Что? Что ты говоришь?.. А, ты уже пророчишь сам себе? Ты уже чуешь надвигающуюся катастрофу? Или это только твой сюжет? И это не о тебе, а о нём, о том горемыке Торквато Тассо, которого ты в последнее время так полюбил? Нет, я знаю тебя. Ты и полюбил-то его именно потому, что видишь сходство его и твоей жизни, его судьбы и твоей судьбы, его несчастий и тех опасностей, которые подстерегают тебя на твоём пути. Конечно, тюрьма или сумасшедший дом тебе не грозят: слава Богу, мы живём в другом веке, в другом государстве, под властью другого человека, не имеющего ничего общего с тем мелким и злобным деспотом, который так мучил твоего Тассо. Но разве это гарантия от возможной катастрофы? От крушения твоей карьеры, от нищеты и забвения, от яростной травли твоих многочисленных завистников, которые, как свора собак, тут же набросятся на тебя, лишь только почуют, что ты уже не тот, что ты ослабел? Разве люди за эти двести лет в чём-нибудь изменились? Нет, мой мальчик, ты не имеешь права рисковать. Мучайся, переживай, впадай в отчаяние, рви на себе волосы — ничего страшного, ты переболеешь и этим, как переболел уже многим другим. Будь уверен: потомки поймут и простят тебя. Какое им будет дело до каких-то мелких случайных происшествий в каком-то там веке, в жизни какого-то ничтожного герцогства, одного из трёх сотен государств несчастной Германии? Какое им будет дело до ещё одной жалкой, полубезумной преступницы, отправленной на виселицу, до герцога, до ландтага, до председателя суда, до твоей, наконец, подписи под этим злосчастным указом, о котором через десяток лет уже, наверное, и не вспомнит никто? Не о подписи твоей — о тебе самом они будут помнить, и не об этом клочке бумаги, а о твоих великих творениях, о той вершине человеческой мысли, на которую ты поднял и своих современников, и своих потомков. И я не сомневаюсь, что, когда всё отболит, и этот случай тоже станет в конце концов лишь материалом для твоих произведений. Выстраданным, вымученным, выплаканным, но всё-таки лишь материалом, и ничем иным. Грех? Жестокость? Ну и что же? Разве у тебя не было других грехов? Вспомни, оглянись назад. Ты просто напишешь о нём, об этом случае, вот и всё. И тем самым снимешь этот свой грех, освободишься от него, отмолишь его перед Богом и перед людьми. У тебя ещё будет много, очень много времени впереди на раскаяние, на терзанья, на раздиранье себя в кровь перед всем миром. Будь уверен — отмолишь! О чём-то же ты должен писать? Ну вот и прекрасно — пиши. В том числе и об этом. Пиши, исповедуйся, открывайся, выворачивай свою душу наизнанку. Себе в облегчение и на радость людям и мне».
— «Там, где немеет в муках человек, мне дал Господь поведать, как я стражду...»
«О, так ты тоже об этом? Ты читаешь мои мысли, мой мальчик? Или нет — это я настолько изучила тебя, что могу уже говорить за тебя, всегда и безошибочно, умом или сердцем зная, о чём ты думаешь и что тебя гнетёт. Ах, как мы созданы друг для друга, Вольфганг, дорогой мой Вольфганг! И какое это счастье — понимать друг друга с полуслова или вообще без слов. Семь лет вместе — это же, по существу, целая жизнь! И как я благодарна тебе, что именно ты, а не кто другой, стал моим возлюбленным, что благодаря тебе я тоже живу захватывающей, интересной, до краёв наполненной жизнью! Жизнью, которой не знала и не узнает никогда ни одна из женщин Германии. Жизнью, в которой нет места ни возрасту, ни болезням, ни тоске, ни мелочным, иссушающим душу житейским дрязгам... Только, пожалуйста, не гордись! Только не заносись! И не смей бросать спою Лотту! Не смей! Я тебе покажу Корону Шрётер! Ты мой, ты предназначен мне Богом, так же как и я тебе. И без меня ты погибнешь, ты сломаешься, ты не выдержишь без меня — так и знай...»
— «Там, где немеет в муках человек, мне дал Господь поведать, как я стражду...» Хорошо, Лотта?
— Хорошо! Чудо как хорошо!
— Да? Ты тоже понимаешь, какая это находка? Это гениальная фраза, Лотта! Я знаю — гениальная. И она будет жить века. Такое ещё никому не удавалось, поверь мне.
— Поверь? Это ты мне поверь! А мне-то уж давно верить ничему не надо. Я знаю, Вольфганг, что такого человека, как ты, ещё не было на земле! И я иногда цепенею от ужаса, от священного трепета, когда до меня вдруг доходит, что ты — это ты, мой Вольфганг, мой мальчик, и я сижу рядом с тобой, и ты у моих ног, и на моих глазах рождается иной, новый мир, нет, иные, новые миры, и творец их — ты.
— Не надо, Лотта, не перехваливай меня. У меня и так сейчас кружится голова. И руки-ноги дрожат. Я ведь понимаю, что я сделал. Что мне удалось создать. Мне?! Нет, не мне. Я всего лишь человек. А эту фразу через меня сказал Бог.
— Ты и есть Бог, Вольфганг! Пусть это кощунство, пусть Господь накажет меня, но ты — Бог. Ты и есть Бог.
— Не надо, дорогая, не надо... Это слишком далеко заведёт нас. Ты знаешь, Лотта, я, наверное, всю пьесу переделаю на стихи. Чем дальше, тем я больше убеждаюсь, что нельзя о таких вещах писать прозой...
— Да какая разница! Стихи, проза... Всё, всё, что ты делаешь, Вольфганг, — всё гениально...
— Всё? Так уж и всё?
— Всё! По крайней мере, всё, что ты пишешь... И ты не только гениальный поэт. Ты гениальный премьер-министр, и ты гениальный учёный, и ты гениальный артист, и ты гениальный любовник. И... И... И я не знаю, что ещё. Всё... Только иногда в тебя вселяется какой-то бес, и ты начинаешь дразнить людей, делать глупости. Но тогда...
— Но тогда у меня есть ты...
— Да, у тебя есть я! Твоя верная, твоя преданная Лотта, которая защитит тебя, спасёт тебя от тебя самого и от других.
— И которую я очень люблю...
— Любишь, но слушаешь иногда вполуха. Хотя давно уже, казалось бы, должен был убедиться, что я знаю жизнь и что все мои советы всегда были только на пользу тебе. Всегда были за, не против тебя.
— И в которой я, неблагодарный и бессовестный человек, больше всего тем не менее люблю не ум, не советы, а совсем другое: эти волосы, эту кожу, эти маленькие ножки, эти круглые колени...
— Вольфганг, Вольфганг, прошу тебя, прекрати! Ну прекрати же! Не здесь, милый, не сейчас, ты же знаешь, как я не люблю, когда всё на бегу, наспех. Вечером, милый... Я жду тебя вечером. Муж в отъезде, слуг я отпущу...
— И сейчас. И вечером. И всегда. Я тебя люблю, моя милая, прелестная Лотта... Мой ангел... Моя звезда... И моё высшее наслаждение в жизни — целовать тебя везде, гладить тебя, чувствовать тебя в руках. Так, чтобы ничто, никакая сила не могла оторвать тебя от меня.
— Ах, ну как же ты не понимаешь ничего, Вольфганг! Не могу я сейчас. Не могу... Прошу тебя. У меня так тяжело сейчас на душе... Я так боюсь за тебя! И за себя. Такая тяжёлая, тупая голова... Мне только будет ещё хуже. Сними эту тяжесть, прошу тебя! Выдерни этот гвоздь из моей головы. Иначе, я чувствую, я сойду с ума.
— Что с тобой? Что-нибудь произошло? Что-нибудь, чего я не знаю?
— Да знаешь, знаешь! Ты всё прекрасно знаешь. Пожалуйста, не притворяйся, сейчас не до этого. Скажу тебе одно, Вольфганг: я боюсь. Я очень боюсь. В первый раз за эти семь лет я всерьёз боюсь за тебя.
— А, ты, наверное, об этой дурацкой затее? Об этом указе? Не бойся. Всё будет хорошо. Я обещаю тебе — всё будет хорошо...
— Нет, ты ничего не понимаешь, Вольфганг! Ты явно не представляешь себе, как всё далеко зашло. Ты всё ещё в иллюзиях... Между прочим, у меня к тебе поручение от герцогини-матери. Нам с тобой поставлен ультиматум: или ты подписываешь не позднее, чем завтра утром, или... Или отменяются все завтрашние празднества. А это значит, что ты больше не фаворит. И следовательно, в самом близком времени не премьер-министр.
— Ну и наплевать! Подумаешь, напугали! Вот и прекрасно, вот и пусть обходятся без меня. Буду писать, читать книги, играть в свои камушки. Займусь наконец всерьёз анатомией, ботаникой, минералогией...
— Да? Займёшься? А тебе есть на что заняться? Ты проживёшь без службы, да ещё с твоими запросами? У тебя же ничего нет! А наследство — это ещё когда-то будет! Жди... Успеешь ноги протянуть...
— На скромную жизнь мне хватит.
— Не хватит! Не обманывай себя. Не хватит. Всё равно придётся наниматься к кому-нибудь. Не к этому герцогу, так к другому. Только здесь тебя все любят, и больше всех он сам, а у другого? Кто знает, как будет у другого? Этот-то хоть не дурак, ценит тебя, уважает тебя, желает тебе добра. Да и вообще, о чём мы говорим?! Разве это главное? А твои великие идеи, твои замыслы, твои проекты преобразований? Твоё служение людям?.. Значит, всё? Конец?
— Постой, Лотта. Постой. Раз так... Раз так, постараюсь наконец объяснить тебе всё до конца. О, прости, дорогая! Я, кажется, помял твоё платье. Господи, какой же я бываю всё-таки неловкий иногда...
Гёте медленно, с усилием, поднялся с ковра и, поправив выбившиеся из-под пояса концы батистовой рубашки, отошёл к окну. Таким же медленным, усталым движением он раздвинул до конца тяжёлые шторы, висевшие на кольцах, впустив в комнату яркий полуденный свет. Потом он долго стоял там у окна, повернувшись к ней спиной, так долго, что она уже начала беспокоиться, не забыл ли он вообще о её присутствии.
— Слушай, Лотта, — повернулся он наконец к ней. — Моя маленькая, моя прелестная, моя умная Лотта. Ты всё ещё, по-видимому, смотришь на меня как на жалкого, растерянного мальчишку, с которым тебя познакомили тогда в саду, семь лет назад. А я уже другой, Лотта, совершенно другой, и кому-кому, а тебе-то это давно уже полагалось бы знать. Ты думаешь, всё это лишь мой каприз — моё несогласие на этот указ? Прекраснодушие пиита, почившего в эмпиреях и полностью оторванного от реальной жизни? Ни на чём не основанное упрямство человека, который ничего не видит вокруг и не может оценить вероятные последствия своих поступков? Смею тебя заверить: не так. Далеко не так... Ты, конечно, ценишь меня как поэта, но ты слишком нелестного мнения обо мне как о человеке. Практическом человеке... Тебе никогда не приходило в голову, что я тоже умею рассчитывать, и не хуже других, а может быть, и лучше других? Рассчитывать, взвешивать на весах, плести паутину, дожидаться своего часа, выбирать момент, лукавить, притворяться, обманывать противника, усыплять его бдительность, готовить тылы, окапываться, рыть траншеи, подтягивать орудия, налаживать связи и коммуникации? И всё это ради той минуты, когда я почувствую себя в силах нанести удар.