[572] Временами, впрягшись в рассказ об этих двух посредственных стариках, которые пересматривают выводы всех наук, он сомневается, что у него достанет сил довести до конца этот анализ человеческой глупости. Он то воодушевляется, гневаясь на окружающий мир, то охвачен мрачным пониманием грандиозности и безнадежности своего дела. Ослепленный вдруг жестоким предчувствием, он пишет издателю Шарпантье: «„Бувар и Пекюше“ ведут меня потихоньку или скорее прямо в обитель теней. Я сдохну от этого».[573]
Глава XX«Три повести»
Каждый день приносит Флоберу новый повод для отчаяния. Его физическое расстройство и моральное смятение таковы, что письма становятся похожи на жалобу. «Со мной происходит что-то неладное, – пишет он Жорж Санд. – Мое подавленное настроение зависит, видимо, от чего-то тайного. Я чувствую себя старым, изношенным, все вызывает отвращение. И люди раздражают меня так же, как я сам. Все же я работаю, но без воодушевления, точно тащу тяжелую ношу, а быть может, я и болею от работы, ибо взялся за безумную книгу. Я блуждаю, как старик, в своих детских воспоминаниях… Ничего не жду больше от жизни, кроме листков бумаги, которые нужно вымарать. Кажется, что бреду по бесконечному одиночеству, чтобы прийти неведомо куда. И сам я – та самая пустыня, и путешественник в ней, и верблюд».[574] А госпоже Роже де Женетт рассказывает: «Чувствую себя все хуже. Что со мной, не знаю, и никто не знает; слово „невроз“ объясняет ансамбль изменчивых симптомов и вместе с тем незнание господ врачей.
Мне советуют отдохнуть, только от чего отдыхать? Развлекаться, избегать одиночества и пр. – кучу совершенно невозможных для меня вещей. Я верю только в одно лекарство – время… Судя по сну, у меня, видимо, повреждена голова, ибо сплю по десять-двенадцать часов. Не начало ли это старческого маразма? „Бувар и Пекюше“ настолько завладели мной, что я превратился в них! Их глупость – глупость моя, и я от нее подыхаю. Вот, может быть, и объяснение. Нужно быть сумасшедшим, задумав подобную книгу! Я закончил-таки первую главу и подготовил вторую, в которую войдут химия, медицина и геология – все это на тридцати страницах! И это вместе с второстепенными персонажами, ибо надо создать видимость действия, своего рода историю, дабы книга не производила впечатление философского рассуждения. Угнетает меня то, что я в свою книгу больше не верю».[575] Друзья Флобера в Париже удивлены его прогрессирующей ипохондрией. Флобер рассказывает им, что часто после нескольких часов работы за столом он, поднимая голову, «боится увидеть кого-нибудь позади себя».[576] Временами без видимого повода он задыхается от слез. «Выйдя от Флобера, – помечает Эдмон де Гонкур, – Золя и я разговариваем о состоянии нашего друга, состоянии, он только что в этом признался, которое из-за черной меланхолии выражается в приступах слез. И, говоря о литературе, которая является причиной этого состояния и убивает нас одного за другим, мы удивляемся тому, что вокруг этого знаменитого человека нет сияния. Он известен, талантлив, он очень хороший человек и очень гостеприимный. Почему же кроме Тургенева, Доде, Золя и меня на этих открытых воскресеньях никого не бывает? Почему?»[577]
Флобер переехал с улицы Мурильо и живет теперь в квартире, смежной с квартирой, которую Комманвили наняли на шестом этаже дома в предместье Сент-Оноре, в конце бульвара Рен-Тропез (сегодня проспект Ош). Здесь он принимает по воскресеньям своих близких друзей. Когда Эдмон де Гонкур сообщает ему о смерти Мишеля Леви, он достает из бутоньерки орден Почетного легиона, который не носил с тех пор, как им был награжден издатель. «Нет, я не обрадовался смерти Мишеля Леви, – пишет он Жорж Санд. – И даже завидую этой тихой смерти. Что ж! Этот человек сделал мне много плохого. Он глубоко оскорбил меня. Правда, я чрезмерно чувствителен; то, что других царапает, меня раздирает». И заключает: «Подагра, во всем теле боль, непреодолимая меланхолия. Книга, которую пишу, кажется совершенно ненужной и рождает в душе бесконечные сомнения. Вот что со мной происходит! Добавьте к этому заботу о деньгах и печальные воспоминания о прошлом… Ах! Я давно съел свой белый хлеб, и краски наступающей старости далеко не веселы».[578] Мелкие неприятности, самые банальные происшествия воспринимаются им как роковые знаки. Он отдает себе отчет в этом умственном расстройстве и делится с племянницей: «Вчера, когда я выходил от тебя (в Париже), входная дверь за мной не захотела закрыться. Что-то ее держало. Напрасно я старался захлопнуть ее, она сопротивлялась: оказалось, твоя консьержка в то время, как я выходил, хотела войти. Так-то! Эта самая обычная вещь не помешала мне увидеть в темноте своего рода знак. Меня держало прошлое».[579]
Впрочем, у него есть реальный повод для беспокойства. Эрнест Комманвиль, который управляет его имуществом, пустился в рискованные спекуляции. Его дело заключается в том, что он распиливает на своем заводе в Дьеппе лес, который покупает в Швеции, России, Центральной Европе. Он взял за правило продавать лес, не расплатившись с поставщиками. В 1875 году неожиданное понижение курса расстраивает его расчеты и почти доводит до банкротства. «Если твой муж выпутается, – пишет Флобер в том же письме племяннице, – если я увижу, что он снова зарабатывает деньги и уверен, как и раньше, в будущем, если в Довиле я буду иметь десять тысяч ливров ренты, так, чтобы не бояться бедности, и если буду доволен Буваром и Пекюше, думаю, что больше не стану жаловаться на жизнь». Достаточно разыграться бури над Круассе, а он принимает ее за стихийное бедствие. Он в отчаянии, узнав о долгах Эрнеста Комманвиля. Миллион пятьсот тысяч франков. Где найти такую сумму? Не придется ли Каролине, доведенной до разорения, продать Круассе, владелицей которого она является, чтобы расплатиться с кредиторами мужа? «Всю жизнь я отказывал сердцу в самой необходимой пище, – пишет Флобер племяннице. – Я вел жизнь, исполненную труда, суровую. И что же! Я больше не могу! Я на грани сил. Слезы душат меня, я не могу себя сдержать. К тому же мысль о том, что у меня больше не будет собственной крыши над головой, моего home (дома), мне непереносима. Я смотрю теперь на Круассе глазами матери, которая, глядя на своего чахоточного ребенка, спрашивает себя: „Сколько он еще протянет?“ И не могу свыкнуться с мыслью о том, что мне придется, может быть, с этим расстаться навсегда».[580] Круассе настолько дорог ему, что, думает он, если у него отнимут эту спасительную раковину, он умрет. Он смотрит на стены, мебель, которые хранят воспоминания о матери, и вопрос – ради чего жить? – встает перед ним с трагической силой. Однако он не может требовать от Каролины, чтобы она отказалась от продажи. Счастье племянницы вполне оправдывает это расставание. «Твое разорение причиняет мне невыразимые страдания, дорогая Каро! Твое сегодняшнее разорение и твое будущее. Разорение – не шутка! Никакие высокие слова о смирении и жертвенности отнюдь не утешают меня, отнюдь!.. Я не говорю о переезде. Делай, как сочтешь нужным. По мне – все будет хорошо».[581]
Он рассказывает о своем беспокойстве в каждом письме. Когда объявят о банкротстве? Как они будут потом жить? «До конца ли ты искренна со мной? – спрашивает он племянницу. – Прости, но я становлюсь подозрительным. Боюсь, что ты жалеешь меня и не хочешь, поскольку не знаешь точно, сказать о катастрофе… Сколько времени еще продержится Эрнест? Мне кажется, что несчастье случится вот-вот, и я жду его с минуты на минуту… Ах! Я задыхаюсь от горечи! А ты, мой бедный волчонок, мне мечталось, что ты будешь более счастлива».[582] Он нехотя рассказывает о своем полном поражении нескольким друзьям. И признается Тургеневу 30 июля: «Мой зять Комманвиль окончательно разорен! Это затронет и меня самого. Положение моей бедной племянницы приводит меня в отчаяние. Мое (отцовское) сердце не выдержит этого. Наступают печальные дни: денежная нужда, унижение, жизнь, полная потрясений. Худшего и желать нельзя, я раздавлен и не оправлюсь от этого, мой дорогой друг. Я потрясен». И 13 августа Эмилю Золя: «Мой зять разорен, а я, оказавшись под рикошетом, нахожусь в очень затруднительном положении. Жизнь перевернулась. Мне всегда будет чем жить, но при других условиях. Что касается литературы, то я не в состоянии работать». Чтобы расплатиться с самыми неуступчивыми кредиторами, он продает за двести тысяч франков свою ферму в Довиле. Потом, отчаиваясь от унижения и печали, едет отдохнуть в Конкарно. И, хотя обещал себе там ничего не делать, уже через неделю после того, как устроился в гостинице «Сержан», мечтает написать небольшую новеллу, легенду о святом Юлиане Милостивом, «чтобы узнать, в состоянии ли я написать хотя бы одну фразу, в чем я очень сомневаюсь».
1 октября 1875 года – худшее позади, «честь спасена», разорение Комманвиля перешло в стадию ликвидации имущества по решению суда. «Я немного успокоился… уже переживаю меньше», – пишет Флобер Тургеневу. Однако его материальное положение остается трудным. Состояние Каролины защищено законом.[583] Она изымает часть своих доходов, чтобы оплатить долг в пятьдесят тысяч франков – операция, которая потребует гарантий двух друзей Флобера: Рауля Дюваля и Эдмона Лапорта. Чтобы откупиться от некоторых кредиторов, занимают в разных местах. Встревоженная Жорж Санд предлагает выкупить Круассе для того, чтобы оставить его в личном пользовании своего старого трубадура. Флобер благодарит, но отказывается от этого щедрого предложения и следующим образом описывает положение семьи: «Зять съел половину моего состояния, а на остальную я купил у одного из его кредиторов, который хотел его разорить, долговое обязательство. После ликвидации оно может вернуть мне приблизительно то, чем я рисковал. Теперь мы можем жить. Круассе принадлежит племяннице. Мы решили продать его только в крайнем случае. Оно стоит сто тысяч франков (пять тысяч франков ренты) и не приносит доходов, ибо содержание его стоит очень дорого… Племянница, которая вышла замуж по детальному закону, не может продать и куска земли, не заменив его немедленно другим недвижимым имуществом или мебелью. Следовательно, в случае разорения она не может отдать мне Круассе. Чтобы помочь мужу, она заложила все свои доходы, единственное, чем она может распоряжаться. Видите, вопрос очень сложный, поскольку мне для того, чтобы жить, нужны шесть или семь тысяч франков в год (самое малое) и Круассе… Я буду очень переживать, если придется оставить этот старый дом, с которым связаны самые нежные воспоминания. Боюсь, что ваша добрая воля будет бессильна. Сейчас все немного затихло, и я предпочитаю об этом не думать. Я трусливо отступаю или скорее хотел бы мысленно