Хаим-да-Марья. Кровавая карусель — страница 25 из 48

— Как ты Бога не боишься, Славка, запираешься, что колола мальчика. Ты как тогда говорила, что от всего отопрешься, так и делаешь.

А Меира Берлина как уличила доказчица! Когда поставил их лицом к лицу следователь, он говорит ей:

— Ты меня никогда не знала, и я тебя не знал. Марья ресницами лишь мотнула:

— Ты меня знал, когда я была Саррою!

Тут он пошатнулся да спиной к стенке прислонился; стоит онемевший, руки себе ломает, да слезы у него на глазах.

— Как ты можешь это говорить?.. — выдавливает, наконец, из себя. — Этого никогда не было. Ты сама ничего не знаешь, ты научена.

А горбатый Рувим Нахимовский уже к смерти готовится — вот как Марья его уличила!

— Ты врешь, — говорит он ей, — ты показывать сие научена. Кровь евреям не нужна.

Но сколько робости, сколько неуверенности в голосе, сколько обреченности в маленькой жалкой фигурке!..

— Я знаю, — говорит, — что надобно умереть, — и смотрит вниз, и голос его рыдания перехватывают.

Потом с решимостью поднимает влажные глаза на следователя — аж привстал под тем взглядом употевший от напряжения Страхов… Вот он, миг торжества! Сейчас сознается уродливый горбун…

Но опять опускает голову Рувим:

— Нет! Я не могу этого сказать. Я не могу этого говорить… Надобно умереть…

Вот упрямство еврейское! Ведь сколько раз объяснял ему следователь: стоит только сознаться, и помилует государь! Нет, он готов смерть принять, но только жидовские злодейства не выдать.

Глава 17

Ну, а как Хаим Хрипун? Хаим-то — как, Талмуд-Тору всю превзошедший?

Представьте себе: с гордо поднятой головой перед следователем стоит!

Черная борода серебряными нитями прошита. Лицо пышет гневом. А глаза большие выпуклые еврейские, так и сверкают на следователя. Со стороны поглядеть так и не преступник он вовсе, а сама попранная невинность… Ох и хитер! Прямо как змей-искуситель хитер этот предусмотрительный Хаим!

— Не спал, — говорит, — я с Марьей Терентьевой' Не было, — говорит, — этого и быть не могло потому что противно сие еврейскому закону и ни один еврей не может быть на одной кровати с другой женщиной кроме своей жены.

— Так Марья и есть твоя жена! — парирует следователь. — Ее же в еврейскую веру обратили и тебя на ней обженили!

— Не было этого! — кричит Хаим Хрипун. — Не было и быть не могло, потому как есть у меня жена Рива, и что бы там писарь в бумагах ваших со слов этой Марьи ни писал, а я, Хаим Хрипун, ничего подобного не знаю. Здоровье мое — говорит этот предусмотрительный Хаим, — сильно пошатнулось в тюрьме, но три вещи остались в полном здравии: память язык и душа. Память моя будет помнить, язык будет говорить, душа сказывать правду про обиду свою, про мучения свои и про все дело. Я буду ратовать не за себя одного, но за людей. Если я не за себя, то кто за меня? Но если я только за себя, то зачем я? Если не теперь, то когда? Человек дорог Богу, как и государю, потому долг мой говорить об этом. Бог не зря меня мучит. Бог знает правду и для того меня мучит, чтобы и государь правду узнал!

Вот как говорит Хаим Хрипун, пыша гневом, размахивая длинными ручищами и гремя оковами своими.

Тихо Хаим Хрипун! Ша. Успокойся. Запахни рубаху твою на волосатой, неумолимо седеющей груди твоей.

Помни, Хаим: следователь Страхов тоже знает свои долг и исполнит его до конца. Ты не смотри, Хаим, на милый курносенький носик следователя, махонькими веснушками, словно хлебными крошками, присыпанный. Ты не смотри, Хаим, на пухлые, почти детские губы следователя да на прилизанные один к одному волосики. Ты в глаза следователю загляни — в маленькие, глубоко сидящие зеленые глазки его, и тогда поймешь ты, Хаим, что не тебе, с Талмуд-Торой твоей, приручить этого волчонка. За благодетелем своим следователь Страхов виляя хвостом побежит, тебе же, лживый и вероломный еврей, готовый все переврать и от всего отступиться, потому как по вере своей бесовской ты в мыслях своих от любой данной присяги можешь отрицаться, следователь никогда не поддастся!

Следователь Страхов маленькими зелеными глазками евреев насквозь видит. А как сердечные дела свои устраивает — любо-дорого посмотреть! Не то, что ты, Хаим, учинивший целый тарарам с жидовским огнем для того только, чтобы полежать с Марьей Терентьевой. Невеста Страхова в Витебске его дожидается, так что ж ему в Велиже — аскетом прикажешь жить, плоть свою молодую укрощать? Дураков в ином месте поищи, Хаим!

Приглянулась Страхову евреечка молодая, из числа арестантов, Шифра Берлин, невестка Славки и Шмерки Берлиных. Так следователь ее от прочих арестантов отделил и в своем доме запер. Муж ее Гирша в остроге, а она — в доме следователя. Муж волосы на себе рвет, а следователь забавляется. Ни одна женщина к Шифре не допускается и ни один мужчина, конечно. И что там делает Страхов с Шифрой в доме своем — про то никто не ведает на всем белом свете.

Вот как умеет устраивать Страхов дела! И невеста ждет его не дождется; и будущий тесть о наградах хлопочет; и еврейка пригожая в обширном доме следователя, на казенные деньги нанятом, в полной власти его содержится; и никакого тебе страха Господня…

Позднее-то выяснится, что не шибко угодить старалась Шифра следователю. Никак не хотела отступать от закона еврейского, что запрещает лежать на одной кровати с мужчиной, кроме собственного мужа. Ну, и повозиться пришлось с нею следователю. Оно ведь и утехи больше, коли баба сопротивляется. А коли не сопротивляется — так разве ж то удовольствие!

Понатешился Страхов, да и выпроводил Шифру в такой же, как у других, каземат. Она уж еле на ногах к тому времени держалась. А на допросах, на очных ставках с доказчицами, при предъявлении «вещественного доказательства», то есть куска красной материи, якобы кровью пропитанного, она только будет рыдать, да стенать, да в истерике биться. А когда уж не в силах будет вовсе с койки тюремной подняться, следователь, из великого усердия своего, прямо в ее темницу дознание переместит: сам пожалует, да с писарем, да с доказчицами.

При виде их грудь Шифрина забьется, затрепещет, да рука вперед выставится, точно отстранить от себя захочет страшное что-то. И ужасом смертным засверкают на Марью Терентьеву расширенные, почти вылезшие из орбит глаза.

— Боже мой! — вскрикнет Шифра. — Того, что она показывает, и на свете никогда не было!

И сильно задергается ее столь пригожее еще недавно следователю Страхову, а теперь осунувшееся, обескровленное лицо.

Поведет на это плечами Марья Терентьева, следователю опахалами подмигивает и, приблизившись вплотную к койке, скажет спокойно, глядя на Шифру воловьими своими глазами:

— Слушай, Шифра! Меня Бог наказал бы давно, если бы я хоть одно слово напрасно сказала. Я правду одну говорю и на себя, и на евреев и потому крепка и здорова, и так, как ты, Шифра, не мучаюсь.

И выйдет, покачивая бедрами, из Шифриной темницы — аж залюбуется ею Страхов, и мысль у него шевельнется — отработавшую свое Шифру Берлин Марьей Терентьевой заменить — не одному же Хаиму Хрипуну гужеваться…

Впрочем, соблазнительная сия мысль лишь на минутку одну посетила Страхова, да он тотчас шуганул ее к чертовой матери. Что ж он, Страхов, безвольный что ли раб страстей своих, чтобы такую неосторожность совершить? Евреи и без того кричат, что доказчицы им научены, так неужели он даст им повод жалобы слать, будто он их в постели своей научает? Ведь жалобы те прямым ходом князю Хованскому переправлены будут, а он ведь не только благодетель Страхову, но как-никак будущий тесть!

Нет, такой глупости Страхов не сделает. Он евреев насквозь видит, как рентгеном, волчьими глазками их черные души просвечивает. Так что не шебаршись ты, Хаим Хрипун, не мечись по темнице твоей, гремя оковами твоими, не кричи «гвалт» всей силой голоса твоего.

Очень ты хитрый, Хаим! Ты думаешь, по еврейской гордыне твоей, что всех можешь перехитрить. Ты суешь дурковатому надзирателю медные пятаки, и он, озираясь пугливо, приносит тебе мятые клочки бумаги. Ты даешь ему серебряные пятиалтынники, и он, быстро-быстро крестясь, приносит тебе перо и пузырек с чернилами. Ты обещаешь ему золотые рубли, и он, шепча молитвы, прячет записочки твои в шапку, чтобы снести их жене твоей Риве, а она уж передаст их, думаешь ты, нужным людям.

Ох, Хаим, Хаим! Ты Талмуд-Тору всю в голове держишь, и думаешь, что ты всех умнее. Ошибаешься ты, Хаим! Жестоко ошибаешься ты, если думаешь, что всякую христианскую душу можно купить на пятаки да пятиалтынники.

Нет, Хаим. Дать деньги дурковатому надзирателю можно, но купить надзирателя нельзя! Заруби это на еврейском своем носу. Дурковатый надзиратель следователю Страхову преданно служит, потому что следователь запросто может на ноготок свой его положить, да другим ноготочком и раздавить. А он, следователь, не давит. Не давит следователь! Это ведь только с вами, с евреями, он крут. А ты, Хаим, поглубже в душу его загляни, и увидишь тогда, что душа у него мягкая, ласковая, жалостливая. Надзирателю-то он милостиво улыбается, братцем величать изволит.

— Ну, как дела, братец? — спрашивает.

И похлопывает по плечу.

Страхов надзирателю благодетель есть, и ни в жисть надзиратель благодетеля своего не огорчит.

Он хоть и дурковат, а добро помнит и по-христиански отвечает добром на добро. А ты туда же, Хаим, со своими пятиалтынниками. Да надзиратель их в шинке за милую душу просадит, а записочки твои прямехонько следователю принесет.

Ну, а следователь Страхов поглядит на бесовские каракули твои, Хаим, да тотчас, не мешкая, особым курьером, в Витебск, благодетелю своему генерал-губернатору трех губерний князю Хованскому записочку твою отошлет. А генерал-губернатор трех губерний князь Хованский с другим курьером отправит ее в стольный град Санкт-Петербург — начальнику штаба Его императорского величества генерал-адъютанту барону Дибичу. А генерал-адъютант барон Дибич переправит записочку в департамент духовных дел и исповеданий. Вот сколько важных чинов носиться будут с твоей запис