Помимо этого Шидловский оформил в виде протокола допроса рассказ полковника об увиденном им моменте интимной близости сына с гувернанткой. Проделано это было в отсутствие Шумилова, неожиданно обнаружившего в деле документ, состряпанный явно задним числом.
Жюжеван сидела в тюрьме на Шпалерной и продолжала чувствовать себя не очень хорошо. В первые дни мая она передала просьбу о встрече с помощником прокурора и Шидловский, рассчитывавший на её сознание в убийстве, немедля отправился в тюрьму. Встреча с Жюжеван не оправдала его радужных надежд: арестованная просила предоставить ей выписки из протоколов допросов лиц, свидетельствовавших о её связи с покойным, а также интересовалась возможностью привлечения адвоката. Но главный сюрприз француженка преподнесла через два дня.
Вадим Данилович Шидловский утром 6 мая пригласил Шумилова в свой кабинет и, явно чем-то расстроенный, шлепнул на стол перед ним тонкую картонную папку.
— Полюбуйтесь, Алексей Иванович! — проворчал он, — Наша мадемуазель жалобу настрочила. Да не кому-нибудь во французском посольство, что было бы естественно, а Сабурову! Каково?!
Прокурор Санкт-Петербургского окружного суда был непосредственным начальником Шидловского. Жюжеван действовала логично; в самом деле, не жаловаться же на Шидловского самому Шидловскому!
— А копию жалобы направила мне, за что ей, конечно же, большое спасибо, — ёрнически продолжил помощник прокурора, — Прочтите и скажите, что Вы обо всем этом непотребстве думаете.
Он был явно раздосадован. Грузно опустившись в свое безразмерное кресло, он принялся барабанить костяшками пальцев по столу. Шумилову было не совсем понятно, отчего Шидловский так переживал — а тот переживал сильно! — ведь жалобы арестованных на действия следствия были явлением весьма обыденным. Алексей Иванович раскрыл папку и углубился в чтение заявления Мариэтты Жюжеван.
Это были три страницы, исписанные хотя и ровными, но испещренными помарками, строчками. Автор текста, видимо, имел уравновешенный характер и был приучен к порядку, об этом свидетельствовал как чёткий почерк, так и общее размещение текста на листах. Но писавший явно волновался, подбирая слова, и пытался придать своему тексту больший эмоциональный заряд, что вовсе не требовалось для документа такого рода. При этом, возможно, автор был ограничен в количестве бумаги.
Заявление Жюжеван оказалось весьма ярким в эмоциональном отношении, при этом по содержанию оно было логично и вполне здраво. Француженка писала, что все предъявленные ей улики и показания свидетелей есть не что иное, как намеренно устроенная западня. Она отрицала все обвинения в свой адрес и утверждала, что ее «специально опутали и оговорили». Обвиняемая утверждала, что за обрушившимися на нее несчастиями стоял давний недоброжелатель Жюжеван, а именно… мать покойного Николая Прознанского. Да, да, она прямо обвинила Софью Платоновну Прознанскую в смерти сына!
Дойдя до этого места, Шумилов оторвался от бумаг и остолбенело посмотрел на Вадима Даниловича. При всей своей симпатии к француженке Шумилов был поражён её умозаключением и почувствовал недоверие к этому утверждению. Шидловский, поймав взгляд Алексея Ивановича, истолковал его по-своему: «Ты читай, читай! Дальше будет интереснее…» Жюжеван аргументировала своё заявление следующими умозаключениями: «Почему сразу после смерти Николая пузырек с остатками лекарства, из которого больной получал микстуру, Софья Платоновна забрала в свою комнату, якобы, „для сохранности“? Ведь тогда даже мысли об отравлении ни у кого не возникало! Но если у самой Софьи Платоновны зародились какие-то подозрения, то зачем через два дня она вернула пузырёк на место? Комната покойного не только не была закрыта, но — более того! — я была поселена в ней на 3 дня, вплоть до момента похорон Николая Прознанского. Где же логика?»
Эти рассуждения Жюжеван вовсе не казались надуманными. Шумилов к немалой своей досаде понял, что следствие очень мало знает о внутрисемейных отношениях Прознанских. Что они делали, как себя вели в первые дни после смерти Николая оставалось невыясненным; следствие вообще не задавалось этими вопросами, всецело сосредоточившись на проверке версии о якобы существовавшей радикальной молодежной группе. Тот факт, что Жюжеван прожила несколько дней в комнате покойного уже после его смерти (а Шумилов ничего об этом не знал) заставлял совершенно иначе посмотреть на взаимоотношения участников этой истории.
Далее. Если, как утверждал отец покойного, у гувернантки была связь с сыном и её поведение в конце апреля показалось ему до такой степени подозрительным, что он сообщил об этом помощнику прокурора, то почему в первую неделю после смерти Николая он не только не высказывал своих подозрений, а, напротив, позволил убийце жить в собственном доме и иметь доступ к многочисленным ядам. Ведь отравитель мог совершить новые убийства! Кто возьмется наперёд просчитать ход мыслей в голове истеричной преступницы, разумеется, если считать Жюжеван «истеричной преступницей». Однако, ей все верили и никто не испытывал опасений за свою жизнь в обществе гувернантки.
Информация, сообщенная Жюжеван, была очень интересна и требовала спокойного осмысления. Но заявление отнюдь не исчерпывалось этим. Француженка писала, что домашние лгали, уверяя следствие в том, будто во время болезни Николай Прознанский был бодр и весел. Это было отнюдь не так! Его мучили распухшие лимфатические узлы под ушами и в подмышках, он очень страдал и ему становилось всё хуже. Но от всех предложений Жюжеван вызвать другого доктора Николая отмахивалась. В последний же вечер — т. е. 17 апреля — Николай Прознанский «был непохож сам на себя» и находился в небывало мрачном настроении. Настолько мрачном, что Жюжеван настаивала, чтобы позвать в дом хорошего друга Николая, остряка и балагура Федора Обруцкого. Но этого тоже никто «не услышал» и Жюжеван запретили это делать. «А теперь семья изображает, будто всё было замечательно!» — гневно упрекнула родню обвиняемая.
По поводу своей, якобы имевшей место, аморальной связи с Николаем, она писала, что это навет, она была ему просто другом. Жюжеван по ее словам была осведомлена о романе Николая с Верой Пожалостиной и о том, что отношения эти были разорваны еще месяц назад. «Откуда же взяться ревности, даже если допустить, что связь была?! Где логика обвинения?!» — вопрошала Жюжеван и Шумилов, прочтя это не сдержал улыбку. Удар был хорош, не в бровь Шидловскому, а прямо в глаз!
Но самое существенное в заявлении Жюжеван было оставлено под конец. Гувернантка обвинила родителей Николая в «умышленном сокрытии от следствия важной улики». Прочтя это Шумилов ещё раз улыбнулся, поскольку, само понятие «сокрытия» определяется как «умышленное не предоставление следствию», отчего у Жюжеван получилась тавтология, вполне, впрочем, простительная для иностранки. Эта улика по мнению обвиняемой была способна пролить свет на последние дни жизни Николая Прознанского. Речь шла о дневнике покойного. Жюжеван утверждала, что Николай вёл дневник, во всяком случае, делал записи подобные дневниковым, она знала об этом не понаслышке, неоднократно видела тетрадь в рыжей сафьяновой обложке, куда покойный имел привычку записывать свои мысли. Хранилась эта тетрадь в его письменном столе в верхнем левом ящике, запиравшемся на ключ. С содержанием записей Жюжеван была незнакома, поскольку никогда их не читала, а Николай не имел обыкновения распространяться на эту тему. М-ль Жюжеван просила разыскать эту тетрадь и приобщить ее к делу, «в надежде, что записи покойного снимут с меня подозрения». Далее обвиняемая требовала передопроса свидетелей, очных ставок с ними и опять повторила свои обвинения в адрес матери Николая Прознанского.
Алексей Иванович отложил исписанные листки. Тут было над чем подумать и разбегавшиеся мысли было не так-то просто систематизировать. «Написано сумбурно, но вполне осмысленно по сути претензий, — размышлял он, — Конечно, обвинения в адрес матери покойного звучат голословно и вообще абсурдно, но в остальном… Она верно подметила нестыковки в официальной версии, как ее задумал Шидловский. Эти нестыковки сами по себе указывают на совершенно иную внутреннюю логику событий. Странно, что Вадим Данилович не хотел этого видеть. А уж что касается дневника — тут уж, если факт подтвердится — вопиющее нарушение. Почему родители не выдали дневник нам во время проведения официального осмотра квартиры?»
Вадим Данилович не торопил своего молодого коллегу, наблюдал за Шумиловым с ленивым спокойствием.
— Дамочка, видите ли, хочет очных ставок. Будут ей очные ставки! — процедил, наконец, Шидловский, — Возни, нам конечно… Но деваться некуда — теперь это дело под контролем прокурора города, так что мы сделаем все, чтоб комар носа не подточил на суде. И передопросить всех придется, точнее, тех, кто против неё свидетельствует. Я сам этим займусь. А вам, Алексей Иванович, придется ехать опять к Прознанским, искать дневник. Это, конечно, не шутка — такая улика. А, впрочем, может его и не было, дневника-то?
Алексей Иванович подумал про себя, что дневник скорее всего существует, вряд ли обвиняемая стала бы это выдумывать, тем более, если сама признается, что его не читала, а значит и не может знать наверняка, что там. Другое дело, захотят ли родители его выдавать. Коли ранее они этого не сделали, значит, у Прознанских-старших существуют веские причины не рассказать о нём следствию. «Впрочем, — решил Шумилов, — не следует забегать вперед, сначала дневник надо найти».
— Мне кажется, в позиции Жюжеван есть своя логика. О какой ревности со стороны обвиняемой можно говорить, если Николай Прознанский получил «отставку» за месяц до смерти? Пожалостина никак не грозила отношениям Жюжеван с Николаем.
— А логику здесь искать и не надо, — возразил Шидловский, — Женщины склонны к аффектации. Гувернантка поняла, что отношения с молодым человеком себя исчерпывают. Видимо, не могла с этим смириться.
— В такого рода предположениях можно очень далеко зайти. Давайте обвиним Жюжеван в подготовке убийства, скажем, Веры Пожалостиной. Или ещё какую-нибудь несуразицу выдумаем! Но мы же все-таки должны отталкиваться от фактов.