Гёте — страница 48 из 63

   — Вольфганг, но я...

   — Подожди, подожди. Выслушай меня хоть раз до конца... Я хотел перелукавить их всех, Лотта. Хотел получить власть, чтобы потом бить их их же оружием, чтобы, подмяв их всех под себя, реализовать на практике те две-три крупные идеи, в которые я верю не только как человек и поэт, но и как практический деятель... Не просто верю, а знаю! Да, знаю, что только они и есть выход из тупика... И я наконец достиг, вернее, почти достиг того состояния, когда ещё немного — и я смогу начать проводить их в жизнь... Для этого мне нужно теперь только одно: не просто согласие, а полное, абсолютное согласие и поддержка герцога. Иными словами, моя полная власть над ним и его полное, пусть и невидимое, подчинение мне...

   — Власть, которую ты завтра потеряешь...

   — А вот это ещё вопрос, Лотта! Это ещё вопрос! Неужели ты не понимаешь, что я иду ва-банк? Что я сознательно, с холодным сердцем и трезвой головой иду ва-банк? Я слишком долго готовился, Лотта, слишком долго и обстоятельно плёл свою паутину, чтобы не решиться однажды на такой рискованный, но всесторонне подготовленный шаг. Это проба сил, Лотта. Это наконец решительная проба сил... Или я, Гёте, или они... Или я, или эта тёмная сила, это безликое, страшное в своей живучести и вязкости чиновничество, которое я должен наконец сокрушить. Один? Нет, это невозможно. Я реалист. С герцогом? С герцогом, да, возможно. И завтра я им это докажу... Ситуация созрела, Лотта, полностью созрела. И если герцог уступит мне завтра — он мой, мой совсем и окончательно. Он мой союзник во всех моих замыслах, моё главное орудие, мой таран, которым я разрушу любые стены, любое сопротивление и уничтожу каждого, кто встанет у меня на пути. Кто бы он ни был...

   — А если не уступит?

   — Этого не может быть, Лотта! Я верю, я знаю: этого не может быть... Герцог умный человек, Лотта, и он прекрасно понимает, что дело не в этой несчастной, никому не нужной деревенской девчонке, а в том, куда мы теперь пойдём... Назад, в средневековье? Или вперёд, к свету? Создавая шаг за шагом разумное, просвещённое государство, в котором силы человеческие, задавленные сегодня насилием, тьмой и невежеством, получат наконец какой-то — пусть для начала хоть самый скромный — простор для своего развития... И он понимает, что в этом деле ему без меня не обойтись... Я его создал, Лотта! Я! Я образовал его, воспитал, я вложил в его буйную голову, в его доброе, но грубое сердце светлые мысли и благотворные стремления... Что он будет делать без меня? Он же зачахнет, он же сойдёт с ума от скуки, от пьянства и безделья, если меня не будет... И неужели из-за какого-то нелепого, выдуманного случая он пойдёт на то, чтобы остаться без меня? Неужели пойдёт?.. Нет, не верю. Ставлю свою голову об заклад — не пойдёт. Не может пойти... А, Лотта? Что ты на это скажешь? Ты, знающая жизнь и свет как свои пять пальцев?

   — Скажу, что нет такого человека, без которого нельзя было бы обойтись...

   — А вот это, Лотта, чепуха!.. Это вреднейшая чепуха! Может быть, самая вреднейшая из всех, которую только могли придумать себе... Сколько добрых, великих дел в истории так и остались несовершёнными или незавершёнными именно из-за того, что кто-то когда-то выдумал этот принцип... Есть, Лотта! Есть!.. Герцогу некем заменить меня... Некем! Понимаешь? Некем! Хоть ты расшибись головой об стену — он никого другого не найдёт. Я тот самый человек на том самом месте, который ему сейчас нужен... Я, и никто другой...

   — И всё-таки это так, Вольфганг. Не обманывай себя — так... Как всегда, может быть, в теории ты и прав. Но теория одно, жизнь — другое...

   — «Теория, мой друг, суха, но вечно зеленеет древо жизни...» Так, Лотта, да?

— Так, мой дорогой... Не смейся, к сожалению, так. И сейчас ты рассуждаешь как теоретик, но не как практический человек... А мне сейчас не до твоих теорий, как бы ни были они хороши и верны. Мне надо спасать тебя. Тебя и наше счастье.

   — Не сгущай краски, Лотта. Уверяю тебя, ничего не надо спасать. Я всё рассчитал, и вот увидишь, в конце концов выиграю я, а не они.

   — О, Боже мой! Боже мой! Как же ты слеп, Вольфганг! Как самонадеян! Идол мой, сокровище моё... Я прошу, я умоляю тебя... У меня нет ни слов, ни мыслей, чтобы победить твоё упрямство... Но я знаю, я чувствую, что это конец! Я женщина, Вольфганг! Я женщина! А женщина знает всё. Ты ещё рассуждаешь, ты ещё взвешиваешь, а я простым женским инстинктом знаю — это всё, это конец.

   — Не конец, Лотта! Не конец... Потерпи до завтра. Вот увидишь — не конец!

   — Ничего я не увижу... Ничего! Я знаю, ничего. Это конец!.. Вольфганг, милый, прошу тебя, умоляю тебя — подпиши! Клянусь, никогда больше не буду просить тебя! Ни о чём не буду... Но сегодня я у тебя в ногах, я плачу, я умоляю тебя. Умоляю, как простая деревенская баба, как сестра, как мать, — подпиши! Спаси меня, спаси нас обоих — подпиши!..

   — Перестань, Лотта, перестань... Что ты, в самом деле? Что с тобой? Разве это повод для слёз? — попытался он остановить её.

Но остановить её он уже не мог. Разверзлись хляби небесные — такое неподдельное отчаяние звучало в её голосе, так горько лились её слёзы и так по-детски беспомощно прижималась она к нему, что он растерялся. Надо было что-то делать, что-то говорить, а что? Тело Шарлотты сотрясалось от рыданий, с губ её срывались какие-то хриплые, бессвязные звуки, волосы разметались, неудержимые слёзы, безжалостно смывая румяна и пудру, потоком катились по её сморщенному, сразу постаревшему лет на двадцать лицу...

— Подпиши... Подпиши... Подпиши!

Нет, на сей раз Шарлотта не шутила. Ужас и отчаяние её были так глубоки, так искренни, что нечто похожее на предчувствие какой-то огромной, непоправимой беды острым холодком пробежало у него по спине. А что, если действительно вещее женское сердце опять знает то, что не знает и не может знать его поверхностный, самоуверенный ум, ослеплённый блеском им же самим и выстроенных силлогизмов? А что, если они оба действительно находятся на краю пропасти и он в своей гордыне, в своём безудержном эгоизме гения идёт сейчас прямо к тому, чтобы погубить не только себя, но и её — верное, преданное, любящее существо, вложившее в него всю свою жизнь? Какая это будет по счету жертва на его совести? И собственно говоря, ради чего?

О, эти слёзы... Что за убийственное оружие! Да разве есть на свете хоть один аргумент сильнее их?.. И он уже почти готов был сдаться — рухнуть перед ней на колени, просить прощения, плакать вместе с ней и клясться и обещать ей всё, что она прикажет, чтобы только поскорее прекратить эту муку, — как ухо его вдруг ухватило какой-то новый звук. Прислушавшись, он понял, что это был топот копыт, приближавшийся к его дому. Он бросился к раскрытому окну: действительно, с большой дороги, огибая зелёную лужайку перед домом, уже свернул всадник, в котором он сейчас же признал наиближайшего своего друга Карла Людвига Кнебеля — майора гвардии и воспитателя младшего брата герцога. Лошадь его уже перешла на шаг, и майор, бросив поводья, махал кому-то, — вероятно, Филиппу, — кто приветствовал его с заднего крыльца. «Дома?» — нарушив полуденную лесную тишь, прозвучал его весёлый звонкий голос, и столь же весёлый голос Филиппа отвечал ему: «Как же, как же! Дома, господин майор! Господин тайный советник сегодня никуда ещё не выезжал...»

   — Шарлотта, милая, добрая моя Шарлотта! Прошу тебя... Очнись... Кнебель! Сейчас он будет здесь. А ты в таком виде...

Нет, плохо же он знал свою Шарлотту. Баронесса была боец — великий боец! В одно мгновение причёска её была приведена в порядок, платье разглажено, щёки и лоб покрыты новым слоем пудры, и не успел он опомниться, как она, обмахиваясь веером, уже сидела в кресле у окна. Немного, правда, бледная, немного чем-то расстроенная, но, в конце концов, мало ли что могло тяготить эту всё-таки не такую уж молодую женщину с не очень крепким здоровьем, у которой к тому же, как всем известно, всегда на руках было столько и своих и чужих неотложных дел. Да ещё такая несносная жара... Гёте в изумлении взирал на это почти магическое перевоплощение. Ах, не ему, а ей бы быть премьер-министром! Не ему, а ей бы решать все эти проблемы, распутывать и разрубать все эти проклятые узлы! Ещё неизвестно, как его, а уж её-то точно никогда бы и никому не остановить...

   — Вольфганг, подай, пожалуйста, мой ридикюль... И поправь на кушетке подушку. Обычно она у тебя не так лежит.

Через минуту на скрипучей деревянной лестнице послышались тяжёлые шаги, потом сквозь комнаты шаги проследовали до двери кабинета и перед ней остановились. Раздался тихий, осторожный стук в дверь:

   — Вольфганг, можно к тебе?

   — Да, да, Людвиг! Входи!

Дверь отворилась. На пороге стоял высокий плотный красавец лет сорока, пышущий здоровьем и добродушием. Наверное, такими когда-то и были древние германцы: мужественными и простыми, как дети. И внешность Кнебеля, и его бесхитростная речь, и его неизменная благожелательность ко всем, и его манера улыбаться, глядя собеседнику прямо в глаза, сами собой располагали к нему. Нельзя было не верить доброте и надёжности этого большого, как медведь, человека, и, естественно, нельзя было не платить ему той же монетой. Между прочим, это его послал тогда герцог, семь лет назад, чтобы вывезти Гёте из Франкфурта в Веймар, и с тех пор обласканный всеми поэт и первый вестник его судьбы были неразлучны.

   — О, Вольфганг, ты не один... Счастлив видеть вас, баронесса... Я, конечно, приметил чью-то карету на лужайке недалеко от дома, но не был уверен... Вольфганг, так, судя по присутствующим здесь, настоящий день рождения у тебя не завтра, а сейчас? А где же тогда вино?

   — Я тоже рада вас видеть, Людвиг. А насчёт вина... Придётся подождать до завтра. Завтра мы с вами, Людвиг, обязательно выпьем. Вот только неизвестно, с радости или с горя. Но это уж как распорядится наш обожаемый господин премьер-министр... — приподнимаясь с кресла, сказала Шарлотта. — Я вас покидаю, господа. У меня ещё бездна дел. Вольфганг, дорогой мой, я вас очень прошу: или на бумаге, или, ещё лучше, лично, но сообщите мне, пожалуйста, сегодня же, что вы решите относительно моей просьбы. Я так волнуюсь... Я очень надеюсь на вас, вы же понимаете, как это всё важно для меня...