи, того и смотри обломятся! – дружно вторили бабы.

Но и путешественники, которых числом было шесть, хотя и внимательно, казалось, прислушивались к голосам людей, стоявших на берегу, тем не менее, однако ж, все-таки продолжали идти своей дорогой. Они как словно дали крепкий зарок ставить ноги в те самые углубления, которые производили лаптишки их предводителя – коренастого пожилого человека с огромною пилою на правом плече; а тот, в свою очередь, как словно дал зарок не слушать никаких советов и действовать по внушению каких-то тайных убеждений.

– Вишь, смелые какие! Того и смотри обломятся! – говорил Глеб.

– Обломятся! Знамо, обломятся… Ах ты, господи! – подхватили с уверенностью бабы.

– Эй, ребята! – снова крикнул Глеб, когда путники приблизились к месту, где река представляла длинное озеро. – Стойте, говорят вам, стойте, не ходите!

При этом предводитель с пилою на плече остановился; за ним тотчас же остановились и другие.

– Гей? – отозвался предводитель, вопросительно обращаясь к стоявшим на берегу.

– Не ходи прямо! Разве не видишь? – закричал Глеб.

– А что? – отозвался предводитель.

– А то же, что воды отведаешь: потонешь – вот что! Обойди кругом, говорят!.. Намедни и то сосновский мельник тут воз увязил…

– Насилу вытащили! – подхватили бабы в один голос.

Предводитель отступил шаг назад и поправил шапку. Затем он посмотрел направо: вода с этой стороны затопляла реку на далекое расстояние; посмотрел налево: с этой стороны вода простиралась еще дальше. Предводитель снова поправил шапку, тряхнул пилою и пошел отхватывать прямо, останавливаясь, однако ж, кое-где и ощупывая ногами лед, скрытый под водою. Остальные путники, как бараны, последовали тотчас же за своим товарищем.

На берегу между тем воцарилось глубокое молчание: говорили одни только глаза, с жадным любопытством следившие за каждым движением смельчаков, которые с минуты на минуту должны были обломиться, юркнуть на дно реки и «отведать водицы», как говорил Глеб.

XIПрохожие

Смельчаки, однако ж, не обламывались. Следуя гуськом за своим предводителем, шмыгавшим в воде по колени, они продолжали подвигаться вперед. Немного погодя благополучно выбрались они на свежую полосу, отделявшую их от берега шагов на сто.

То были пильщики и шерстобиты, или «волнотёпы», как называют их преимущественно по деревням. Последних можно было узнать по длинным черным шестам, сделанным наподобие контрабасных смычков, с тою разницею, однако ж, что волос заменялся здесь толстою струною из бычачьей жилы; смычки эти болтались за спиною и торчали из-за плеч, как ружья у черкесов. Широкие лоснящиеся пилы плавно покачивались на плечах других молодцов. Кроме этих ремесленных орудий, за спиною почти каждого виднелся холстяной мешок, который, судя по объему, мог только вмещать рубаху да еще, может статься, заработанные деньжишки, завязанные в тряпицу; тут же, подле мешков или на верхних концах пил и смычков, качались сапоги, весьма похожие на сморчки, но которыми владельцы дорожили, очевидно, более, чем собственными ногами, обутыми в никуда не годные лаптишки, свободно пропускавшие воду.

Вскоре все шестеро достигли берега. Лица их выражали такую же беззаботливость и спокойствие, как будто они только что прошлись по улице. Все ограничилось тем только, что предводитель тряхнул пилою и сказал:

– Ну уж дорожка!

– Да таки – ништо! – смеясь, возразил Глеб. – Ну, братцы, посмотрели мы на вас: хваты, нечего сказать!

– Как это вы, батюшки, так-то… А-и! А-и! – проговорили бабы, с любопытством осматривая пришельцев.

Предводитель снял низенькую шапку, отороченную лохмотьями белого барана, опустил конец пилы наземь и засеменил ногами мелкую дробь, причем брызги воды полетели на присутствующих.

Выходка эта особенно приятно подействовала на одного из товарищей предводителя – молодого детину с глуповатой физиономией, острым, любопытным носом и белыми как сахар зубами.

– Эх, Нефедка!.. О-о! Шут его возьми!.. О-о! – мог только проговорить он и залился дребезжащим смехом, от которого задрожали его полные щеки.

Нефеду, то есть предводителю, было без малого лет пятьдесят. На голове его уже начали вытираться волосы, сквозь которые сильно просвечивало красное, приплюснутое, глянцевитое темя; нос Нефеда, комически вздернутый кверху, краснел так ярко, что, казалось, отражал цвет свой на остальные части лица; нос этот, в товариществе с мутными, стеклянистыми глазами, не оставлял ни малейшего сомнения, что Нефед частенько рвал косушку и даже недавно захватил куражу. За спиною Нефеда не было ни сапогов, ни мешка; все имущество его ограничивалось пилою и трубкой величиною с наперсток; объеденный чубучок этой трубки высовывался из бокового кармана далеко не казистого полушубка, совсем даже никуда не годного полушубка. Гуляка и пьянчужка выглядывали из каждой прорехи его одежды. Одним словом, Нефед с первого взгляда давал знать, что принадлежит к тем общипанцам, которых в простонародье величают обыкновенно «голудвою кабацкой».

– Ну уж, братцы, милостив к вам господь! – продолжал Глеб, значительно подымая густые свои брови. – Не чаял я увидеть вас на нашем берегу; на самом том месте, где вы через воду-то проходили, вечор сосновский мельник воз увязил…

– Насилу вытащили! – заметили бабы с такою живостью, как будто несчастие было перед их глазами.

– Дивлюсь я, право, как этак бог помиловал, – продолжал старый рыбак, – лед-то добре подточило – почти весь измодел; плохая опора: как раз солжет!..

– Ничаво, вишь: проехали! Маленько вот только носочки подмочили! – сиплым, надорванным голосом произнес Нефед, расставляя вымокшие до колен ноги и осматривая лаптишки.

Все засмеялись, а молодой парень с белыми зубами пуще всех; даже шапка его скосилась и колени подогнулись.

Во все продолжение предыдущего разговора он подобострастно следил за каждым движением Нефеда, – казалось, с какою-то даже ненасытною жадностию впивался в него глазами; как только Нефед обнаруживал желание сказать слово, или даже поднять руку, или повернуть голову, у молодого парня были уже уши на макушке; он заранее раскрывал рот, оскаливал зубы, быстро окидывал глазами присутствующих, как будто хотел сказать: «Слушайте, слушайте, что скажет Нефед!», и тотчас же разражался неистовым хохотом. Всего замечательнее было то, что хотя в поступках и словах Нефеда не было ничего особенно забавного или острого, почти все следовали примеру молодого детины.

– Откуда, братцы? – начал Глеб.

– Из Серпухова, – отвечал один из шерстобитов.

– Гм! Понимаю…

– А мы из Шушелова! Знаешь Шушелово? – сказал Нефед.

Молодой парень замигал глазами и заранее раскрыл рот.

– Слыхать слыхал, а бывать не бывал, – произнес Глеб. – Далече отселева?

– Да, ништо – рукой не достанешь.

Все засмеялись.

– Он оттедова – все шерстобиты оттедова, – подхватил прежний шерстобит.

– Куда бог несет?

– В Рязань… Не то чтобы в самый город, а подле, в деревню. Все идем в одно место, – отвечал шерстобит.

– Та-а-к, – пробормотал Глеб.

– Батюшки, – заговорила неожиданно тетка Анна, – не встречали ли, касатики, наших ребят?

– А то как же! Вестимо, встретили: «Кланяйся, говорили, маменьке, целуй у ней ручки!» – начал было Нефед к неописанному восторгу молодого парня.

Но Глеб перебил его:

– Глупая! Разве не видишь: смеются! Хошь бы и встретили, они нешто наших ребят знают? Чай, на лбу не написано!..

– Да я так только… батюшка… авось, мол, они…

– Ступай-ка, ступай лучше! Полно вздор-то молоть! – перебил муж, слегка поворачивая жену за плечи. – Ступайте и вы, бабы! Что тут пустое болтать! Пора за работу приниматься.

– А что, примерно, любезный, не Глебом ли вас звать? – спросил вдруг один из шерстобитов, человек сухощавый и длинный как шест, с плоскими желтыми волосами и бледно-голубыми глазами, вялыми и безжизненными.

Он выглядывал до того времени из толпы товарищей, как страус между индейками; говорил он глухим, гробовым голосом, при каждом слове глубокомысленно закрывал глаза, украшенные белыми ресницами, и вообще старался сохранить вид человека рассудительного, необычайно умного и даже, если можно, ученого.

Глеб дал утвердительный ответ.

– Вам, любезный человек, примерно, то есть, поклон посылают, – с достоинством проговорил рассудительный шерстобит.

– Кто ж бы такой?

– Станете проходить, говорит, через Оку, по дороге к Сосновке, увидите, говорит, рыбака Глеба Савинова, кланяйтесь, говорит, и нижайше…

– Ну, пошел, пучеглазый, размазывать! Тянет, словно клещами хомут надевает! – грубо перебил Нефед. – Кланяться наказывал тебе старичок из Комарева… Кондратьем звать… Вот те и все!

Долговязый шерстобит презрительно отвернулся; несмотря на всю свою рассудительность, он, как видно, был из числа самых щепетильных, обидчивых. Чувство тончайшей деликатности, заставлявшее его говорить всем «вы», было сильно оскорблено грубостию Нефеда.

– А, да! Озерской рыбак! – сказал Глеб. – Ну, что, как там его бог милует?.. С неделю, почитай, не видались; он за половодьем перебрался с озера в Комарево… Скучает, я чай, работой? Старик куды те завистливый к делу – хлопотун!

Шерстобит закрыл уже глаза и хотел что-то промолвить, но Нефед снова перебил его.

– Об делах не раздобаривал: наказывал только кланяться! – сказал Нефед. – Ну, что ж мы, братцы, стали? – добавил он, приподняв пилу. – Пойдем к избам! Сват Глеб не поскупится соломой: даст обложить лаптишки.

– Что ж? Посидите. Можно и соломы дать, – проговорил Глеб, медленно поворачиваясь спиною к реке и направляясь к тому месту, где прежде работал.

Прохожие подняли свои мешки и пошли за ним.

– Ну, а как, сват Глеб, как у тебя насчет, примерно, винцо есть? – неожиданно сказал Нефед, покрякивая и прищуривая левый глаз.

– Нет, мы этим не занимаемся.

– Пустое самое дело! – глубокомысленно заметил рассудительный шерстобит, но так, однако ж, чтобы не мог расслышать этого необразованный Нефед.

– Полно, сват! Э! Ты думаешь, на мне кафтанишко-то рваный, так уж я… Я ведь не даром прошу, – приставал Нефед.

– Знамо, что не даром, – насмешливо возразил Глеб. – Не осуди в лаптях: сапоги в санях!.. Да с чего ты так разохотился: стало быть, денег добре много несешь?

– Давай только; за этим не постоим! – крикнул Нефед, торопливо вынимая трубчонку и выворачивая при этом пустой карман.

Раздался хохот.

– В кармане-то у него, видно, сухотка.

– Всего одна прореха и есть!

– Хвать в карман, ан дыра в горсти!

– Эх ты! – вымолвил Глеб, усмехнувшись.

– Чего зубы-то обмываете! – сказал Нефед. – С собой, знамо, нету: опасливо носить; по поште домой отослал… А вот у меня тут в Сосновке тетка есть; как пойдем, накажу ей отдать тебе, сват, за вино… Душа вон, коли так!

– Как ее звать-то? Я в Сосновке всех знаю.

– Матреной… Первая изба с краю…

– Что ж ты не сказывал нам про эту тетку-то? – заметил кто-то из пильщиков.

– А что говорить!.. Душа вон, коли тетки нету.

– Нет, брат, долго ждать; может статься, она у тебя еще в бегах, – сказал, смеясь, Глеб.

– Э! – крикнул Нефед, махнув рукой, и поплелся вперед, сопровождаемый молодым парнем, который не переставал держаться за бока.

– Должно быть, человек бездетный? – спросил Глеб, указывая головой на Нефеда.

– Какое! Восьмеро ребят, мал мала меньше, – отвечал один из пильщиков, – да такой уж человек бесшабашный. Как это попадут деньги – беда! Вот хоть бы теперь: всю дорогу пьянствовал. Не знаю, как это, с чем и домой придет.

– Рассудка своего человек, примерно, то есть, не имеет, – проговорил длинный шерстобит, закрывая глаза. – Ему, видно, так-то вольготнее.

– Вот, братцы, посидите, отдохните, – вымолвил Глеб, когда все подошли к лодкам. – А вы, полно глазеть-то! За дело! – прибавил он, обратившись к Гришке и Ване, которые до того времени прислушивались к разговору.

Тут старый рыбак повернулся к воротам и велел Василисе принести охапку соломы.

– Эй, Василисушка-любушка! – заголосил Нефед, успевший уже развалиться между вершами. – Захвати-ка кваску рот прополоснуть: смерть горло пересохло!

– Я полагаю, более всего от эвтаго от табаку оно так-то у тебя пересыхает, – посмеиваясь, сказал рыбак. – Ты, вишь, и трубочку, видно, покуриваешь… на все руки горазд.

Вместо ответа Нефед перевалился на бок и молодцевато сунул чубук в рот.

– Что ж ты ее не запалишь? Аль табаку нету?

– Вместе с сапогами в Комареве обронил… И не надыть его, табаку-то, я и то всю дорогу курил беспречь, инда весь рот выжег.

– Ох-о-о… Нефедка… балясник… о! – закатился снова молодой парень.

– У него табаку-то и в заводе не было: всю дорогу так-то один чубук глодал, – промолвил один из пильщиков.

Квас и солома не замедлили явиться.

Прохожие сняли мокрые лапти и принялись перекладывать их соломой; между тем Глеб и молодые помощники его уселись за работу. Разговор снова завязался. Но в нем уже не принимал участия Нефед: сначала он прислонился спиною к лодке и, не выпуская изо рта трубки, стал как словно слушать; мало-помалу, однако ж, глаза его закрылись, губы отвисли, голова покачнулась на сторону и увлекла за собою туловище, которое, свешиваясь постепенно набок, грохнулось наконец на землю. Но Нефед ничего уже не чувствовал; он не чувствовал даже, как трубка вывалилась у него изо рта. Через минуту от храпа его заволновались даже лохмотья рукава, нечаянно попавшего вместе с рукою под голову. Два-три пинка, удачно направленные в бок молодого парня с белыми зубами, предостерегали его от нового взрыва хохота, и с этой минуты лицо его как словно одеревенело. Мало-помалу, однако ж, глаза его, все еще не покидавшие спящего Нефеда, начали соловеть и смежаться; немного погодя зубастый парень растянулся наземь и, подложив под голову шапку, предался отдыху; примеру его последовали двое других товарищей.

Разговор между тем шел своим чередом.

– Знамое дело, какие теперь дороги! И то еще удивлению подобно, как до сих пор река стоит; в другие годы в это время она давно в берегах… Я полагаю, дюжи были морозы – лед-то добре закрепили; оттого долее она и держит. А все, по-настоящему, пора бы расступиться! Вишь, какое тепло: мокрая рука не стынет на ветре! Вот вороны и жаворонки недели три как уж прилетели! – говорил Глеб, околачивая молотком железное острие багра.

– И то вороны прилетели! Я сам встрел двух на дороге, – сказал один из бодрствующих пильщиков, маленький человек с остроконечной бородкой, которая, без сомнения, должна была иметь какое-нибудь тайное сообщение с языком своего владельца, потому что, как только двигался язык, двигалась и бородка. – А что, братец ты мой, – Глебом, что ли, звать? Да, – подхватил он, – правда ли, сказывают, будто вороны эти вот в эвту самую пору купают детей своих в прорубях? Сказывают, вишь: они отпущают их в отдел, на «особное» семейное жительство… Да ты, я чай, слыхал об этом?

– Как не слыхать! Слыхал. Самому, правда, не приходилось видеть, а от стариков слыхал неоднова, – отвечал Глеб, шутливое расположение которого, вызванное на минуту выходками Нефеда, заметно проходило.

– Я полагаю, все это, то есть, так… пустое, примерно… болтают, – разумным тоном заметил длинный шерстобит.

– С чего ж пустое? Может статься, оно и так, как он говорит; на свете и не такие диковинки бывают. Вот хошь бы теперь: по временам давно бы пора пахарю радоваться на озими, нам – невод забрасывать; а на поле все еще снег пластом лежит, река льдом покрыта, – возразил Глеб, обращаясь к шерстобиту, который сидел с зажмуренными глазами и, казалось, погружен был в глубокую думу. – Мудреного нет, – продолжал рыбак, – того и жди «внучка за дедом придет»[28]: новый еще снег выпадет. Раз так-то, помнится, уж совсем весна наступила, уж лист в заячье ухо развернулся и цветы были на лугах, вдруг, отколе ни возьмись, снег: в одну ночь по колено навалил; буря такая, сиверка, и боже упаси! Сдается по всему, и нонче тому же быть!

– Все может быть… все!.. Все во власти божьей, – вымолвил шерстобит, задумчиво наклоняя голову.

– С чего ж ты думаешь – быть опять снегу! – заговорил пильщик, двигая бородой.

– Конечно, все в руке божьей, во всем его святая воля, – подхватил Глеб, – но я говорю так-то – по приметам сужу! Вот теперь у тестя моего старшего сына – вот что ждем-то, – у тестя в Сосновке коровы стоят (держит боле для робят; без этого нельзя: не все хлеб да капуста, ину пору и молочка захоцца похлебать, особливо ребятишкам)… Ну, так вот, говорю, коровы у него стоят теперь смирно, не шелохнутся; смекай, значит, коли так: быть опять снегу. Уж это так верно, как вот пять пальцев на руке. Скотина весну чует лучше человека: уж коли весна устанавливается, идет на коренную, скотину ни за что не удержишь в хлеве: овца ли, корова ли, так и ревет; а выпустил из хлева, пошла по кустам рыскать – не соберешь никак!.. Эта примета ни за что не обманет!

– Видишь ты, ведь вот и разума не имеет, а ведь вот чует же, поди ты! – произнес пильщик, потряхивая бородкой. – Да, – промолвил он, пожимая губами, – а только ноне, придет ли весна ранняя, придет ли поздняя, все одно: скотине нашей плохо – куды плохо будет!

– С чего ж так?

– Хвост стала что-то откидывать! Так вот и дохнут все… И бог знает что такое!

– Ой ли?

– Истинно так, дохнут… Оченно много дохнут, – подтвердил шерстобит, – самому трафилось видеть.

– Что за притча такая? С чего бы, значит, это? Напущено, что ли?.. Сказывают, хвороба эта – мором, кажись, звать – не сама приходит: завозит ее, говорят, лихой человек, – сказал пильщик.

При этом рассудительный шерстобит сомнительно улыбнулся, медленно закрыл глаза и покрутил головою.

– Я полагаю, то есть, примерно, так только, пустое болтают, – произнес он с чувством достоинства. – Простой народ, он рассудка своего не имеет… и болтает – выходит, пустое, – заключил он, поглядывая на старого рыбака с видом взаимного сочувствия и стараясь улыбнуться.

Но лицо Глеба, к великому удивлению глубокомысленного скептика, осталось совершенно спокойным. Не поднимая высокого, наморщенного лба, склоненного над работой, рыбак сказал серьезным, уверенным голосом:

– Нет, любезный, не говори этого. Пустой речи недолог век. Об том, что вот он говорил, и деды и прадеды наши знали; уж коли да весь народ веру дал, стало, есть в том какая ни на есть правда. Один человек солжет, пожалуй: всяк человек – ложь, говорится, да только в одиночку; мир правду любит…

– Вестимо, так, уж коли все заодно говорят, стало, с чего-нибудь да берут, стало, есть правда, – подхватил пильщик. – Я об этой коровьей смерти сколько раз от старых стариков слышал: точно, завозят, говорят, ее, а не сама приходит. Прилучилось это, вишь, впервые с каким-то мужичком, – начал он с такою живостью, как будто вступался за мать родную, – ехал этот мужичок с мельницы, ко двору подбирался. Дело было к вечеру, маленечко примеркать стало. И выехал он на поляну. Отколь ни возьмись, подходит к нему старуха: «Подвези меня, говорит, дедушка!» – «Куда тебя?» – говорит… То есть он-то говорит ей: «Куда тебя?» – говорит. А она опять: «Подвези, говорит, хошь до своей до деревни: моченьки моей нет!» А он ей: «Ты какая такая?» – говорит. «Вот, родимый, – говорит этто она ему, – вот, говорит, я лечейка, коров лечу!» – «Где ж ты, говорит, лечила?» – «А лечила я, говорит, у добрых у людей, да не в пору за мной послали; захватить не успела – весь скот передох!» Ну, посадил он это ее к себе в сани, поехал. Ехали, ехали. Давно пора бы дома быть, ан лих – не дается; куда ни глянет, все поляна идет; и не знать, что такое! Человек был преклонный; снял он это шапку и перекрестился: «Господи боже, говорит, помилуй нас, грешных!» Смотрит, а уж старухи-то и нет с ним; глядь, подле самых саней бежит какая-то черная собака… Он ничего. Ну, попал это он на след, старик-ат, приехал домой, на двор въезжает, и собака за ним. Вот это и выходит, привез он с собою коровью смерть. На другое утро по всей его деревне ни одной коровенки не осталось! – заключил пильщик, разглаживая бородку, которая во все время разговора работала вместе с языком.

– Много, может статься, тут и пустого, а правда все-таки должна быть – не без этого! – сказал рыбак. – Полагаю так: завез эту коровью смерть какой лихой человек в нашу русскую землю. Ведь вот завозят же чуму из Туречины… не сама же приходит! А тут, известно, уж и старуху приплели, и собаку… На пустые речи податлив человек! Сколько на свете голов, столько и умов – всякий по-своему мерекает. На то господь и разум дал: слушать слушай, а правду распутывай. Не все то перенимай, что по реке плывет; то-то же оно и есть! Правда-то иной раз что пескарь в неводе: забьется промеж петель и не видать совсем; ну, а как поразберешь складки-то, все окажется… Да полно, ребята, точно ли задалась такая причина? Кажись бы, не с чего быть скотскому падежу. Осень в прошлом году была ранняя, сухая; лист отпал до первого снегу… Не след бы быть этому.

– Ну, вот поди ж ты! А все дохнет, братец ты мой! – подхватил пильщик. – Не знаем, как дальше будет, а от самого Серпухова до Комарева, сами видели, так скотина и валится. А в одной деревне так до последней шерстинки все передохло, ни одного копыта не осталось. Как бишь звать-то эту деревню? Как бишь ее, – заключил он, обращаясь к длинному шерстобиту, – ну, вот еще где набор-то собирали… как…

– Какой набор? – спросил Глеб, неожиданно подымая голову.

– Некрутов брали… как бишь ее, эту деревню?.. Еще две церкви… Эх, запамятовал… Лы… Лысые Мухи, что ли… Нет, не то! – бормотал пильщик.

Но Глеб уже не слушал пильщика; беспечное выражение на его лице словно сдуло порывом ветра; он рассеянно водил широкою своею ладонью по багру, как бы стараясь собрать мысли; забота изображалась в каждой черте его строгого, энергического лица. Дело вот в чем: Глеб давно знал, что при первом наборе очередь станет за его семейством; приписанный к сосновскому обществу, он уже несколько лет следил за наборами, хотя, по обыкновению своему, виду не показывал домашним. Старый рыбак не подозревал только, чтобы очередь пришла так скоро; неожиданность известия, как и следует ожидать, смутила несколько старика, который, между прочим, давно уже обдумал все обстоятельства и сделал свои распоряжения. Он поспешил, однако ж, подавить в себе смущение, поспешно схватил багор и принялся еще усерднее работать. Минуту спустя Глеб снова поднял голову.

– Неужто точно набор? – проговорил он.

– Точно: сами видели; сказывают, вишь, война идет.

– Истинно так, – поддакнул глубокомысленный шерстобит.

– Да чему же ты так удивляешься? Разве до тебя очередь дошла? – спросил пильщик, обращая к рыбаку острие своей бородки.

– Нет, очереди нет никакой; я так спрашиваю, – проговорил Глеб твердым, уверенным голосом, между тем как глаза его беспокойно окидывали Ваню и Гришу, которые работали в десяти шагах.

Оба так усердно заняты были своим делом, что, казалось, не слушали разговора. Этот короткий, но проницательный взгляд, украдкою брошенный старым рыбаком на молодых парней, высказал его мысли несравненно красноречивее и определеннее всяких объяснений; глаза Глеба Савинова, обратившиеся сначала на сына, скользнули только по белокурой голове Вани: они тотчас же перешли к приемышу и пристально на нем остановились. Морщины Глеба расправились.

Но это продолжалось всего одну секунду; он опустил голову, и лицо его приняло снова строгое, задумчивое выражение. Мало-помалу он снова вмешался в разговор, но речь его была отрывиста, принужденна. Беседа шла страшными извилинами, предмет россказней изменялся беспрерывно между пильщиком и шерстобитом, но со всем тем строгое, задумчивое лицо Глеба оставалось все то же.

Оно ни на волос не изменилось даже тогда, когда громкий хохот зубастого парня, дружно подхваченный пильщиком, возвестил пробуждение Нефедки.

– Ну, ребята, пора! Вставай! Время идти! – заговорил пильщик, толкая других товарищей, которые также спали. – Ну, поворачивайся, что ли, ребята!

– Господи! Господи! – бормотали ребята, зевая и потягиваясь.

– Полно вам, вставай! Вишь, замораживать начинает: дело идет к вечеру. Надо к ночи поспеть в Сосновку… Ну, ну!

– А что, любезный человек, сколько, примерно, то есть, считаете вы до Сосновки? – спросил рассудительный шерстобит, обращаясь к рыбаку.

– Семь верст, – отвечал тот сухо.

– И все, примерно, то есть, по этой дороге идтить, что за вашими избами по горе вьется?

– Да, – отвечал Глеб, кивнул головою и отвернулся.

Деликатные чувства галантерейного шерстобита, казалось, вовсе не ожидали такого обхожденья; он выпрямился с чувством достоинства, закрыл глаза, как будто готовился сделать какое-нибудь глубокомысленное замечание, но изменил, видно, свое намерение, поднял мешок, взвалил на спину смычок и, сухо поклонившись, пошел своею дорогой.

– Ну, ребята, идем! – говорил между тем пильщик, подсобляя товарищам снаряжаться. – Пойдем в Сосновку, поглядим на Нефедкину тетку! У ней и ночуем!

– О-о! Нефедка!.. Вишь… шут, балясник… О-о! – заливался парень с белыми зубами, глядя на Нефеда, который покрякивал и хмурился, разглаживая встрепавшиеся волосы.

– Чего ты зубы-то скалишь? Вот я тебе ребры-то посчитаю! – закричал Нефед грубым, суровым голосом, который ясно уже показывал, что хмель благодаря крепкому сну не отуманивал его головы – обстоятельство, всегда повергавшее Нефеда в мрачное, несообщительное расположение духа.

Он сунул трубку в карман, поднял пилу, нахлобучил шапку и, не заботясь о товарищах, которые прощались с рыбаком, покинул площадку; минуту спустя толпа прохожих последовала за своим предводителем, который, успев догнать шерстобита, показался на тропинке крутого берега, высоко подымавшегося над избами рыбака.

Проводив их рассеянным взглядом, Глеб нетерпеливо повернулся к жене и снохам, которые снова выбежали на площадку и, не видя Петра и Василия, снова разразились жалобами и вздохами.

– Чего вы опять? Чего, в самом деле, разбегались? – закричал неожиданно Глеб таким страшным голосом, что не только бабы, но даже Ваня и Гриша оторопели.

Всю остальную часть дня Глеб не был ласковее со своими домашними. Каждый из них судил и рядил об этом по-своему, хотя никто не мог дознаться настоящей причины, изменившей его расположение. После ужина, когда все полегли спать, старый рыбак вышел за ворота – поглядеть, какая будет назавтра погода.

Небо было облачно. Тьма кромешная окутывала местность; ветер глухо завывал посреди ночи.

Старый рыбак сел на завалинку, положил голову между ладонями и нетерпеливо уткнул локти в колени.

– Жаль, что говорить! – бормотал он, продолжая, вероятно, нить размышлений, не покидавших его во весь вечер. – Жаль, попривыкли! Да и работник, того, дюжий… Жаль, ну, да ведь не как своего! Я еще тогда, признаться, как дядя Аким привел его, смекнул эвто дело… Жаль Гришку! Ну, да как быть! Требуется – стало, так и следует быть. Рассуждать не наше дело; да и рассуждать не о чем – дело настоящее: царство без воинства, человек без руки, конь без ног – одна стать. И то сказать надо: не в ссылку идет, не за худым каким делом. Идет парень на службу, на царскую; царю-батюшке служить идет… Вестимо, на первых-то порах только расстаться жаль словно; ну, да авось господь приведет увидаться: не в ссылку идет… Эх, попривыкли мы к нему! – заключил Глеб.

Тут он снова поднялся на ноги, взглянул на небо, вернулся на двор и пошел медленным шагом к старым саням, служившим ему с Благовещения вместо ложа.

XIIВозвращение

– Ну, вот теперь иное дело: теперь они! Дивлюся я только, как это прошли! Вишь, реку-то, почитай, всю уж затопило! – говорил Глеб, спускаясь на другой день утром по площадке вместе с Ваней и приемышем.

Жена его, обе снохи и внучата бежали между тем впереди, поспешая навстречу Петру и Василию, которые подымались уже на берег.

Появление двух рыбаков произошло совершенно неожиданно. Если б не мать, они подошли бы, вероятно, к самым избам никем не замеченные: семейство сидело за обедом; тетка Анна, несмотря на весь страх, чувствуемый ею в присутствии мужа, который со вчерашнего дня ни с кем не перемолвил слова, упорно молчал и сохранял на лице своем суровое выражение, не пропускала все-таки случая заглядывать украдкою в окна, выходившие, как известно, на Оку; увидев сыновей, она забыла и самого Глеба – выпустила из рук кочергу, закричала пронзительным голосом: «Батюшки, идут!» – и сломя голову кинулась на двор. Не успел Глеб поднять головы, как обе снохи и внучки повскакали с мест и пустились за старушкой. Старый рыбак, которому давно прискучила суматоха, попусту подымаемая бабами двадцать раз на дню, сжал уже кулаки и посулил задать им таску, но тотчас же умилостивился, когда Ваня и Гриша, пригнувшись к окну, подтвердили, что Петр и Василий точно приближаются к берегу. Он не обнаружил, однако ж, никакой торопливости: медленно привстал с лавки и пошел за порог с тем видом, с каким шел обыкновенно на работу; и только когда собственными глазами уверился Глеб, что то были точно сыновья его, шаг его ускорился и брови расправились.

Петр и Василий много изменились с того времени, как мы застали их беседующими с дядей Акимом. С той поры прошло без малого десять лет! Оба преобразились во взрослых, зрелых мужей; лица их возмужали и загрубели; время и труды провели глубокие борозды там, где прежде виднелись едва заметные складки. Коротенькая, но тучная кудрявая бородка сменила легкий пушок на щеках Василия. Перемена заметна была, впрочем, только в наружности двух рыбаков: взглянув на румяное, улыбающееся лицо Василия, можно было тотчас же догадаться, что веселый, беспечный нрав его остался все тот же; смуглое, нахмуренное лицо старшего брата, уподоблявшее его цыгану, которого только что обманули, его черные глаза, смотревшие исподлобья, ясно обличали тот же мрачно настроенный, несообщительный нрав; суровая энергия, отличавшая его еще в юности, но которая с летами угомонилась и приняла характер более сосредоточенный, сообщала наружности Петра выражение какого-то грубого могущества, смешанного с упрямой, непоколебимой волей; с первого взгляда становилось понятным то влияние, которое производил Петр на всех товарищей по ремеслу и особенно на младшего брата, которым управлял он по произволу.

Увидев жену, мать и детей, бегущих навстречу, Петр не показал особой радости или нетерпения; очутившись между ними, он начал с того, что сбросил наземь мешок, висевший за плечами, положил на него шапку, и потом уже начал здороваться с женою и матерью; черты его и при этом остались так же спокойны, как будто он расстался с домашними всего накануне. В ответ на радостные восклицания жены и матери, которые бросились обнимать его, он ограничился двумя-тремя: «Здорово!», после чего повернулся к детям и, спокойно оглянув их с головы до ног, надел шапку и взвалил на плечи мешок. Возиться с бабьем и ребятами не было делом Петра. Он предоставил брату «хлебать губы» с бабами – так выражался Петр, когда дело шло о поцелуях. Василий не терял времени: он не переставал обниматься и чмокаться со всеми, не выключая детей Петра и собственной жены, с которой год тому назад едва успел познакомиться.

Глеб, Ваня и приемыш приближались между тем к группе, стоявшей на берегу. Увидя отца, Петр и Василий тотчас же сняли шапки, покинули баб и пошли к нему навстречу.

– Здравствуй, батюшка! – сказали они, останавливаясь в трех шагах от отца и отвешивая ему низкий поклон.

– Здравствуйте, ребята! – отвечал Глеб, останавливаясь, в свою очередь, и пристально оглядывая двух рыбаков, которые торопливо здоровались с Ваней и Гришкой.

Тут Анна, ее сноха и дети снова обступили было двух рыбаков; но на этот раз не только Петр, но даже и Василий не обратили уже на них ни малейшего внимания. Оба покручивали шапки и не отрывали глаз от отца.

– Пришли, батюшка, тебя проведать, – весело начал Василий, потряхивая головою и откидывая назад волосы.

– Здорово, ребята, здорово! – говорил Глеб, продолжая оглядывать сыновей и разглаживая ладонью морщины, которые против воли набегали и теснились на высоком лбу его. – Где ж это вы пропадали? Сказывали: за две недели до Святой придете, а теперь уж Страстная… Ась?..

Василий замялся и покосился на брата.

– Не управились, батюшка, – равнодушно отвечал Петр.

– Что ж так? Делов, что ли, добре много у вас там?

– Да, таки есть…

– Более от хозяина, батюшка, – подхватил Василий, – кабы не он, мы бы давно дома были; посылал нас в Коломну с рыбой.

– О-го, о! Вот как! Стало, вы у хозяина не токмо рыбаки, да еще и приказчики! – произнес Глеб, слегка посмеиваясь.

Но улыбка только скользнула по лицу его. Секунду спустя оно по-прежнему сделалось серьезно и задумчиво.

– Какие же цены? Почем рыба? – спросил он, разглаживая бороду.

– Ну вот, нашел о чем спрашивать! – нетерпеливо перебила Анна, забывшая уже на радостях сумрачное расположение своего мужа. – Дай им дух-то перевести; ну что, в самом-то деле, пристал с рыбой!.. Не из Сосновки пришли – из дальней дороги… Я чай, проголодались, родненькие, золотые вы мои! Как не быть голодну! Вестимо! Пойдемте, родные, пойдемте в избу скорей: там погреетесь; а нонеча как словно ждали вас: печку топили… Дай мне, Петруша, мешочек-то свой: дай понесу, касатик. Аграфена, возьми у мужа мешок-то… Что стоишь! Подь, Васенька, подь, ненаглядный…

Но Петр и Василий не слушали матери, двигали только плечами и продолжали стоять против отца.

– Ну, пойдемте в избу. Я чай, взаправду маленько того… проголодались; там переговорим! – сказал Глеб.

Сыновья тотчас же повиновались, нахлобучили шапки и последовали за ним. Достигнув места, где находились лодки, они отстали от него на несколько шагов и присоединились к бабам.

– Что вы, родные? Аль забыли что на берегу? – воскликнула мать.

– Полно тебе кричать, матушка! Говори тихо! – отрывисто шепнул Петр, кивая головой на отца.

– Никак он у вас добре сердит ноне? – тихо спросил Василий.

– И-и, приступу нет!..

– С чего ж так? – перебил Петр.

– А господь его ведает! Со вчерашнего дня такой-то стал… И сами не знаем, что такое. Так вот с дубу и рвет! Вы, родные, коли есть что на уме, лучше и не говорите ему. Обождите маленько. Авось отойдет у него сердце-то… такой-то бедовый, боже упаси!

Это обстоятельство подействовало, по-видимому, самым неприятным образом на двух рыбаков. Петр бросил значительный взгляд брату и нахмурил брови. Тот утвердительно кивнул головою, как будто хотел сказать: «Ладно, не сумневайся: знаем, что делать!» Дело в том, что им предстояло вести с отцом весьма щекотливую беседу. Предмет разговора был такого свойства, что страшно было приступить с ним даже в том случае, если б Глеб находился в самом отличном, сговорчивом расположении духа. Петру столько же прискучило жить в зависимости у хозяина, сколько находиться под строгим надзором отца. Он принял твердое намерение освободиться от того и другого и попытать счастья – сделаться самому хозяином. Для этой цели он обогнул на обратном пути из «рыбацкой слободы» весь берег Оки от Серпухова до Коломны, побывал у всех береговых владельцев и наконец нашел свободное место для промысла. Петр верил в свои силы. К тому же он знал, что, стоило ему только свистнуть да выставить ведра два вина, в батраках недостачи не будет. Денег у Петра не было – едва-едва оставалось на столько, чтобы купить предположенные ведра вина для задобрения работников; но это не могло служить препятствием. Место отдают без задатка. Сетей по берегам вволю: поставил четверть соседу рыбаку-гуляке – вот тебе и сеть. На первых порах привередничать нечего: можно жить в соломенном шалаше и ловить рыбу рваными сетками; у иного и новые сети, да ничего не возьмет; за лодками также не ходить стать: на Оке лодок не оберешься. Известно, не дадут тебе здоровую: дадут похуже – ничего! На первых порах поездим и в худой. Мало ли плывет по Оке всякой дряни: обломков, досок, жердей, плывут даже целые бревна – будет чем заколачивать щели! Не будь сетей и лодок, Петр и тогда не отказался бы от своего намерения. Такой уж был человек. В этом случае весь в отца уродился: уж когда что забрал в голову, живота лишится, а на своем поставит! Так, например, решился он взять жену и детей, хотя не видел в них ровно никакой надобности. Оставить их у отца значило, по его мнению, сделать дело наполовину. Дом родительский прискучил Петру так же, как житье у хозяина; ему хотелось раз навсегда освободиться от власти отцовской, с которой никак не могла ужиться его своевольная, буйно-грубая природа. Нечего, разумеется, и говорить, что ему ничего не стоило склонить на свою сторону брата; он не принял даже на себя труда уговаривать или уламывать его. Петру стоило только обнаружить свою мысль, и Василий тотчас же согласился столько же по слабости духа и тому влиянию, какое производил на него буйно-несговорчивый нрав брата, сколько и потому, может статься, что он также не прочь был высвободиться из-под грозного отцовского начала и подышать на волюшке. Со всем тем при виде выгнутых, слегка вздрагивающих бровей отца Петр, несмотря на всю свою смелость, решился выждать более благоприятной минуты, чтобы передать свои намерения. Времени впереди оставалось, однако ж, немного. Основываясь на этом, Петр при входе в избу шепнул Василию, чтобы тот развязал язык и постарался разговорить, развеселить как-нибудь отца.

Все сели за стол, на который Анна и снохи ее поспешили поставить все, что было только в печи. Василий переглянулся с братом и, не медля ни минуты, принялся сообщать все новости, какие приходили ему на ум. Он передал все слухи, носившиеся в их стороне, сообщил разные подробности о житье-бытье своем с братом, причем Петр заблагорассудил отозваться весьма дурно о хозяине; но, чтобы предостеречь себя от упреков отца, который прежде еще отсоветовал сыновьям жить в наймах, прибавил, что хозяин ненадежен потому только, что пожар лишил его большей части имущества. Затем Василий, продолжая подмешивать в свою речь прибаутки, рассказал отцу о коровьей смерти и рекрутском наборе.

Все эти рассказы, особенно о последних двух предметах, далеко не произвели на Глеба ожидаемого действия.

Он обрадовался возвращению сыновей, хотя трудно было сыскать на лице его признак такого чувства. Глеб, подобно Петру, не был охотник «хлебать губы» и радовался по-своему, но радость, на минуту оживившая его отцовское сердце, прошла, казалось, вместе с беспокойством, которое скрывал он от домашних, но которое тем не менее начинало прокрадываться в его душу при мысли, что сыновья неспроста запоздали целой неделей. За исключением двух-трех вопросов, касавшихся рыбного промысла, старый рыбак не принял даже участия в беседе. Он рассеянно слушал рассказы Василия, гладил бороду и проводил ладонью по лбу – в ответ на замечания Петра. Улыбка ни разу не показалась на губах его. Трудно предположить, чтобы крепкая душа Глеба так легко могла поддаться какому-нибудь горестному чувству. Во все продолжение шестидесятипятилетней жизни своей он не знал, что такое отчаиваться, убиваться, тосковать и падать духом. Лицо старого рыбака выражало, впрочем, как нельзя лучше теперешнее состояние души его. Черты его не вытягивались, как у человека огорченного; напротив того, они были судорожно сжаты. Он попросту казался не в духе, глядел сердито, досадливо. Но и этого было уже достаточно. Каждый из домашних слишком хорошо понимал значение выгнутых бровей Глеба Савиныча, слишком хорошо знал, как держать себя, когда Глеб Савиныч в сердцах. Тут уже не до шуток: на волоске висишь – того и смотри оборвешься! Упорное молчание Глеба невольным образом приудерживало краснобая. Сердитый вид главы семейства связывал присутствующих; бабы молчали. Тетка Анна, которая в минуту первого порыва радости забыла и суровое расположение мужа, и самого мужа, теперь притихла, и бог весть, что сталось такое: казалось бы, ей нечего было бояться: муж никогда не бил ее, – а между тем робость овладела ею, как только она очутилась в одной избе глаз на глаз с мужем; язык не ворочался! Так бы вот, кажется, бросилась да и повисла на шею Васе: «Васенька! Касатик, ненаглядный ты мой, год с тобой не видалась, батюшка! Петя! Дружок! Подь ко мне… Сыны вы мои родные!..», а между тем руки не подымаются, голос замирает в груди, ноги не двигаются. Делать, видно, нечего: придется помучиться до той поры, пока наступит ночь и «старый» уляжется в свои сани под навесом. Старушка вознаградит тогда с лихвою потерянное время: всласть насмотрится на детей своих, всласть наговорится с ними и, обнимая их, прольет не одну радостную слезу. В ожидании этого старушка и жена Петра следовали примеру Василисы, которая, прислонившись к печке, следила с каким-то беспокойно-живым любопытством за движениями своего мужа.

После обеда Глеб встал и, не сказав никому ни слова, принялся за работу. Час спустя все шло в доме самым обыденным порядком, как будто в нем не произошло никакого радостного события; если б не веселые лица баб, оживленные быстрыми, нетерпеливыми взглядами, если б не баранки, которыми снабдил Василий детей брата, можно было подумать, что сыновья старого Глеба не покидали крова родительского.

Прошло два дня после возвращения рыбаков. В промежуток этого времени Петр неоднократно готовился приступить к отцу с объяснением, но, встречая всякий раз неблагосклонный взгляд родителя, откладывал почему-то свое намерение до следующего дня. Наконец он решился выждать водополья, рассчитывая, не без основания, что начало рыбной ловли авось-либо расшевелит отца и сделает его доступнее. То, чего ждал Петр, не замедлило осуществиться.

На третьи сутки после их прихода, в самую полночь, послышался неожиданно страшный треск, сопровождаемый ударами, как будто тысячи исполинских молотов заколотили разом в берега и ледяную поверхность реки; треск этот, весьма похожий на то, как будто разрушилось вдруг несколько сотен изб, мгновенно сменился глухим, постепенно возвышающимся гулом, который заходил посреди ночи, подобно освирепелому ветру, ломающему на пути своем столетние дубы, срывающему кровли. Казалось, буря ударила на окрестность… Старый Глеб встрепенулся. Слух его был давно настороже; он выскочил из саней, сотворил крестное знамение и торопливо вышел за ворота.

Сквозь густую темноту ночи, которую усиливали черные, быстро бегущие тучи, зоркий взгляд рыбака различил в отдалении мутно-беловатую полосу. То сверкала река, которая пенилась и ревела как дикий зверь, вырвавшийся на волю. Дул сильный западный ветер; могучие порывы его усиливали быстрину течения. Плеск воды смешивался с треском льдин, которые поминутно отрывались от берегов: грохот, стукотня, звонкие удары ледяных глыб, налетавших друг на дружку, раздавались в ночном воздухе, который холодел с каждою минутой. Наступило наконец так давно, так нетерпеливо ожидаемое половодье; наступила наконец минута, столько же радостная для рыбака, как первый теплый весенний день для пахаря; спешит он на поле и, приложив руку свою к глазам, чтобы защитить их от золотых лучей восходящего солнца, осматривает с веселым выражением тучные изумрудно-зеленые стебельки озимого хлеба, покрывающие землю… Глеб не отрывал глаз от белеющейся полосы, прислушивался к звяканью льдин, как будто отыскивал в этих звуках признаки удачного или неудачного промысла, и задумчиво гладил бороду; на этот раз его как словно не радовало даже что-то и самое половодье. В бывалое время он не простоял бы так спокойно на одном месте; звучный голос его давно бы поставил на ноги жену и детей; все, что есть только в избе, – все пошевеливайся; все, и малый и большой, ступай на берег поглядеть, как реку ломает, и поблагодарить господа за его милости. «Эх-эх, гуляй знай, погуливай, наша матушка Ока! Гуляй, кормилица наша – апрель на дворе!..» – крикнет, бывало, Глеб зычным голосом, расхаживая по берегу, между тем как глаза его нетерпеливо перебегают от воды к лодкам, а руки так и зудят схватить невод и пуститься с ним попытать счастья! Теперь не то: стоит он молча и задумчиво гладит поседевшую бороду, как словно нет и реки перед ним. Глеб постоял, постоял на одном месте и вернулся на двор; он не разбудил даже домашних. Прикутавшись в полушубок, Глеб снова улегся в свои сани. Он лежал, однако ж, не смыкая глаз: сон бежал от него; его как словно тормошило что-то; не зависящая от него сила ворочала его с боку на бок; время от времени он приподымал голову и внимательно прислушивался к шуму реки, которая, вздуваясь и расширяясь каждую минуту, ревела и грохотала с возрастающей силой. Рыбак вскакивал из саней, набрасывал внакидку полушубок и выходил за ворота; так провел он целую ночь вплоть до рассвета. Наконец он не выдержал. Бойко пошел он на двор и, постукивая кулаком в плетеные дверцы клетей и каморок, где спали жена и дети, закричал встрепенувшимся, повеселевшим голосом:

– Эй вы, лежебоки, полно спать! Вставай! Вставай! Эй, слышишь: река взыгралась. Подымайся! Пора!

Минуту спустя семейство рыбака было на ногах; все спешили за ворота.

XIIIВодополье

К утру река уже успела затопить дальний берег. Она видимо почти разливалась все дальше и дальше, по лугам, которые, казалось, убегали к горизонту. Вода и льдины ходили уже поверх кустов ивняка, покрывающих дальний плоский берег; там кое-где показывались еще ветлы: верхняя часть дуплистых стволов и приподнятые кверху голые сучья принимали издали вид черных безобразных голов, у которых от страха стали дыбом волосы; огромные глыбы льда, уносившие иногда на поверхности своей целый участок зимней дороги, стремились с быстротою щепки, брошенной в поток; доски, стоги сена, зимовавшие на реке и которых не успели перевезти на берег, бревна, столетние деревья, оторванные от почвы и приподнятые льдинами так, что наружу выглядывали только косматые корни, появлялись беспрестанно между икрами[29]. Все давало знать, что река достигла уже возвышенных точек обоих берегов. Иногда льдины замыкали реку, спирались, громоздились друг на дружку, треск, грохот наполняли окрестность; и вдруг все снова приходило в движение, река вдруг очищалась на целую версту; в этих светлых промежутках показывались шалаш или расшива, подхваченные с боков икрами; страшно перекосившись на сторону, они грозили спихнуть в воду увлеченную вместе с ними собаку, которая то металась как угорелая, то садилась на окраину льдины и, поджав хвост, опрокинув назад голову, заливалась отчаянно-протяжным воем. Часто следом за ними стремился одинокий шест, торчавший перпендикулярно из воды; на верхнем конце его сидела ворона и, покачиваясь из стороны в сторону вместе с шестом, поглядывая с любопытством на все стороны, преспокойно совершала свою водяную прогулку. Внезапно картина переменялась: огромное пространство реки покрывалось миллионами белых, сверкающих обломков; как несметные стада испуганных баранов, они летели врассыпную, забиваясь иной раз, словно в замешательстве, в кусты высокого ивняка, верхушки которых, отягченные илом, трепетно пригибались к мутным, шумно-говорливым струям. Окрестность превращалась в море…

Семейство рыбака провело почти целое утро над рекою. После завтрака три сына Глеба и приемыш, предводительствуемые самим стариком, появились с баграми на плечах; все пятеро рассыпались по берегу – перехватывать плывучий лес, которым так щедро награждало их каждый год водополье. К обеду все заметили перемену на лице Глеба: он как словно повеселел. Петр хотел было в тот же вечер воспользоваться этим случаем, но Василий советовал ему обождать. «Не замай его, брат! – сказал он. – Что его, старика, раззадоривать; дай ему наперед разгуляться; время терпит, идти нам после Святой – успеешь еще сказать; бей с однова; в тот день, как идти нам, тут и скажем!» Петр ничего не отвечал, однако ж послушался.

Два дня спустя, на рассвете, все семейство от мала до велика находилось в новой избе. Стол против красного угла был покрыт чистым рядном; посреди стола возвышался пышный ржаной каравай, а на нем стояла икона, прислоненная к липовой резной солонице, – икона, доставшаяся Глебу от покойного отца, такого же рыбака, как он сам. Глеб, величаво выразительное лицо которого было в эту минуту проникнуто торжественным спокойствием, произнес молитву. Жена его, сыновья, снохи и даже дети преклонили колени. После молитвы икона была поставлена на свое место, и перед нею затеплилась желтая восковая свеча, которой предназначалось гореть во все время, как будут продолжаться первые попытки промысла. После этого присутствующие набожно перекрестились. Глеб вышел на берег в сопровождении всего своего семейства.

Лодки были уже спущены накануне; невод, приподнятый кольями, изгибался чуть не во всю ширину площадки. Величественно восходило солнце над бескрайным водяным простором, озолоченным косыми, играющими лучами; чистое, безоблачное небо раскидывалось розовым шатром над головами наших рыбаков. Все улыбалось вокруг и предвещало удачу. Не медля ни минуты, рыбаки подобрали невод, бросились в челноки и принялись за промысел. Любо было им погулять на раздолье после пятимесячного заточения в душных, закоптелых избах.

Ока не представляла уже теперь дикого смешения из льдин, оторванных пней и дерев, ныряющих в беспорядке между мутными, бурными волнами; она была в полном своем разливе. Воды ее успокоились и стали прозрачнее. Ровною, серебряною скатертью, кой-где тронутою лазурью, протянулась река на семь верст от берега до берега, и поверхность ее, как поверхность озера в тихую погоду, казалась недвижною. Там и сям вдалеке чернели лачужки озерских рыбарей, затопленные до кровли; местами выглядывали из воды безлиственные верхушки дубов; перекидываясь целиком в гладком зеркале реки, они принимали вид маленьких островков, и только тоненькие серебристые полоски, оттенявшие эти островки, давали чувствовать быстрину течения. Едва видными пятнышками мелькали челноки наших рыбаков; голоса их терялись в пространстве. Птицы одни оживляли окрестность. Тучи дроздов, скворцов, диких уток, стрижей и галок торопливо перелетали реку; дикий крик белогрудых чаек и рыболовов, бог весть откуда вдруг взявшихся, немолчно носился над водою; сизокрылый грач также подавал свой голос; мириады ласточек сновали в свежем, прозрачном воздухе и часто, надрезав крылом воду, обозначали круг, который тотчас же расплывался, уносимый быстротою течения. Солнце между тем всходило все выше и выше, раскидывая сноп золотых лучей по всему небу; точно рука божия протягивалась из-за бескрайного горизонта и благословляла утро.

Несколько суток простояла река в полном своем разливе. Наконец мало-помалу, как бы утомясь своим величием, как бы одолеваемая сладкой дремотой, стала она укладываться в свои берега. Вскоре на лугах, покрытых вязким плодотворным илом, показались толпы народа; народ валил из Комарева, Заполья, Баскача и всех окрестных деревень с саками, ведрами, решетами. Все спешили, бабы и дети, запастись рыбкой, которую оставляет в углублениях лугов быстро убежавшая река. Вскоре над маленьким озером показалась сизая струйка дыма, возвестившая нашим рыбакам, что дедушка Кондратий переселился уже с своей дочкой из Комарева и также принялся за промысел.

Сумрачное расположение Глеба прошло, по-видимому, вместе с половодьем; первый «улов» был такого рода, что нужно было только благодарить господа за его милость. Знатно «отрыбились»!

– Бог сотворил рожденье, благословил нас; нам благодарить его, – а как благодарить? Знамо, молитвой да трудами. Бог труды любит! Ну, ребята, что ж вы стали! Живо! Ночи теперь не зимние, от зари до зари не велик час… пошевеливайся!..

Все это говорил Глеб вечером, на другой день после того, как река улеглась окончательно в берега свои. Солнце уже давно село. Звезды блистали на небе. Рыбаки стояли на берегу и окружали отца, который приготовлялся уехать с ними на реку «лучить» рыбу.

– Ладно, так!.. Ну, Ванюшка, беги теперь в избу, неси огонь! – крикнул Глеб, укрепив на носу большой лодки козу – род грубой железной жаровни, и положив в козу несколько кусков смолы. – Невод свое дело сделал: сослужил службу! – продолжал он, осматривая конец остроги – железной заостренной стрелы, которой накалывают рыбу, подплывающую на огонь. – Надо теперь с лучом поездить… Что-то он пошлет? Сдается по всему, плошать не с чего: ночь тиха – лучше и требовать нельзя!

Ванюша не замедлил явиться, держа под полою фонарь с зажженным огарком; немного погодя смола затрещала, и коза вспыхнула ярким пламенем. Нижняя часть площадки, лица рыбаков и лодки окрасились вдруг багровым трепетным заревом.

– Ну, батька, говори, как размещаться? – произнес Петр.

– Вот как, – проворно подхватил Глеб, который окончательно уже повеселел и расходился, – ты, Петрушка, становись со мною на носу с острогою… ладно! Смотри только, не зевай… Гришка и Ванюшка, садись в греблю… живо за весла; да грести у меня тогда только, когда скажу; рыбка спит; тревожить ее незачем до времени… Крепко ли привязан к корме челнок?

Гришка отвечал утвердительно.

– Ну, поворачивайся… так!.. Ты, Васька, – продолжал старик, обращаясь ко второму сыну, который держал лодку крючком багра, – ты на корму. Ну, все мы на местах?

– Все, – отозвались рыбаки в один голос.

– Тссс!.. Мотри, не горланить: говори тайком – одними глазами говори… Отдай!

Василий бросил багор и проворно прыгнул на корму.

– Ну, пущена лодочка на воду, отдана богу на руки! – весело воскликнул Глеб, когда лодка, отчаленная веслами от берега, пошла по течению.

Тетка Анна и снохи ее сидели в это время на завалинке. Они не отрывали глаз от «луча», который ярко горел посреди ночи и так отчетливо повторялся в воде, окутанной темнотою наравне с лугами и ближним берегом, что издали казалось, будто два огненных глаза смотрели из глубины реки. Иногда свет исчезал, и вместе с ним мгновенно пропадали лодка, привязанный к ней челнок и люди, на ней находившиеся; но это продолжалось всего одну секунду. Новые куски смолы попадали в козу, и красное пламя, раздвоившись мгновенно, снова загоралось на реке. Тогда перед глазами баб, сидевших на завалинке, снова обозначались дрожащие очертания рыбаков и лодки, снова выступали из мрака высокие фигуры Петра и Глеба Савиновых, которые стояли на носу и, приподняв над головою правую руку, вооруженную острогою, перегнувшись корпусом через борт, казались висевшими над водою, отражавшею багровый круг света.

Глеб не ошибся: луч отличился ничем не хуже невода. К полуночи в лодке оказалось немало щук, шерешперов и других рыб. Ловля подходила уже к концу, когда Гришка обратился неожиданно к Глебу.

– Батюшка, – сказал он торопливо, – дай-ка я съезжу в челноке на ту сторону – на верши погляжу: должно быть, и там много рыбы. Я заприметил в обед еще, веревки так вот под кустами-то и дергает. Не унесло бы наши верши. Ванюшка один справится с веслами.

Не мешает заметить, что Гришка, во все время как продолжалось лученье, поминутно поглядывал на луговой берег. Присутствующие благодаря густой тени, которую набрасывала на приемыша спина Глеба, не замечали этих взглядов, точно так же как не замечали плутовского, лукавого веселья, разлившегося в чертах его. Гришку точно что-то подмывало на месте, и Ваня, сидевший подле, не раз говорил ему, чтоб он сидел тише. Время от времени Гришка затаивал дыхание и прислушивался: мертвое молчание царствовало на луговом берегу. Изредка лишь раздавался слабый звук, похожий на отдаленный крик совы; но этот крик пробуждал всегда почему-то такую прыткость в движениях приемыша, что Глеб поворачивался к корме и пригибал забранку гребцам, которые раскачивали лодку и пугали рыбу.

В ответ на замечание Гришки о вершах Глеб утвердительно кивнул головою. Гришка одним прыжком очутился в челноке и нетерпеливо принялся отвязывать веревку, крепившую его к большой лодке; тогда Глеб остановил его. С некоторых пор старый рыбак все строже и строже наблюдал, чтобы посещения приемыша на луговой берег совершались как можно реже. Он следил за ним во все зоркие глаза свои, когда дело касалось переправы в ту сторону, где лежало озеро дедушки Кондратия.

– Погоди, – произнес старый рыбак, обратившись неожиданно к корме, – одному тебе не справиться с вершами. Ванюшка! Ступай с ним. Коли много рыбы, посади ее в челнок, да живей домой, а верши опять под кусты, на прежнее место.

– А кто ж грести-то вам станет? – отозвался Гришка, спеша отвязать веревку.

– Делай что велят! Об этом не сумлевайся… Петр! Садись в греблю.

– Ну, вот, батюшка! Я и один справлюсь, – возразил Гришка, пуская челнок.

– Не сметь, ни с места! – крикнул Глеб, топнув ногой.

Гришка сердито ударил багром в борт лодки и снова притянул челнок. Ваня, не промолвив слова, поднял весло и поместился подле приемыша.

– Да смотри, не запаздывать у меня, живо домой!.. Ну, Петрушка, весла на воду. И нам пора: давно уж, я чай, полночь, – произнес Глеб, когда челнок, сурово отпихнутый Гришкой, исчез в темноте.

Ваня и товарищ его плыли молча. С некоторых пор они редко сталкивались вместе: они как словно избегали даже друг друга; в этом, впрочем, скорее можно было упрекнуть приемыша. Со стороны сына рыбака не было заметно, чтобы он таил в душе какие-нибудь неприязненные чувства к товарищу своего детства. В отношениях его с приемышем заметна была только воздержность. Задумчивое, прекрасное лицо молодого рыбака сохраняло такое же спокойствие, когда он говорил с Гришкой, как когда оставался наедине. Черные, быстрые взгляды приемыша говорили совсем другое, когда обращались на сына рыбака: они горели ненавистью, и чем спокойнее было лицо Вани, тем сильнее суживались губы Гришки, тем сильнее вздрагивали его тонкие, подвижные ноздри. Он сам не мог бы растолковать, за что так сильно ненавидел того, который, пользуясь всеми преимуществами любимого сына в семействе, был тем не менее всегда родным братом для приемыша и ни словом, ни делом, ни даже помыслом не дал повода к злобному чувству. Впрочем, Гришка и не думал отдавать себе отчета в своих ощущениях, точно так же как не утруждался скрывать их от товарища.

Итак, они плыли молча. Челнок приближался уже к кустам ивняка и находился недалеко от высокой ветлы, висевшей над омутом, как внезапно посреди тишины снова раздался крик совы, но на этот раз так близко, что оба рыбака подняли голову.

– Никак, сыч? – произнес Гришка, быстро окинув глазами Ваню; но мрак покрывал лицо Вани, и Гришка не мог различить черты его. – Вот что, – примолвил вдруг приемыш, – высади-ка меня на берег: тут под кустами, недалече от омута, привязаны три верши. Ты ступай дальше: погляди там за омутом, об утро туда кинули пяток. Я тебя здесь подожду.

Ваня ничего не отвечал и только приподнял весло. Приемыш быстро повернул челнок и прыгнул в кусты.

– Вот как раз угодили в самое то место, – сказал он, потрясая веревками, которые прикрепляли верши к берегу. – Смотри же, я здесь жду, – примолвил он и громко засвистал.

Но Ваня огибал уже водоворот и находился шагах во ста от приемыша. Достигнув места, где закинуты были другие верши, он остановился, бережно вынул весло из воды и, ухватившись руками за сучья кустарника, притаил дыхание. Так провел он несколько минут, как прикованный, вместе с челноком своим. Кругом все было тихо: он слышал только, как колотилось его собственное сердце и как в отдалении шуршукал омут, вертевший свою воронку под старой ветлою. Наконец он выпустил сучья из правой руки, судорожно отер ладонью пот, который, несмотря на холод ночи, выступал крупными горошинами на лице, и, укрепив челнок, принялся осматривать верши: осмотрел одну, взялся за другую – и вдруг кинулся в челнок и полетел стрелою назад. Несколько ударов весла, прыжок – и Ваня очутился на том месте, где оставил приемыша. Послышался слабый, затаенный возглас; но это не был крик совы. Слишком знакомый голос прозвучал в ушах Вани, и вслед за тем что-то белое быстро промелькнуло перед его глазами. В то же время Гришка остановился против него и загородил ему дорогу. Ваня отодвинулся в сторону и продолжал следить за белым пятном, которое исчезало в темноте.

– Чего тебе надыть? – удушливым голосом произнес Гришка, становясь снова перед товарищем и так близко наклоняясь к его лицу, что тот почувствовал теплоту его прерывающегося дыхания.

Ваня слегка отслонил его рукою и, не повернув даже головы, продолжал смотреть в ту сторону, где скрылось белое пятно.

– Чего тебе надыть? – яростно повторил Гришка, приподнимая в замешательстве кулаки и скрежеща зубами.

Ваня повернул тогда к нему лицо свое, отступил шаг назад и сказал спокойным голосом, в котором заметно было, однако ж, легкое колебанье:

– Полно, брат, чего ты беснуешься? Я ведь давно все знаю; таиться вам от меня нечего. Бог с вами, я вам не помеха.

– Какая? В чем помеха? – проговорил Гришка, сраженный, по-видимому, спокойствием своего противника.

– Перестань, братец! Кого ты здесь морочишь? – продолжал Ваня, скрестив на груди руки и покачивая головою. – Сам знаешь, про что говорю. Я для эвтаго более и пришел, хотел сказать вам: господь, мол, с вами; я вам не помеха! А насчет, то есть, злобы либо зависти какой, я ни на нее, ни на тебя никакой злобы не имею; живите только по закону, как богом показано…

– Ой ли? – насмешливо перебил Гришка.

Ваня отступил несколько шагов и потупил голову.

– Господь тебе судья, когда так! – сказал он твердым, хотя грустным голосом.

Затем он медленно повернулся к реке и пошел к челноку.

Немного погодя берег опустел. Вскоре опустела и самая река, встревоженная на минуту веслами двух удаляющихся рыбаков.

XIVЛачуга дедушки Кондратия

В четверг на Святой, часа за два до полудня, Глеб остановил Ванюшу в ту минуту, как тот проходил мимо и готовился выйти за ворота.

– Куда ты бредешь? – спросил отец.

– На реку, батюшка.

– А что, примерно, можно спросить, какая надобность идти тебе на реку? – продолжал шутливо отец.

– Можно, батюшка: греха нет в этом. Хотелось так, просто на воду поглядеть…

– Ой, врешь! – подсмеиваясь, перебил отец.

В эту самую минуту за спиною Глеба кто-то засмеялся. Старый рыбак оглянулся и увидел Гришку, который стоял подле навесов, скалил зубы и глядел на Ваню такими глазами, как будто подтрунивал над ним. Глеб не сказал, однако ж, ни слова приемышу – ограничился тем только, что оглянул его с насмешливым видом, после чего снова обратился к сыну.

– Ну, вот что, грамотник, – примолвил он, толкнув его слегка по плечу, – на реку тебе идти незачем: завтра успеешь на нее насмотреться, коли уж такая охота припала. Ступай-ка лучше в избу да шапку возьми: сходим-ка на озеро к дедушке Кондратию. Он к нам на праздниках два раза наведывался, а мы у него ни однова не бывали – не годится. К тому же и звал он нонче.

При этом Глеб лукаво покосился в ту сторону, где находился приемыш. Гришка стоял на том же месте, но уже не скалил зубы. Смуглое лицо его изменилось и выражало на этот раз столько досады, что Глеб невольно усмехнулся; но старик по-прежнему не сказал ему ни слова и снова обратился к сыну.

– Ну что ж ты стоишь, Ванюшка? Али уши запорошило? Ступай, бери шапку, – проговорил он, поглядывая на сына, который краснел, как жаровня, выставленная на сквозной ветер, и переминался на одном месте с самым неловким видом.

– Батюшка, – сказал наконец Ваня, – ты бы один сходил либо вот другого кого из наших взял…

– Это по каким причинам?

– Да так, батюшка, – подхватил Ваня, стараясь придать своему лицу веселое настроение, – так, мне что-то не хочется… Я бы лучше дома побыл.

– Сказал: ты пойдешь, стало, оно так и будет! Стало, и разговаривать нечего! Долго думать – тому же быть. Ступай, бери шапку.

– Право, батюшка…

– Ну, ну, ну! Я ведь эвтаго не люблю! Ступай! – отрывисто сказал отец.

Глеб не терпел возражений. Уж когда что сказал, слово его как свая, крепко засевшая в землю, – ни за что не спихнешь! От молодого девятнадцатилетнего парня, да еще от сына, который в глазах его был ни больше ни меньше как молокосос, он и подавно не вынес бы супротивности. Впрочем, и сын был послушен – не захотел бы сердить отца. Ваня тотчас же повиновался и поспешил в избу.

– Гришка! – сказал Глеб.

Приемыш подошел молча.

– Ты у меня нынче ни с места! Петр, Василий и снохи, может статься, не вернутся: заночуют в Сосновке, у жениной родни; останется одна наша старуха: надо кому-нибудь и дома быть; ты останешься! Слышишь, ни с места! За вершами съездишь, когда я и Ванюшка вернемся с озера.

Сказав это, Глеб повернулся к нему спиною и пошел к воротам. Проводив его злобным взглядом, Гришка топнул ногою оземь и, сделав угрожающий жест, нетерпеливыми шагами вышел в задние ворота, бормоча что-то сквозь крепко стиснутые зубы.

В ожидании сына Глеб сел на завалинку.

«Так, стало, оно и есть! То-то давненько еще заприметил я, как словно промеж ними неладно что-то, – думал старый рыбак. – Парней – двое, девка – одна: вестимо, что мудреного! Чего мало, то и в диковинку; оно завсегда так-то бывает! Ну, да как быть! На всех не угодишь. Не ломоть девка: пополам не разломишь! И то сказать: коли настоящим делом взять, незачем Гришке и жена теперь; куда она ему! На службе не до нее: только что вот лишняя тягота на плечах… Эх, жаль парня-то! Оченно жаль! Знамо, не как родного детища, а все песок на сердце: много добре привыкли мы к нему; жил, почитай что, с самого малолетства… И парень-то ловок – что говорить! Озороват, а ловок. Рыбак был бы знатный: далось ему ремесло… Ну, да что делать! Требуется – стало, так тому и следует быть! – продолжал Глеб, потряхивая головою. – Вот одного только в толк не возьму никак: с чего мой-то артачится?.. Тот скучает: знамо, досадно, завидки берут – положим, так; ну, а этому что? Девка, что ли, не по сердцу, не по нраву пришла? Какую же ему еще?.. Уж эта ли еще не девка: лицом пригожа, хоть бы и не про нас. Ну, также вот и насчет нрава: девка ласковая, скромница… Да и родня хорошая: всего один отец-старик, да и тот из лучших хороший… Так нет, поди ж ты, ломается! И диковинное это дело, право, не допытаешься никак: затаился, как огонь в кремне!.. А видно, видно по всему: есть что-то на разуме, скучает чем-то!.. То-то, давно пора бы по-настоящему женить его. Кабы да не прошлогодняя стройка, не изба новая, давно бы дело-то слажено было… А на это, что он не охотится до невесты, смотреть нечего: я ведь узловат; маленько что, и таску дам… Нонче же переговорю с дядей Кондратием, и по рукам: в воскресенье спросим девку, а в предбудущее и повенчаем!.. Глупый, и сам своего счастья не ведает! Поживет, поживет месяц-другой с женою, да и в ноги отцу: спасибо, мол, что приневоливал! Да и нам повеселее тогда будет: к тому времени того и гляди повестят о некрутстве, Гришка уйдет; все не так скучать станем; погляжу тогда на своих молодых; осталась по крайности хоть утеха в дому!..»

Размышления Глеба были прерваны на этом месте приходом сына.

В походке и движениях молодого парня не было заметно ни малейшей торопливости. Все существо его было, казалось, проникнуто чувством покорности и беспрекословного повиновения воле родительской. Глаза, опущенные в землю, тоска, изображавшаяся на побледневшем лице, ясно показывали, однако ж, что повиновение это стоило некоторых усилий молодому парню. Все это не ускользнуло от проницательного взгляда старого рыбака; он оставался, по-видимому, очень недоволен наблюдениями своими над сыном. В другое время он, конечно, не замедлил бы выйти из себя: запылил бы, закричал, затопал и дал бы крепкий напрягай сыну, который невесть чего, в самом деле, продолжает глядеть «комом» (собственное выражение Глеба, требовавшего всегда, чтоб молодые люди глядели «россыпью»), продолжает ломаться, таиться и даже осмеливается худеть и задумываться; но на этот раз он не обнаружил своего неудовольствия. Причина такого необыкновенного снисхождения заключалась единственно в хорошем расположении: уж коли нашла сердитая полоса на неделю либо на две, к нему лучше и не подступайся: словно закалился в своем чувстве, как в броне железной; нашла веселая полоса, и в веселье был точно так же постоянен: смело ходи тогда; ину пору хотя и выйдет что-нибудь неладно, не по его – только посмеется да посрамит тебя неотвязчивым, скоморошным прозвищем.

Так было и теперь.

– Ну, что, дьячок, что голову-то повесил? Отряхнись! – сказал Глеб, как только прошло первое движение досады. – Али уж так кручина больно велика?.. Эх ты! Раненько, брат, кручиной забираешься… Погоди, будет время, придет и незваная, непрошеная!.. Пой, веселись – вот пока твоя вся забота… А ты нахохлился; подумаешь, взаправду несчастный какой… Эх ты, слабый, пра, слабый! Ну, что ты за парень? Что за рыбак? Мякина, право слово, мякина! – заключил Глеб, постепенно смягчаясь, и снова начал ухмыляться в бороду.

Во все время, как они переезжали реку, старик не переставал подтрунивать над молодым парнем. Тот хоть бы слово. Не знаю, стало ли жаль Глебу своего сына или так, попросту, прискучило ему метать насмешки на безответного собеседника, но под конец и он замолк.

А между тем все вокруг должно было бы располагать путников к веселой беседе.

День был чудный. На небе ни облачка; солнце, обливая мягкою теплотою оттаявшую землю, горело как-то празднично. Птицы весело щебетали в тихом, едва движущемся воздухе. Хоть на деревьях не было еще листвы, только что начинали завязываться почки, покрытые клейким, пахучим лаком; хотя луга, устланные илом, представляли еще темноватую однообразную площадь, – со всем тем и луга и деревья, затопленные желтым лучезарным светом весеннего утра, глядели необыкновенно радостно. Уже в некоторых местах, где солнце сильней припекало в полдень, пласты ила совсем пересохли. Сквозь рыхлую их поверхность, изрезанную бесчисленным множеством мелких трещин и приподнятую, как скорлупа, начали пробиваться кое-где желтые, розовые и красные, как кровь, стебельки цикория. Легкий ветерок, срывавшийся иногда с озер, окруженных купами ольхи, орешника и ветлы, разливал в воздухе запах сырой лесистой почвы. Там, под влажной тенью кустов, лист ландыша уже развертывал свою трубочку в соседстве с фиалкой, которая скромно показывала свою бледно-голубую головку над темными, мшистыми ворохами прошлогоднего валежника. Все возвещало весну: и темно-лазоревый цвет неба, и песни птиц, и запах почек, и мягкая, проникающая теплота воздуха, даже огромные глыбы льда, которые попадались на пути Глеба и которых занесло в луга половодье. Льдины эти, пронизанные насквозь лучами, лежали уже рыхлыми, изнемогающими массами; поминутно слышалось, как верхние края их обрывались наземь и рассыпались тотчас же в миллионы звонких сверкающих игл; еще два-три таких дня, и страшные икры, повергавшие так недавно на пути своем столетние дубы, превратятся в лужицы, по которым смело и бойко побежит мелкий куличок-свистунчик. Глеб и сын его не замедлили, однако ж, различить сквозь сучья деревьев, окаймлявших озеро, лачужку дедушки Кондратия.

Жилище старичка представляло оригинальную, совершенно типическую физиономию. Это было что-то среднее между ветхою, закоптелою избушкой на курьих ножках, о которой говорится в сказках, и живописною, веселою степной хаткой, или «мазанкой», как их называют обыкновенно на юге России. Когда дедушка Кондратий переселился на озеро (тринадцать лет тому назад), средства не позволяли ему купить целую избу. Сил хватило только, чтобы приобрести дюжину стропил, да и то обгорелых, и еще другую дюжину кривых, седых бревен. Недостающий материал пополнялся плетнями, густо оштукатуренными снутри и снаружи смесью из глины, речного песку и рубленой соломы. Дедушка начал с того, что срыл отвесно часть небольшого естественного бугорка; в этой выемке помещалась избушка; задний «фас» ее плотно примкнул к земляному откосу до самой кровли; бока ее закрылись частию постепенно понижающимся склоном бугорка, частию плетнями. Лицевая сторона, где находилась дверь (окна прорезаны были с боков), состояла из вышеупомянутых бревен. Неровности и щели прикрывались заплатами из досок и глины; издали казалось: перед вами стоит дряхлый старичок в рубище с больными, подвязанными глазами. Надобно было также подумать защитить себя от дождя. Летом куда бы еще ни шло: прольет ливень, солнышко скоро высушит; но осенью, когда солнышко повернет на зиму, а дождь зарядит на два-три месяца, тут как быть? Для этой цели дедушка выпустил края крыши, и как можно больше, так что самый косой дождь с трудом достигал до порога двери; так много соломы положено было на крышу, что она утратила свою острокрайнюю форму и представлялась копною или вздутым караваем. Но дедушка не много заботился о красоте: главное, было бы тепленько, и потому неделю назад, как только перебрался из Комарева, прикинул еще свеженькой соломки. Лачужка походила теперь, ни дать ни взять, на старый гриб с почернелым стержнем, но сохранившеюся желтой верхушкой, которая лоснилась на солнце. Но как бы то ни было, гриб ли, слепой ли старик с обвязанными глазами, – лачужка не боялась грозного водополья: ольха, ветлы, кусты, обступавшие ее со всех сторон, защищали ее, как молодые нежные сыны, от льдин и охотно принимали на себя весь груз ила, которым обвешивались всякий раз, как трофеем. Летом жилище рыбака превращалось в теплое гнездо, запрятанное в густую зелень. Там, сквозь темную листву ольхи, просвечивала соломенная, солнцем облитая кровля, здесь, между бледными, серебристыми ветвями ивы, чернела раскрытая дверь. Пестрые лохмотья, развешанные по кустам, белые рубашки, сушившиеся на веревочке, верши, разбросанные в беспорядке, саки, прислоненные к углу, и между ними новенький сосновый, лоснящийся как золото, багор, две-три ступеньки, вырытые в земле для удобного схода на озеро, темный, засмоленный челнок, качавшийся в синей тени раскидистых ветел, висевших над водою, – все это представляло в общем обыкновенно живописную, миловидную картину, которых так много на Руси, но которыми наши пейзажисты, вероятно, от избытка пылкой фантазии и чересчур сильного поэтического чувства, стремящегося изображать румяные горы, кипарисы, похожие на ворохи салата, и восточные гробницы, похожие на куски мыла, – никак не хотят пользоваться.

Глеб и сын его подошли к избушке; осмотревшись на стороны, они увидели шагах в пятнадцати дедушку Кондратия, сидевшего на берегу озера. Свесив худощавые ноги над водою, вытянув вперед белую как лунь голову, освещенную солнцем, старик удил рыбу. Он так занят был своим делом, что не заметил приближения гостей: несколько пескарей и колюшек, два-три окуня, плескавшиеся в сером глиняном кувшине, сильно, по-видимому, заохотили старика.

– Здорово, дядя! «Клев на уду!»[30] – весело воскликнул Глеб.

– А-а, соседушка! Добро пожаловать! – не менее весело сказал старик, поворачивая к гостям детски-простодушное лицо свое, окруженное белыми как снег волосами, падавшими до плеч. – Ну, здравствуйте, здравствуйте! – продолжал он, медленно приподнимаясь на ноги и прислоняя удочку к кустам. – И Ванюшу взял с собою; ну, ладно. Спасибо тебе, соседушка! Рад ему! Здравствуй, молодец. Давненько не был ты у меня… Ну, да все равно, теперь пришел проведать; и то хорошо… Спасибо, не запамятовал, Глеб Савиныч! То-то; ведь я ждал тебя… Дуня! Дуняша! – заключил дедушка Кондратий, обращаясь к лачужке.

При этом дверь отворилась и на пороге показалась дочка старика. Восьмилетняя девочка, которую мы встретили когда-то собирающею валежник в прибрежных кустах, успела уже с того времени превратиться в красивую, стройную девушку. В ней легко было узнать, однако ж, прежнего ребенка: глаза, голубые, как васильки, остались все те же; так же привлекательно круглилось ее лицо, хотя на нем не осталось уже следа бойкого, живого, ребяческого выражения. Пестрый платок, накинутый на скорую руку на ее белокурые волосы, бросал прозрачную тень на чистый, гладкий лоб девушки и слегка оттенял ее глаза, которые казались поэтому несколько глубже и задумчивее; белая сорочка, слегка приподнятая между плечами молодою грудью, обхватывала стан Дуни, перехваченный клетчатой юбкой, или понявой, исполосованной красными клетками по темному полю. Обыкновенно понявы эти не бывают длинны; благодаря такому обстоятельству можно было вдоволь любоваться тонкими босыми ногами молодой девушки, которые немного повыше пятки закруглялись, обозначая начало свежей, розовой икры.

Первое движение Дуняши при виде гостей было откинуться поспешно назад; но, рассудив в ту же секунду, что, сколько ни прятаться, с гостями все-таки приведется провести большую часть дня, она снова показалась на дороге. Щеки ее горели ярким румянцем; мудреного нет: она готовила обед и целое утро провела против пылающей печки; могло статься – весьма даже могло статься, что краска бросилась в лицо Дуне при виде Ванюши.

– Дуняша! – сказал дедушка Кондратий мягким, колеблющимся голосом. – Гости дорогие пришли! Собирай-ка обед. А что, сосед, я чай, взаправду, не пора ли поснедать? Вишь, солнышко-то как высоко!

– Что ж, давай; доброе дело… Э, да постой… Дуня, Дуня! – живо подхватил Глеб, обращаясь к дочери соседа, которая готовилась скрыться за дверь. – Погоди, касатушка. Разве так делают добрые люди, ась? Ведь мы с тобой на Святой-то не видались: я чай, и похристосоваться надыть!.. А ну-тка, подь-ка, давай-ка христосоваться!.. Ну, Христос воскресе! Так! Вот это так, как быть следует… Ну, а что ж с моим-то парнем? Разве вы нехристи?.. Ванюшка, что ж ты стоишь?.. Ах ты… Ну! – заключил Глеб, посмеиваясь, между тем как молодые люди стояли друг против друга с потупленными головами.

Одно и то же чувство – чувство неловкости, тягостного принуждения, быть может, даже стыда со стороны девушки – проглядывало на лице того и другого. Но нечего было долго думать. Глеб, чего доброго, начнет еще подтрунивать. Ваня подошел к девушке и, переминая в руках шапку, поцеловал ее трижды (Глеб настоял на том), причем, казалось, вся душа кинулась в лицо Вани и колени его задрожали.

– Ну, а насчет красных яичек не взыщи, красавица: совсем запамятовали!.. А все он, ей-богу! Должно быть, уж так оторопел, к вам добре идти заохотился, – смеясь, проговорил Глеб и подмигнул дедушке Кондратию, который во все время с веселым, добродушным видом смотрел то на соседа, то на молодую чету.

Немного погодя старик ввел гостей своих в избушку.

XVБеседа

Дедушка Кондратий, придерживаясь, вероятно, старой пословицы, которая гласит: «От хозяина должно пахнуть ветром, от хозяйки – дымом», исключительно занимался наружными стенами и кровлей своей лачуги, внутреннее устройство отдавал в полное распоряжение своей дочери. Между наружностью лачуги и внутренним ее видом находилась такая же почти разница, как между самим стариком и молодой девушкой: тут все было прибрано, светло, весело и чисто. Красный угол был выбелен; тут помещались образа, остальные части стен, составлявшие продолжение угла, оставались только вымазанными глиной; медные ризы икон, вычищенные мелом к светлому празднику, сверкали, как золото; подле них виднелся возобновленный пучок вербы, засохнувшая просфора, святая вода в муравленом кувшинчике, красные яйца и несколько священных книг в темных кожаных переплетах с медными застежками – те самые, по которым Ваня учился когда-то грамоте. В противоположном углу воздвигалась печка с перерубочками для удобного влезанья; она занимала ровно четвертую часть жилища; над ухватом, кочергою и «голиком» (веником), прислоненным к печурке, лепилась сосновая полка, привешенная к гвоздям веревками; на ней – пузатые горшки, прикрытые деревянными кружками; так как места на полке оставалось еще много, молодая хозяйка поместила в соседстве с горшками самопрялку с тучным пучком кудели на макушке гребня. Угол налево, ближайший к двери (любимый уголок старичка: тут он плел обыкновенно свои лапти и чинил сети), не представлял ничего особенно примечательного, если не считать островерхой клетки с перепелом да еще шапки Кондратия, прицепленной к деревянному гвоздю; верхушка шапки представлялась чем-то вроде туго набитого синего мешка; величиною и весом своим она могла только равняться с знаменитою шапкой, купленной двадцать лет тому назад покойным Акимом Гришке, когда ребенку исполнился год. На бечевке, протянутой от выступа печи до верхнего косяка двери, висела грубая посконная занавеска, скрывавшая правое окно и постель рыбаковой дочки; узковатость занавески позволяла, однако ж, различить полотенце, висевшее в изголовьях, и крошечное оловянное зеркальце, испещренное зелеными и красными пятнышками, одно из тех зеркальцев, которые продаются ходебщиками – «офенями» – и в которых можно только рассматривать один глаз, или нос, или подбородок, но уж никак не все лицо; тут же выглядывал синий кованый сундучок, хранивший, вероятно, запонку, шелк-сырец, наперсток, сережки, коты, полотно, две новые понявы и другие части немногосложного приданого крестьянской девушки.

Кондратий усадил Глеба на почетное место, к образам; он хотел посадить туда же и сына, но Ванюша отказался под предлогом, что заслонит спиною окно, и расположился немного поодаль, в тень, бросаемую стеною; сам хозяин поместился рядом с соседом Глебом.

Свет окна сполна ударял тогда в лицо двух стариков. Трудно было сыскать две более характеристические, но вместе с тем две менее сходные головы. Умный, широкий лоб Глеба, окруженный черными, пышными, с проседью кудрями, его орлиный нос, подвижные, резко обозначенные ноздри, смелый, бойкий взгляд могли бы удачно служить моделью для изображения древнего римлянина; каждая черта его, каждая морщина дышали крепостию, обозначали в нем присутствие живых, далеко еще не угаснувших страстей. Белая, патриархальная голова соседа, тихое выражение лица его, насквозь проникнутого добротою и детским простодушием, приводили на память тех набожных старичков, которые уже давным-давно отказались от всех земных, плотских побуждений и обратили все помыслы свои к богу. Невозможно было найти два лица, которые бы так верно, так отчетливо передавали всю жизнь, всю душу своих владельцев.

– Не посетуйте, дорогие гости: чем угощать вас, и сам не ведаю! – сказал Кондратий, когда Дуня поставила на стол ушицу, приправленную луком и постным маслом (девушка старалась не смотреть на Ваню). – Вы привыкли к другой пище, вам не в охоту моя постная еда…

– Вот, нешто у нас причудливое брюхо! Мы сами, почитай, весь год постным пробавляемся, – возразил Глеб, – постная еда, знамо, в пользу идет, не во вред человеку; ну, что говорить! И мясо не убавит веку: после мясца-то человек как словно даже посытнее будет.

– Так-то так, посытнее, может статься – посытнее; да на все есть время: придут такие года, вот хоть бы мои теперь, не след потреблять такой пищи; вот я пятнадцать лет мяса в рот не беру, а слава тебе, всевышнему создателю, на силы не жалуюсь. Только и вся моя еда: хлеб, лук, да квасу ину пору подольешь…

– Ну, нет, дядя, напрасно поклепал ты свою похлебку: похлебка знатная! – начал Глеб, приставляя ложку к губам, делая из них подобие трубы и звонко втягивая в себя ушицу. – Знатная еда! Ведь эти вот колюшки да пескари, даром что малы, а сладки! И то сказать надо: мастерица у те хозяйка и уху-то варить!.. Повариха славная! – прибавил он, посматривая на Дуню, неловкость которой мало-помалу проходила, хотя она все еще старалась отводить глаза свои от сына рыбака. – Всякий раз, как вот я так-то приду к вам, погляжу на вас, на ваше на житье-бытье, инда завидки берут – ей-богу, право! – сказал Глеб.

– Да, благословил меня господь – послал на старости лет утеху, – отвечал Кондратий, подымая, в свою очередь, глаза на дочку.

Черты старика оживились: как будто луч солнца, пробравшись неожиданно в окно, скользнул по лицу его.

– Вот одного разве только недостает вам, – продолжал между тем Глеб, – в одном недостача: кабы каким ни есть случаем… Вот хошь бы как та баба – помнишь, рассказывали в Кашире? – пошла это на реку рубахи полоскать, положила их в дупло, – вынимает их на другой день, ан, глядь, в дупле-то кубышка с деньгами… Вот кабы так-то… ах, знатно, я чай, зажили бы вы тогда!

– Зачем нам? Мы и так довольны.

– Ну полно, дядя, полно! – смеясь, перебил Глеб. – Что толковать! Я чай, куда и ты бы возрадовался!

– Нет, Глеб Савиныч, не надыть нам: много денег, много и греха с ними! Мы довольствуемся своим добром; зачем нам! С деньгами-то забот много; мы и без них проживем. Вот я скажу тебе на это какое слово, Глеб Савиныч: счастлив тот человек, кому и воскресный пирожок в радость!

– Коли за себя говоришь, ладно! О тебе и речь нейдет. А вот у тебя, примерно, дочка молодая, об ней, примерно, и говорится: было бы у ней денег много, нашила бы себе наряду всякого, прикрас всяких… вестимо, дело девичье, молодое; ведь вот также и о приданом думать надо… Не то чтобы, примерно, приданое надыть: возьмут ее и без этого, а так, себя потешить; девка-то уж на возрасте: нет-нет да и замуж пора выдавать!..

При этом дедушка Кондратий подавил вздох, и лицо его стало задумчиво.

– Что, аль не любо? – спросил Глеб, устремляя на соседа пытливый взгляд. – Ну, да как быть: сколько веревку ни вить, концу быть: на это они, девки-то, и на свет рождаются. Знамо, невесело расставаться с родным детищем: своя плоть – к костям пришита, а не миновать этого; так уж богом самим установлено. И то сказать: за мужниной головой не сидеть ей сиротой. С чего ж так!.. Всегда так-то водится: родители берегут дочь до венца, муж – до конца! Не урод она у тебя, не кривая какая, слава те господи! Красовита – хошь куда!.. Ну, как же ей после этого… так и сидеть в девках-то? Нет, дядя, замуж отдавай – вот что!.. Я, пожалуй, и женишка приищу; у тебя товар, у меня купец…

Ваня давно смекнул, к чему клонилась отцовская речь; но как ни тяжко было ему находиться при этом разговоре, особенно в присутствии Дуни, он не показал своего нетерпения. Прислонившись спиной к стене, он изредка лишь потряхивал волосами; вмешаться в разговор и замять как-нибудь отцовскую речь он не мог: во-первых, отец не дал бы ему вымолвить слова, и, наконец, хоть до завтра говори ему, все-таки никакого толку не выйдет, все-таки не послушает, хуже еще упрется; во-вторых, приличие своего рода запрещало Ване вмешаться в беседу: он знал, что сидит тут в качестве жениха, и, следовательно, волей-неволей должен был молчать.

Но Глеб не прерывал беседы и продолжал закидывать соседа теми замысловатыми, двусмысленными речами, которые употребляются обыкновенно в случаях сватовства; видно было, однако ж, что ему не по нутру приходилось добираться до цели окольными путями. Глеб был человек прямой, неутайчивый и вдобавок еще горячий: ему хотелось бы разом порешить дело; отзвонил, да и с колокольни долой! Вышла даже такая задача, что старый рыбак как словно под конец и замялся; но это продолжалось всего секунду. Он окинул бойким взглядом присутствующих, засмеялся и, трепнув по плечу дедушку Кондратия, сказал:

– Эх, дядя, погубили вы, ты да твоя девка, моего парнюху – ей-богу, так!

– Поди ты, что еще выдумал! Оборони господи, чтобы мы его когда губить думали, – проговорил старик, с добродушной улыбкой поглядывая на Ваню.

Ваня нетерпеливо тряхнул волосами.

– Так, право, так, – продолжал Глеб, – может статься, оно и само собою как-нибудь там вышло, а только погубили!.. Я полагаю, – подхватил он, лукаво прищуриваясь, – все это больше от ваших грамот вышло: ходил это он, ходил к тебе в книжки читать, да и зачитался!.. Как знаешь, дядя, ты и твоя дочка… через вас, примерно, занедужился парень, вы, примерно, и лечите его! – заключил, смеясь, Глеб.

Ваня снова тряхнул волосами.

Дуня торопливо поставила на стол последнюю перемену, подошла к печке и начала убирать горшки и плошки; но руки ее рассеянно перебегали от одного предмета к другому; разговор Глеба, его намеки обращали теперь на себя все внимание девушки.

– Ах ты, шутник! Шутник! – сказал Кондратий в ответ соседу. – Поди ты, чего не выдумаешь!.. Нет, Глеб Савиныч, – подхватил он, и лицо его снова изобразило тихую задумчивость, – нет, через то, что Ванюша грамоткой занимается, худого не будет; знамо, что говорить! Бывают такие книжки, что грешно и в руки взять… да таких Ванюша твой не читает; учился он доброму – худое на ум не пойдет!.. Наши книжки, что я ему даю, человека не испортят, не научат баловству: книжки наши разумные, душевные; их отцы святые писали!

– Вестимо… то есть… ну, что говорить! Вестимо, от таких книг худого не бывает! Я, примерно, не то… – воскликнул немного озадаченный Глеб. – Ну, не книжки, так другое что! – подхватил он, оправляясь. – Ведь неспроста же стал он у меня так-то задумываться… Что ж бы за притча за такая?.. Как ты скажешь, дед, а?.. Я полагаю, знаешь что… Уж не зазноба ли – э! э! э! – примолвил неожиданно Глеб, моргая на присутствующих блиставшими от удовольствия глазами. – Ну, да все одно: ведь и это не годится, неладно! – продолжал он, заботливо нахмуривая лоб, между тем как лицо его смеялось. – Причина немалая; вишь, дядя, парень-то, почитай что, высох… весь, почитай, износился; полечить надо… Нет ли у тебя, примерно, средствия какого, ась?.. Я, признаться, затем более и пришел к тебе… Ну, что ты на это скажешь? Полно тебе раздумывать-то! Сколько птице ни летать по воздуху, а наземь надо когда-нибудь сесть… Ну, с твоего слова, что с золотого блюда, говори!..

Тяжело было старику произнести слово – слово, которое должно было разлучить его с дочерью; но, с другой стороны, он знал, что этого не избегнешь, что рано или поздно все-таки придется расставаться. Он давно помышлял о Ване: лучшего жениха не найдешь, да и не требуется; это ли еще не парень! Со всем тем старику тяжко было произнести последнее слово; но сколько птице ни летать по воздуху, как выразился Глеб, а наземь надо когда-нибудь сесть.

– Что ж, – сказал наконец дедушка Кондратий ласковым, приветливым голосом (лицо его оставалось, однако ж, задумчивым), – что ж! Мы от доброго дела не прочь…

Ваня, начинавший уже с трудом подавлять волнение, невольно взглянул на Дуню.

Слова отца заставили ее повернуть голову к разговаривающим; она стояла, опустив раскрасневшееся лицо к полу; в чертах ее не было видно, однако ж, ни замешательства, ни отчаяния; она знала, что стоит только ей слово сказать отцу, он принуждать ее не станет. Если чувства молодой девушки были встревожены и на лице ее проглядывало смущение, виною всему этому было присутствие Вани.

– Когда так, стало, и разговаривать нечего! – продолжал между тем Глеб с возраставшею веселостию. – Спасибо тебе на ласковом слове, дядя! Я, признательно, другого от тебя и не чаял, с тем шел и старухе своей сказал ноне… Стала это она приставать, как проведала, зачем иду сюда; не приходится, говорит, идти тебе самому за таким делом, то да се, говорит… Вот, говорю, нужда мне большая до ваших до бабьих разговоров! Жили мы с дядей Кондратием, почитай, тринадцать лет, жили: два сапога – одна пара! Как следует, по-соседски жили; знаю я его, и он меня знает: оба, примерно, обо всем уже извещены… А тут поди еще ломайся да баб засылай, и невесть что такое! Нет, говорю: сам схожу, сам обо всем переговорю: оно и лучше! А то поди еще, возись с ними! Зачнут требесить да суетиться: наговорят с три короба, а толку мало; конец тот же, да только что вот растянут его пустыми речами своими – и не дождешься!.. Мне, признательно, коли уж на правду пошло, вот этого-то и не хочется; по-моему, чем скорее вылечим мы нашего парня, тем лучше… И то сказать, дядя: задалось нам, вишь ты, дельце одно; со дня на день жду, приведется нам погоревать маненько; вот поэтому-то самому более и хлопочу, как бы скорее сладить, парня нашего вылечить; все по крайности хоть утеха в дому останется… Я тебе об этом нашем деле слова не промолвил… Да, может статься, сам ты как-нибудь на стороне проведал… а? – заключил Глеб, веселость которого при последних словах заметно пропадала.

– Оборони, помилуй бог! Я ничего не слыхал! – произнес дядя Кондратий, подымая белую свою голову.

– Не говорил я тебе об этом нашем деле по той причине: время, вишь ты, к тому не приспело, – продолжал Глеб, – нечего было заводить до поры до времени разговоров, и дома у меня ничего об этом о сю пору не ведают; теперь таиться нечего: не сегодня, так завтра сами узнаете… Вот, дядя, – промолвил рыбак, приподымая густые свои брови, – рекрутский набор начался! Это, положим, куда бы ни шло: дело, вестимо, нужное, царство без воинства не бывает; вот что неладно маленько, дядя: очередь за мною.

Дедушка Кондратий потупил глаза к земле и задумчиво покачал головою.

– Точно, – сказал он, – точно; слыхал я, рекрутов собирают; и не знал, что черед за тобою, Глеб Савиныч. Ну, так как же ты это… А? Что ж ты? – примолвил он, заботливо взглядывая на соседа.

– Что делать! – произнес Глеб, проводя ладонью по седым кудрям своим. – Дело как есть законное, настоящее дело; жалей не жалей, решить как-нибудь надыть. Сердце болит – разум слушаться не велит… На том и положил: Гришка пойдет!

При самом начале этого разговора, как только Глеб сказал, что ожидает со дня на день какого-то гореванья, и особенно после того, как объяснил он свое намерение относительно Гришки, в чертах Вани произошла разительная перемена; он поднял голову и устремил тревожно-беспокойный взгляд на отца, который во все время беседы сидел к нему боком. С именем Гришки молодой парень вздрогнул всем телом, до последнего суставчика, судорожным движением руки отер капли холодного пота, мгновенно выступившие на лбу, и взглянул на дочь рыбака.

Дуня стояла у двери. Лицо ее, покрытое зеленоватою бледностию, было недвижно; раскрыв побелевшие губы, вытянув шею, она смотрела сухими глазами, полными замешательства, в угол, где сидели старики. Секунду спустя глаза ее помутились, как словно огонь, наполнявший их, затушен был слезами, мгновенно хлынувшими от сердца; грудь ее поднялась, губы и ноздри задрожали; все существо ее превратилось, казалось, в один отчаянный вопль. Дуня заглушила, однако ж, рыдания, раздиравшие ее сердце; она приложила одну руку к губам, другою ухватилась за грудь и быстро скользнула в дверь.

Все это произошло так неожиданно, так тихо, что Глеб и дедушка Кондратий не заметили даже отсутствия девушки. Старикам и в голову не приходило, чтобы участь Гришки могла найти такое горячее сочувствие в сердце девушки; к тому же оба были слишком заняты разговором, чтобы уделить частицу внимания молодым людям. Не будь этого обстоятельства, оба, конечно, обратились бы к Ване – так бледно, так встревожено было в эту минуту лицо его. Но старики ровно ничего не замечали и продолжали вести свою беседу, которая мало-помалу снова перешла к главному предмету совещания и не замедлила принять прежний веселый характер.

На этот раз Ваня мало уже заботился о том, что говорил отец. Он думал свою думу, по-видимому, крепкую, горькую думу. Сношения Дуни с приемышем давно были ему известны; отчаяние, обнаруженное ею, ничего, следовательно, не раскрывало ему нового: как ни горько было ему отказаться от рыбаковой дочки, он успел, однако ж, давно свыкнуться с своей долей. Воля отца, решавшая отправить Гришку, весть об удалении его, со всеми последствиями для рыбаковой дочки – может статься, даже для приемыша – вот что возмущало душу молодого парня. Нет никакой возможности верно передать внутренние движения человека в минуты сильной тревоги: в эти минуты человек, говоря относительно, перестрадает и передумает более чем в целые годы тихого, невозмутимого существования. Скорбь парня постепенно, казалось, сосредоточивалась и уходила в его душу. Молодое лицо, встревоженное горем, мало-помалу делалось покойнее; но, подобно озеру, утихающему после осенней бури, лицо Вани освещалось печальным, холодным светом; молодые черты его точно закалялись под влиянием какой-то непреклонной решимости, которая с каждой секундой все более и более созревала в глубине души его. Так сильно отдался он под конец своим мыслям, что, казалось, не заметил даже дочки рыбака, которая успела уже вернуться в избу, стояла и смотрела на него распухшими от слез глазами.

Он очнулся не прежде, как когда отец и дедушка Кондратий встали со своих мест.

– Ванька, чего голову-то скосил? Отряхнись, глупый! – сказал Глеб полушутливым-полунетерпеливым голосом. – Ну, посмотри, дядя, не глупый ли он, а? – подхватил рыбак, обращаясь к Кондратию и указывая ему головою на сына. – А ты еще хвалишь его. Ну, что в нем! Ей-богу, право! Мякина, как есть, мякина! Такие ли молодцы-то бывают!.. Ну, да ладно; вот вылечим мы его с тобою: авось тогда повеселее будет… Пойдем, дядя… что на него смотреть! Мякина!.. Пойдем на озеро, переговорим еще… а то и домой пора! – заключил Глеб, проходя с соседом в дверь и не замечая Дуни, которая стояла, притаившись за занавеской.

Как только шаги стариков замолкли на берегу озера, Ваня приподнял голову, тряхнул кудрями, встал со скамьи, подошел к тому месту, где виднелось зеркальце, и отдернул занавеску.

Дуня сидела на краю постели; она уже не скрывала теперь своего горя перед молодым парнем. Закрыв лицо руками, она рыдала навзрыд, и слезы ее ручьями текли между судорожно сжатыми пальцами.

Лицо Вани казалось, напротив, совершенно спокойным, и только рука его, все еще державшая, вероятно в забытьи, занавеску, – только рука изменяла ему.

– Дуня, – сказал он почти твердым голосом, – не сокрушайся… полно!.. Не будет этого!.. Я… я говорил вам (тут голос его как будто слегка задрожал)… я говорил вам: я вам не помеха!.. Полно, не плачь… я ослобоню его!

Сказав это, он провел пальцами по глазам и отвернул голову.

Минуту спустя Ваня выходил из лачуги.

Когда он приблизился к берегу озера и взглянул на стариков, Глеб держал в левой руке правую руку дедушки Кондратия и, весело похлопывая ему в ладонь, приговаривал:

– Стало, тому и быть! Ладно заживем, когда так: два сапога – одна пара!

Немного погодя Глеб и сын его распрощались с дедушкой Кондратием и покинули озеро. Возвращение их совершилось таким же почти порядком, как самый приход; отец не переставал подтрунивать над сыном, или же, когда упорное молчание последнего чересчур забирало досаду старика, он принимался бранить его, называл его мякиной, советовал ему отряхнуться, прибавляя к этому, что хуже будет, коли он сам примется отряхать его. Но сын все-таки не произносил слова. Так миновали они луга и переехали реку.

Было еще довольно светло, когда они достигли противоположного берега. Солнце давно уже село. Но весенний, прозрачный воздух долго сохраняет отблеск заката; сквозь сумерки, потоплявшие углубление высокого хребта, где располагались избы старого рыбака, можно было явственно различать предметы.

– Погляди, Ванюшка, вишь: никак, лошадь у ворот! – неожиданно произнес Глеб, выходя из челнока.

Ваня поднял голову.

У ворот действительно стояла оседланная лошадь.

– Ну, не чаял я, что так скоро! – проговорил Глеб, проводя ладонью по голове. – Я думал, Гришка на свадьбе на твоей попирует… Нет, не судьба, видно, ему!..

Первый предмет, поразивший старого рыбака, когда он вошел на двор, была жена его, сидевшая на ступеньках крыльца и рыдавшая во всю душу; подле нее сидели обе снохи, опустившие платки на лицо и качавшие головами. В дверях, прислонившись к косяку, стоял приемыш; бледность лица его проглядывала даже сквозь густые сумерки; в избе слышались голоса Петра и Василия и еще чей-то посторонний, вовсе незнакомый голос.

Глеб не ошибся. Лошадь точно принадлежала сотскому из становой квартиры, который приехал повестить о выдаче рекрута.

Часть третья