[275] Г-н Сенар вспоминает сначала известного отца обвиняемого, потом добропорядочность его сыновей, один из которых врач, как и его отец, в Отель Дье в Руане, второй – прекрасный писатель. Анализируя роман глава за главой, он показывает, что это глубоко нравственное искусство, поскольку героиня наказана за свои ошибки. Он цитирует письмо Ламартина, в котором тот утверждает, что «Госпожа Бовари» – самое прекрасное произведение, которое он читал за последние двадцать лет. Он цитирует всю сцену в карете, чтобы доказать, что она не содержит ни одной непристойной детали. Наконец, приступая к таинству соборования, он выявляет, что автор, описывая его, лишь переложил на французский язык латинский текст «Ритуала» – религиозной книги. Каждый удар бьет в цель. Флобер поднимает голову. «В продолжение всей речи папаша Сенар выставлял меня великим человеком, а мою книгу назвал шедевром», – замечает он в этом же письме.
Решение оглашается 7 февраля 1857 года. Осудив обвиняемых за легкомыслие, которое они проявили, опубликовав оскорбительное для общественных нравов произведение, суд оправдывает их и освобождает от судебных издержек. В первый раз за последние месяцы Флобер с облегчением вздыхает. Но он на грани сил, сломлен. «Я так разбит физически и морально после своего процесса, что не в состоянии ни шевельнуть ногой, ни держать в руке перо, – пишет он Луизе Прадье. – Шумиха, поднятая вокруг моей первой книги, кажется мне, так чужда Искусству, что вызывает отвращение и ошеломляет меня. Мне остается только пожалеть о том времени, когда я пребывал немым как рыба. Меня к тому же беспокоит будущее: можно ли написать что-то более безобидное, чем моя несчастная „Бовари“, которую таскали за волосы, точно распутную женщину, перед всей исправительной полицией?.. Как бы то ни было, я, невзирая на оправдание, остаюсь все-таки на положении подозрительного автора. Невелика слава! Я спешу вернуться в свой деревенский дом, чтобы жить подальше от всего людского, как говорят в трагедиях, и там постараюсь натянуть новые струны на мою гитару, которую забросали грязью, прежде чем я сыграл на ней первую мелодию!»[276] А в другом письме подтверждает: «Я очень сдал в эту зиму. Год назад чувствовал себя лучше. Я кажусь себе какой-то проституткой… Я сам себе противен». И там же: «Мне хотелось бы навсегда вернуться к своей одинокой и молчаливой жизни, откуда я вышел. Я не стал бы ничего печатать, чтобы не вызывать лишних разговоров о себе. Ибо, мне кажется, в наше время говорить ни о чем невозможно. Общественное лицемерие так свирепо!»[277] Ему теперь невыносима сама мысль о том, что роман будет издан отдельной книгой. Друзья и мать настаивают, чтобы он не отказывался от этого плана. Впрочем, он подписал контракт с Мишелем Леви и уже не может отступить. Однако если он восстановит в книге изъятые во время публикации в журнале страницы, не рискует ли он подвергнуться новым преследованиям? Тем хуже. Читатели имеют право на цельный текст. «Госпожа Бовари» заслуживает этого последнего сражения.
В апреле 1857 года роман выходит в издательстве в двух томах. Его тираж – шесть тысяч шестьсот экземпляров. Подготовленный скандальным процессом, он имеет у читателей колоссальный успех. Быстро разошедшееся произведение переиздается тиражом в пятнадцать тысяч экземпляров. Но автору, который подписал контракт с заранее обусловленной ценой, Мишель Леви дает надбавку всего пятьсот франков. Между тем ничтожное для Флобера в финансовом плане дело служит его известности. Он получает восторженные письма от Виктора Гюго, Шанфлери, вождя школы реалистов, даже от Сент-Бева, который сожалеет тем не менее, что в книге такого значения нет нежных, чистых и глубоких чувств: «Она напомнила, что есть хорошее даже в ничтожной и глупой среде». Тот же Сент-Бев публикует статью о «Госпоже Бовари» в «Мониторе». Сделав несколько критических замечаний, он считает это произведение «совершенно безличным», что является «свидетельством большой силы». И помечает: «Флобер, отец и брат которого известные врачи, владеет пером так, как они скальпелем». Лестное мнение в правительственной газете отнюдь не разделяется остальной критикой. «Эта книга – болезненная экзальтация чувств и воображения недовольной демократии», – объявляет г-н де Понмартен. «Искусство второго сорта… мы заслуживаем лучшего», – вторит ему Полей Лимейрак в «Конститюсьонель». «Трудоемкое произведение, тривиальное и преступное», – оценивает Вейло в «Юнивер». В «Журналь де деба» Кювилье-Флери предсказывает: «У „Госпожи Бовари“, если она сможет постареть, будущее торговки в туалете». Шарль де Мазад в «Ревю де Монд» признает, что у Флобера есть совсем немного таланта: «Только в этом таланте до сих пор было больше воображения и поиска, чем оригинальности. У автора есть некоторый дар точного и острого наблюдения, но он схватывает так называемую внешнюю сторону вещей, не проникая в глубину моральной жизни». Дюранти в своем журнале «Реалисм» пишет: «В этом романе нет ни эмоций, ни чувства, ни жизни, а лишь большая арифметическая сила. У стиля неподражаемый темп, который характерен для любого автора, который пишет стилизации и лирические произведения художественно, но без чувств, не внося ничего личного. До появления романа о нем думали лучше. Тщательная работа над произведением не должна исключать вдохновения, которое рождается чувствами». А Гранье де Кассаньяк после нескольких банальных комплиментов сравнивает «Госпожу Бовари» с «большой кучей навоза». Среди этого потока упреков – лестная оценка в «Артисте», мало, правда, распространенной газете: «Автор описывает банальные вещи „нервным, красочным, острым, четким стилем“, он воспроизводит „самые горячие и самые напряженные чувства в самом тривиальном приключении“, и из всего этого получилось „чудо“. Статья подписана „Бодлер“.
Выход „Госпожи Бовари“ принес Флоберу множество писем от женщин, взволнованных судьбой героини, которые узнавали в ней себя. С особенной настойчивостью ему писала экспансивная романистка мадемуазель Леруайе де Шантепи, которая была на двадцать один год старше его, жила в провинции и подарила ему свой портрет и две свои книги в знак признательности. Измученный судебными злоключениями, он испытывает необходимость излить свои чувства особе противоположного пола, которая к тому же восхищается им. Луизы Коле больше нет рядом, он набрасывается на мадемуазель Леруайе де Шантепи. На вопрос о происхождении „Госпожи Бовари“ он отвечает: „В „Госпоже Бовари“ нет ни слова правды. Эта история – чистейший вымысел“; я не вложил туда ни своих чувств, ни личных переживаний. Напротив, иллюзия (если таковая имеется) создается именно неличным характером произведения. Один из моих принципов: не вкладывать в произведение своего я. Художник в своем творении должен, подобно богу в природе, быть невидимым и всемогущим; его надо всюду чувствовать, но не видеть». И продолжает рассказывать неизвестной о своей жизни: «Я долго жил подобно вам, сударыня. Я тоже провел многие годы в деревне совершенно один, и единственным шумом, который я слышал зимой, был ветер, волновавший деревья, да треск льда, который плыл по Сене под моими окнами. Если я немного знаю жизнь, то только в силу того, что мало жил в обычном смысле этого слова, ибо мало ел, но основательно пережевывал; я бывал в разных обществах, видел разные страны. Я путешествовал пешком и на верблюдах. Я знаю парижских биржевиков и дамасских евреев, итальянских сводников и негритянских жонглеров… Чтобы иметь полное представление обо мне, добавьте к моей биографии следующий портрет: мне тридцать пять лет, ростом я пяти футов и восьми дюймов, у меня плечи, как у крючника; я нервно раздражителен, как мещаночка. Я холост и одинок».[278]
Несколько дней спустя он дополняет свои признания мадемуазель Леруайе Шантепи: «Я любил страстно, тайно. А потом в двадцать один год чуть было не умер от нервной болезни, вызванной досадой и огорчениями, бессонными ночами и приступами ярости. Эта болезнь длилась десять лет… Я родился при больнице (руанской больнице, где мой отец был главным хирургом и оставил по себе славное имя в своем деле) и рос среди всевозможных человеческих страданий, от которых меня отделяла лишь стена. Ребенком я играл в операционной. Вот почему, быть может, у меня мрачный и в то же время циничный взгляд на мир. Гипотеза об абсолютном небытии не содержит для меня ничего устрашающего. Я готов спокойно броситься в этот черный провал. А между тем меня больше всего привлекает религия. То есть все религии вообще, одна в той же мере, как и другая. Каждый догмат в отдельности меня отталкивает, но я отношусь к чувству, его породившему, как к самому естественному и самому поэтичному из всех чувств…
Я не питаю симпатии ни к одной политической партии или, вернее говоря, презираю их все… Я ненавижу всякий деспотизм. Я завзятый либерал. Вот почему социализм кажется мне самым педантичным ужасом, который будет смертелен для любого искусства и любого нравственного принципа. Я присутствовал как зритель почти на всех мятежах своего времени».[279]
Он явно испытывает тщеславное удовлетворение оттого, что объясняет, рассказывает о себе, ищет любви и участия. Утверждая, что ненавидит себя, он с очевидным самолюбованием рассказывает об особенностях своего характера и жизни. Он дает себе оценку и хочет, чтобы его ценили как удивительного человека. Из-под внешней скромности на свет рвется гордость. Неужели он стал другим человеком со времени публикации «Госпожи Бовари»? Он думает, что нет, и тем не менее, потершись в суетном и легкомысленном литературном мире, он приобрел желание – неосознанное пока – утвердиться в качестве большого писателя, снискать интерес к себе, быть уважаемым своими собратьями, читателями, прессой. Ибо даже тогда, когда он с радостью собирается бежать из столицы, от ее суетной болтовни, он уверен, что вскоре, не умея противостоять ее влечению, вернется туда. В его жизни теперь два противоположных полюса – город и деревня. В Париже он играет, в Круассе – думает и пишет. С некоторых пор он находится во власти невероятного проекта: восстание