— Извини, — сказал Джулиан. — В наше время трудно скрыться от людей. — Едва он начал ослаблять галстук, как телефон опять затрезвонил.
На столике лежал журнал “Мир табака”. Я перелистал его и обнаружил статью, превозносившую расправу Джулиана с демонстрантами из ЛЕГКОЕ. Журнал вышел больше года назад, и на снимке Центр серел, точно ядерная установка. Я швырнул его на столик и подумал, зачем я сюда пришел. Отчасти потому, что меня пригласили, и потому что не знал, как отказаться — не позволило досадное чувство приличий, унаследованное от родителей. Но еще мне не терпелось укрепить свое превосходство над Джулианом, потому что он никогда не целовал Люси Хинтон.
С извинениями вернулся Джулиан. Он снял пиджак. Он пригласил меня на ужин, но есть было нечего. Впрочем, у него нашлось пиво, поэтому он включил муляж камина, и мы посидели перед ним, попивая французское пиво из маленьких бутылок и откинувшись на спинку дивана. Он закатал рукава, садил, как и я, сигарету за сигаретой, явно наплевав, сколько я уже выкурил за сегодня, и предлагал мне еще пива, будто скорость, с которой мы выпивали каждую бутылку, — показатель приятности времяпрепровождения. Тео оказался прав. Джулиан никогда не был жестоким.
Он мимоходом показал на журнал и спросил, видел ли я статью.
— Нет, — сказал я.
— Не важно. Вся эта заваруха с ЛЕГКОЕ — отвлекающий маневр. Главным образом я тут оставался из-за тебя.
Он откупорил еще две бутылки и сказал, что ему жаль Тео.
— Правда, — сказал он. — Я хотел ему помочь, но мне не дали.
— Кто?
— Компания. Ты меня черт знает кем воображаешь. Я всего лишь работник и делаю то, что мне скажут. Надо было тебе привести его сегодня с собой.
— Кого?
— Тео.
— Он с Эмми.
— Значит, не дома?
— Нет, у нее, у Уолтера. А что?
— Я бы хотел узнать его получше.
С каждой бутылкой пива мне становилось все труднее недолюбливать Джулиана. Он извинился за то, что говорил о Люси Хинтон, и валил все на развал своей супружеской жизни.
— Не то чтобы я делал что-то не так, — сказал он. — Мы хотели завести детей.
Джулиан умолк. Он прикрыл один глаз и смотрел в горлышко пивной бутылки, когда я заметил, что все картины в комнате были или снимками, или портретами его жены, в основном светскими фотографиями на гоночных трассах, где Люси Карр позировала на высоких сиденьях пронумерованных мотоциклов. У нее были интересные коленки. На пастельных портретах подчеркивался нежный сгиб ее локтей.
— Я пытался, — сказал Джулиан. — Даже бросил курить ради ребенка. Но это ничего не дало.
— Я не знал, — сказал я, машинально раздумывая, сколько всего еще я о нем не знал.
— Все из-за тех моих студенческих экспериментов. Грегори, ты когда-нибудь влюблялся?
— Думаю, да, — сказал я. — Не знаю.
— Тогда наверняка нет, — сказал он. — Наедине с собой мне одиноко.
Я сочувственно кивнул и спокойно глотнул еще пива, постепенно убеждаясь, что наравне с превосходством могу без опасений позволить себе капельку жалости. Бедняга Джулиан.
— У тебя хотя бы есть все эти старикашки, — сказал Джулиан. — А на ночь они, наверное, отправляются по домам?
— Конечно.
— Значит, оба наших дома пустуют. Мы и правда одинаковые.
Я заверил Джулиана, что от жалости к себе он бредит: мой дом ничем не походит на его. Никогда не пустует. Даже без Клуба самоубийц и Джейми там всегда находятся животные и, разумеется, привидение. Тео никогда подолгу не отсутствует, а у Уолтера имеется ключ, которым он часто пользуется, когда хочет оставить Эмми и Тео наедине. Всегда что-нибудь происходит, пускай и не так, как я наметил, и я без сожаления понимал, что мои попытки держаться от мира подальше с треском провалились.
Джулиан говорил, что теперь у него осталась всего одна задача.
— Это больше похоже на мечту, — сказал он. — Я хочу помочь создать сигарету, не вызывающую рак. Вот зачем мне нужен табак Тео. Ты только представь. Представь, что можешь курить сколько влезет и ничуть не беспокоиться.
— Тогда “Бьюкэнен” наварит.
— “Бьюкэнен” наплевать, — сказал Джулиан. — Если здешний рынок рухнет, они просто займутся миллионами некурящих женщин в Китае. Они не знают, что такое беспокойство.
Опять затрезвонил телефон, и Джулиан пошел отвечать. На сей раз он вернулся озадаченный, с телефоном в руках. Протянул трубку мне.
— Это тебя, — сказал он. — Твой дом горит.
— Что в ней есть такого, чего нет у меня? Что мне надо сделать?
Джинни провожала меня домой из библиотеки. Я шел не медленнее обычного, то есть немного быстрее, чем шла бы Джинни, если бы не пыталась меня догнать. Это означало, что иногда она переходила на бег, чтобы не отстать, к чему была отлично подготовлена пробежками. Я не говорил ей, когда сверну, поэтому иногда врезался в нее или оставлял на противоположном тротуаре. Я редко оглядывался, но это не имело значения, потому что вскоре она опять меня нагоняла.
Все началось из-за того, что я больше не ходил на перекуры. Я не был в опере на ее репетициях и отказывался сходить в кино или даже в “Козини”.
— Не сказала бы, что мне твое поведение нравится, — сообщила она.
Наконец она решила это доказать, схватив меня за руку и заставив остановиться. Я смирился и согласился выпить кофе, хотя не представлял, что ей сказать. Я вспомнил, что когда-то находил ее привлекательной, но это было до поцелуя на мосту, а с тех пор я отчаянно жаждал невероятных встреч с Люси. Я начал высматривать гастроли “Волшебной горы” (версия Шенандоа) или плакаты, возвещающие скорый европейский тур “Люси Легкоу и Канцерогенов”. Но до сих пор я так и не получил от нее письма, поэтому мне приходилось мириться с крепнущей мыслью, что я больше никогда ее не увижу.
Это все равно что в поисках смысла проглядеть основной принцип: судьбы не существует, за пределами нашей власти нет никакого механизма, что подводил бы нас все ближе к неминуемому воссоединению. Одновременно, оглядываясь на подробности своей недавней истории, я не находил ни важных взаимосвязей, ни утешения смыслом, что предлагали исторические монографии. Без особого удивления я обнаружил, что ничего не знаю о законах, управляющих событиями моей жизни. Я не знал, как жить, и никогда не узнаю.
Все это было сложновато объяснить Джинни. Она была очень грустная и красивая в мягком свете под навесом “Кармен Блонд”, затенявшим наш столик. В темных очках и рубашке из шотландки, которую я прежде не видел, но было уже слишком поздно. Наша одежда не будет говорить за нас, теперь я это знал, поэтому избегал ее взгляда и смотрел, как улица рядом с нами движется то в одну сторону, то в другую. Мои глаза останавливались на знакомых цифрах, начиная с объема двигателей припаркованных мотоциклов и кончая числом 20, выведенным на рекламной растяжке напротив, под картинами желания, что вскипает в бесстрашных людях, покоряющих дикие места. На обороте “Фигаро”, которую читали за соседним столиком, я заприметил дату, номер выпуска и время заездов в Венсенне.
— Я подумываю вернуться в Америку, — сказала Джинни и пристально посмотрела на меня. Я постучал кофейной ложечкой по блюдцу, а затем по столу. — Я не получила роль.
Мужчина, читавший газету, закурил “Голуаз”, и Джинни посмотрела на него.
— В Америке бы такое не прошло, — сказала она без особой убежденности.
— В Америке зато есть ружья, — сказал я.
Она посмотрела на меня поверх темных очков в надежде, что это шутка. Под таким углом я видел краешек контактной линзы.
— Я имею в виду — для человекоубийства, — сказал я. — Им больше не нужны сигареты, потому что вместо этого у них есть ружья.
Она улыбнулась, потому что искала повода улыбнуться. Затем шмыгнула носом и поправила темные очки на носу.
— Ты ведь действительно зациклился на сигаретах, а?
— Как и ты на своих певческих легких.
— Думаю, мы оба.
— Я бы так не сказал.
— Я имею в виду — зациклились. Возможно, потому и общаемся.
Она накрыла мою руку своей, чтобы я перестал стучать ложечкой, и тут до меня дошло, что я хотя бы на несколько секунд забыл, что не знаю, как жить.
Джинни наклонилась ко мне через стол.
— Я не собираюсь просто так тебя отпускать, — сказала она.
Она сняла темные очки, и я посмотрел на ее губы, а затем в глаза, что уставились на мой рот. Я почти ощущал мягкость. Я почти предвидел то же разочарование, что и в последний раз на мосту, когда это вообще не слишком походило на поцелуй. Никакого сравнения. И в подметки не годилось незабываемому ощущению, будто целуешь пепельницу.
День17
Уолтер хочет знать, верю ли я, что у человека есть душа.
— Существует ли она, какие имеет размеры, что означает? — спрашивает он, проверяя, не упустил ли чего-то важного. — Потому что не хотелось бы все валить на табак. Это было бы довольно печально.
Он одет в черный берет, нависающий над одним ухом, словно волосы у скульптуры салонного певца. Стоит прекрасный ветреный весенний день, мы только что вернулись из сада. Уолтер приходит в себя после диких кренделей, которые выписывал своей палкой, когда тыкал в похожие на картофель растения, пробивающиеся в траве, а у его ног ковыляет Гемоглобин, озадаченный тем, что не может вспомнить место, где в последний раз отливал. Тупо пошарившись вокруг, он наконец выбирает ворота — их почти скрыли деревья, на которых начали распускаться почки.
Мы с Уолтером смотрели на овраг, Уолтер опустил руки на рукоять палки и глядел через край.
— Помнишь пепел?
Еще бы. Особенно как он носился вверх-вниз над оврагом, словно семена, что не собираются тут же оседать. Я смотрел на далекие грязные пустыри и медлительную бурую реку.
— Старина Тео, — сказал Уолтер. — Вечно витал в облаках.
Овраг, как обычно, завораживал. Он пробуждал попеременно желание прыгнуть и страх прыжка, а зависал в сомнениях где-то посередине. Я и соглашался, и не соглашался с Уолтером. Воспоминание о траекториях пепла Тео наполняло меня счастьем и печалью. Я был бы рад выбираться почаще, как говорила Эмми, но еще мне было страшно. А вдруг я не понравлюсь Стелле? А вдруг понравлюсь?