Толпа собралась перед фасадом горевшего здания.
– Что это такое? – спросил Барлаш сначала одного, потом другого.
Но никто из них не говорил по-французски. Наконец солдат нашел земляка.
– Это госпиталь.
– А что это за запах? Что там горит?
– Двенадцать тысяч раненых, – ответил француз с горькой усмешкой.
В то время как он это говорил, двое раненых, почти полностью обессилевшие, сползли с широкой лестницы. Никто не осмеливался подойти к ним: стены строения уже стали трескаться. Один раненый кутался в почерневшую простыню, и его голые ноги тоже почернели от копоти. Волосы на голове и борода были опалены. Он постоял одно мгновение на пороге, а затем рухнул на землю. Кто-то в толпе расхохотался, и этот громкий хохот заглушил рев огня и треск горящих падающих бревен.
Барлаш последовал за несколькими офицерами, которые вели своих лошадей к Кремлю. Улицы были заполнены солдатами, шатающимися из стороны в сторону под тяжестью награбленного. На многих были надеты бесценные меха, другие напялили на себя женские собольи и горностаевые накидки. Одни нацепили драгоценные ожерелья на свои грубые мундиры и браслеты – на загорелые руки. Никто не потешался над ними, а все с жадностью смотрели на добытое грабежом. Солдаты были совершенно серьезны, и мрачнее всех казались те, кто нашел чем напиться. Они теперь раскаивались в том, что поддались искушению, потому что трезвые товарищи перехитрили их. Один из солдат надел золотой венец на свою каску. Он подошел к Барлашу и, шагая рядом с ним, доверительно сообщил ему.
– Я иду из собора. Он называется собором Михаила Архангела. Мне сказали, что в его подземельях спрятаны несметные сокровища. Ах, Господи, как я пить хочу! Нет ли у тебя чего-нибудь в бутылочке, друг? Нет?
Барлаш быстро шагал вперед, и вся его собственность качалась и звенела на нем. Солдат подошел поближе, поднял его флягу, взвесил в руке и убедился, что она пуста.
– Ах, черт возьми! – пробормотал он, идя рядом с Барлашем. – Да там ничего не было. Даже серебряные дощечки на гробах оказались не толще лезвия сабли. Но в самой церкви я нашел корону. Я позаимствовал ее у архангела Михаила. У него еще остался меч в руках, но на рукоятке была только мишура – никаких драгоценных камней.
Солдат шел несколько минут молча, кашляя от дыма и пыли, попавших ему в легкие. Наступил вечер, но весь город пылал, и небо побагровело от зарева, слившегося с последними лучами угрюмого заката. Сильный ветер переносил дым и искры через крыши.
– Затем я вошел в ризницу, – продолжил было солдат, но внезапно споткнулся о тело мертвой девушки и зло чертыхнулся.
Барлаш косо посмотрел на собеседника и выругался по его адресу с внезапно нахлынувшим свирепым красноречием. Ибо папа Барлаш был нечист на язык.
– Там находился старик, пономарь. Я спросил его, где спрятана посуда, а он ответил, что не говорит по-французски. Я пырнул старикашку штыком, так он живо заговорил по-французски!
Барлаш прекратил это деликатное доверительное признание одной резкой фразой. Он встал навытяжку перед Кремлевским дворцом, отдавая честь. Совсем близко около них прошел человек, направляясь к ожидавшей его карете. Он был толст и сутуловат, с короткой шеей и низко посаженной головой. На подножке кареты он приостановился и равнодушно посмотрел на восток – на угрюмое небо и горящий город. В его глубоких, налитых кровью глазах внезапно промелькнуло выражение могущества, когда он посмотрел на ряд наблюдавших за ним лиц и прочитал то, что на них было написано.
То был Наполеон, на вершине своей славы поспешно покидавший Кремль (хваленую цель его честолюбивых стремлений), проведя под этим гордым кровом всего одну ночь.
XVIПервая волна отлива
Хотя он споткнется
и упадет, но не
запачкает грязью души своей.
Дни стали короткими, и ноябрь уже подходил к концу, когда Барлаш вернулся в Данциг. Заморозки, не отступая перед солнцем, которое, казалось, мешкало в этом году на севере, держались почти до полудня, поднимая туман с низких равнин.
Старожилы давно не помнили такой осени. Она дала повод людям с пылким воображением шептать, что Наполеон – второй Иисус Навин и что он может даже солнцу приказать слушаться его. За месяц перед тем, как был отдан приказ об отступлении, ночи стали холодными, но днем стояла ясная погода. Реки покрывались белым туманом, а стоячая вода замерзала.
Барлаш, казалось, понял так, что направление на постой имеет силу в течение всей кампании. Но когда он повернул ручку двери дома номер тридцать шесть на Фрауэнгассе, то эта дверь оказалась запертой на ключ. Он постучался.
Дверь открыла Дезирэ. Дезирэ, которая стала старше и у которой появилось новое выражение в глазах. Барлаш, уверенный в том, что его впустят, уже снял сапоги, которые нес в руках, что придавало ему подозрительный вид. Левый глаз Барлаш перевязал носовым платком. На голове у него был надет старый кивер, но остальной костюм казался фантастичным: из-под светло-голубого баварского короткого кавалерийского плаща выглядывала крестьянская домотканая рубашка. Старый солдат не имел при себе никакого оружия.
Он несколько бесцеремонно протолкнулся мимо Дезирэ, довольный, что может попасть в дом. Он сильно хромал.
Барлаш заковылял к кухне, оглянувшись назад, чтобы убедиться, что Дезирэ заперла дверь; на кухне он сел.
– Voila! – произнес солдат и не сказал больше ни слова, но жестом дал понять, что наступил конец света.
Затем он пристально посмотрел на Дезирэ своим единственным глазом, а она вдруг отвернулась, как если бы ее совесть была нечиста.
– Что с вашим глазом? – спросила она, нарушая затянувшееся молчание.
Барлаш снял кивер, и совершенно белые, седые волосы упали ему на плечи. Вместо ответа он развязал запачканный кровью платок и посмотрел на Дезирэ. Перевязанный глаз был невредим и так же был ясен, как и другой.
– Ничего, – ответил он и подмигнул девушке.
Не раз кидал он горящий взор по направлению к шкафу, где Лиза хранила хлеб, и Дезирэ вдруг догадалась, что он смертельно голоден. Она подбежала к шкафу и поспешно поставила на стол все, что только нашла там. Немного это было – кусок холодного мяса и целый хлеб.
Барлаш снял ранец и начал рыться в нем дрожащими руками. Наконец он нашел то, что искал. Вещь была завернута в шелковый шарф, который, должно быть, приехал из Кашмира в Москву, а из Москвы попал в ранец Барлаша с кусками конины и грязными кореньями. Неуклюже Барлаш протянул Дезирэ маленькую квадратную иконку. Оправа у нее была из золота и вдобавок украшена бриллиантами, а лики Святой Девы и Младенца были превосходно и тонко исполнены.
– Это для того, чтобы перед нею вы творили свои молитвы, – угрюмо пояснил Барлаш.
Он делал огромные усилия, чтобы отвести глаза от еды на столе.
– Я встретил булочника на мосту, – продолжал он, – попросил его взять икону и дать мне взамен хлеба, но он отказал.
В его коротком смехе заключалась целая история человеческого страдания и человеческого падения. Пока Дезирэ в безмолвном восторге смотрела на сокровище, он внезапно обернулся и схватил хлеб и мясо корявыми руками. Его пальцы так стиснули хлеб, что затрещала корка, и на одну секунду лицо солдата приняло животное выражение. Затем он поспешил в комнату, которую когда-то занимал, как собака, желавшая скрыть свою добычу в конуре.
Барлаш поразительно быстро вернулся. С его лица исчез землистый оттенок, но глаза все еще сверкали голодным блеском. Он снова направился к стулу у двери и сел.
– Семьсот миль, – произнес солдат, взглянув на свои ноги и хмуро покачав головой, – семьсот миль за шесть недель.
Затем он посмотрел через открытую дверь в коридор, чтобы удостовериться, что его никто не услышит.
– Потому что я боялся, – прибавил он шепотом, – меня легко напугать. Я не храбрец.
Дезирэ покачала головой и рассмеялась. Женщины начала века верили, что мундир делает человека храбрым.
– Нам пришлось бросить пушки, – продолжал Барлаш, – вскоре после ухода из Москвы. Лошади падали от голода. По дороге встретился крутой холм, и мы оставили пушки у его подножия. Тогда-то я начал бояться. Некоторые солдаты шли с награбленным добром на спине, но с пустыми сумками. Они несли миллионы франков за плечами и печать смерти на лицах. Я струсил. Я купил соли… соли… и ничего больше. Тогда я случайно увидел императора. Этого было достаточно. В ту же ночь, пока все спали, я убежал от них. Наше войско походило на сборище ряженых для маскарада. На некоторых красовались меха. Ах! Я струсил, говорю вам! У меня была только соль и немного конины. Этого добра много встречалось по дороге. Да вот это. Я нашел ее в Москве, когда рылся в большом, как эта комната, погребе, наполненном такими предметами. Но приходится думать о своей жизни. Я унес только соль… и эту картинку для вас, чтобы вы творили свои молитвы перед нею. Может быть, милосердный Бог услышит нас, грешных.
– Но я не могу взять эту икону, – сказала Дезирэ. – Она стоит, наверное, миллион франков.
Барлаш свирепо посмотрел на нее:
– Вы думаете, что я хочу получить что-нибудь взамен?
– О нет, – ответила она. – Мне нечего вам дать. Я так же бедна, как и вы.
– Ну, так мы можем остаться друзьями, – решил Барлаш.
Он тайком посматривал на кружку пива, которую Дезирэ поставила перед ним на стол. Вследствие какого-то звериного инстинкта или, может быть, горького урока последних месяцев ему претило есть или пить на глазах у соседа. У него был плачевный вид, вид животного; и во время своего грустного путешествия он, может быть, приобрел инстинкт, заставляющий зверя есть тайком.
Дезирэ, отвернувшись от него, подошла к окну и стала смотреть во двор. Она услышала, как Барлаш одним залпом выпил кружку и поставил ее на стол.
– Вы были в Москве? – произнесла Дезирэ, обернувшись к нему вполоборота, так что он видел ее профиль и короткую верхнюю губку, которая шевельнулась как будто для того, чтобы задать еще один вопрос, но этот вопрос так и не прозвучал.