Убивается супруга твоя Елизавета Алексеевна, императрица Всероссийская, царица Польская, великая княгиня Финляндская и прочая, и прочая, и прочая. Винится перед тобою супруга твоя за бесплодие чрева своего. Только знаешь ты, государь, — не ее в том вина. Потому как на тебе кровь отца твоего. Ради тебя, ради греха твоего запечатал Господь ее чрево.
Вот и маешься ты, государь. Носят тебя тройки из монастыря в монастырь. Только не внемлет Господь молитвам твоим, потому как растаскивают кадры-то царство твое.
В последний раз покидая столицу, ты снова в Лавру завернул. Помнишь, небось, келью старца того, коего ты посещением своим удостоил. Мрачная келья, вся черным сукном оббита, и большое распятие у левой стены. А за загородочкой гроб на столе, в нем схима, свечи и все прочее, что надобно для погребения.
— Это — постель моя, — сказал тебе старец, — и всех нас. В нее все мы, государь, ляжем и будем спать долго.
Смотрел ты, государь, грустными глазами в тот гроб, все представить хотел, как схимник в нем лежит, только другое тело мерещилось тебе в том гробе. Он, папашка твой, с густо загримированным обезьяньим лицом да укоризненной, к тебе одному обращенной улыбкой на мертвых губах.
Вот он, последний тебе знак от Господа! Не прощен грех твой, государь.
Опять катишь ты через Россию твою — потому что обрыдли тебе дела государственные. Ты бы уж давно отрекся от престола твоего, да медлишь ты, государь, все ждешь, не выйдет ли вдруг знак от Господа о прощении грехов твоих тяжких.
Ох, не дождаться тебе, государь, того знака! Ох, не дождаться! Не добром началось твое царствие, так добром ли кончится?
Наследник престола твоего брат твой единокровный своевольничать вздумал. Тебя не спросив, с царственной супругой своей развелся да на шляхетке простой женился, дав повод для пересудов всем европейским дворам. Ты милостив, государь: шляхетку ту мигом в княжеское достоинство возвел. Но своеволия братца ты не потерпел, благо папашка твой, не в пример тебе, плодовит был изрядно. Своевольного братца ты отречься заставил, меньшому братцу повелел трон наследовать. Такова воля твоя самодержавная, потому что ты, государь, самодержец есть: что хочешь, то и воротишь в государстве твоем. Переменил ты наследника, а бумаги о той перемене в тайне содержишь, а почему — про то сам не ведаешь. Может, боишься ты наследника нового своего? Или старого? Как бы и твой наследник не прислал в опочивальню твою разбойников с шарфиком да золотой табакеркой. Пускай-ка лучше братья твои сами не разумеют толком, кто из них истинный престолонаследник…
Смотри, государь, с огнем ты играешь! А ну, как призовет тебя вдруг Господь — что братцам-то твоим тогда делать? Пока выяснять будут, кому кого на ноготок можно класть, злоумышленники-то небось спать не станут. В тот самый момент, может, и захотят трон царский в огне спалить…
А, ладно, на все воля Божия!
Устал ты, государь, от тяжкой думы твоей, да и дорога утомила тебя изрядно. А тут на пути славный городок, и солнце багровое как раз на макушках дальнего леса повисло. В аккурат здесь и заночевать.
— Князь! — отрываешься ты от грустных дум, государь, — от границы губерний своих сопровождаешь нас, князь, а о владениях не рассказываешь.
— Не смею беспокоить! — по-военному отчеканивает князь Хованский, генерал-губернатор Витебский, Смоленский да Могилевский — орденами увешанная мелкая вошь полосатая.
— Скажи-ка, милейший князь, что это за городок уютный такой мы проезжаем?
— Велиж, Ваше величество! Велижем прозывается! — опять отчеканивает князь.
— Здесь очень мило, князь. А нельзя ли здесь остановиться на ночь?
— Распоряжения сделаны загодя! — отчеканивает князь. — Только… позволите доложить?
— Что у тебя, князь? — спрашивает государь.
— Неудобство имеется, Ваше величество!
— Какое же?
— Жидов в этом городе много, — понизив голос до полушепота и наклонившись к государю, докладывает князь.
— И что же они? Сильно кусаются по ночам? — ангельская улыбка озаряет на миг грустное лицо государя.
— Не извольте беспокоиться, Ваше величество! Мы их живо! — радостно рявкает князь.
Государь болезненно передергивает плечами.
— Усердно служишь, князь!
— Рррад старраться, Ваше величество! — по-фельдфебельски рявкает князь, но вдруг осекается, заметив презрительную гримасу в лице государя. Экий ведь солдафон!
— Старайся, князь. Только не переусердствуй, — говорит государь, снова ангельски улыбаясь.
Крепкая шея князя Хованского наливается краской, на лбу мелкими бусинками проступает испарина.
— Почему остановка? — обычным своим ровным голосом спрашивает государь. — Разве уже приехали?
Выглянув в окно кареты, он видит небольшую толпу в почтительном отдалении — аккуратную, несмелую, приглушенно гудящую горстку людей, каких немало приходилось ему встречать в скитаниях по России, а впереди всех — баба в цветастых юбках; на коленях стоит, в низком поклоне к земле лбом прикасается и в вытянутой вперед руке бумагу, трубочкой свернутую, держит.
— Что надобно этой женщине? — строго спрашивает государь. — Встань, милая, смело говори об обидах твоих твоему государю!
Баба спину разгибает, и видит государь, что крупные светлые слезы струятся из ее огромных, опахалами густых длинных ресниц притененных, глаз.
— Я женщина бедная, — всхлипывает баба, — но гордость тоже о себе понимаю. Я солдатская вдова, — говорит, — муж мой, — говорит, — за Ваше величество голову сложил, а сыночка моего единственного, — говорит, — евреи замучили.
Тут баба зарыдала, заголосила, затряслась от рыданий всем телом.
— А судейские, — прокричала сквозь плач, — все евреями куплены… Вот бумага. В ней все, как есть, писано…
— Не плачь, милая, — ласково промолвил в ответ государь. Бумагу принял и через плечо передал в глубь кареты.
— Ну-ка, князь, — сказал громко, не поворачивая головы, чтобы каждое слово его было слышно толпе. — Разберись в этом деле порасторопнее. И чтобы по всей справедливости. Не печалься, милая, твой государь никого из подданных своих в обиду не даст.
Глава 3
— Итак, Терентьева Марья, нищенка, живущая подаянием. В жалобе, поданной вами государю императору в собственные его величества руки при случае проезда его величества через город Велиж, вы утверждаете, что являетесь матерью убиенного два года тому назад младенца Федора…
Сухой монотонный голос следователя Страхова никак не вяжется с его вздернутым, окропленным мелкими веснушками носиком и припухлыми, словно детскими, губами. Марья смотрит на него без всякой боязни.
— Между тем, производившимся своевременно по делу сему дознанием установлено, что убиенный младенец Федор был сыном отставного солдата Емельяна Иванова и законной супруги его Агафьи. Так как же? Продолжаете ли вы настаивать, что именно вы, Марья Терентьева, а не Агафья Иванова, являетесь матерью убиенного Федора?
— Никак нет, батюшка, не продолжаю, — Марья кокетливо улыбается Страхову.
— Следовательно, вы признаете, что в бумаге своей написали неправду!
— Признаю, батюшка, — соглашается со следователем Марья и неожиданно прыскает.
Ей смешно оттого, что этого безбородого пухлогубого мальчика с жиденькими тщательно прилизанными волосиками она называет батюшкой.
— А знаешь ли ты, коза блудливая, — голос Страхова срывается на фальцет, — что за ложные показания тебе будет битье плетьми да ссылка в каторжную работу?
— Господь с тобой, батюшка! — недоумевает Марья. — За что же напасть такая?
— За ложные показания!
Следователь смотрит строго, однако мысль о том, что этот цыпленок может причинить ей какой-либо вред, не умещается в Марьиной голове. Она обиженно поджимает губы.
— Значит, опять должна я через евреев терпеть! Я ведь не какая-нибудь, я о себе уважение понимаю. А они младенца моего погубили, да меня же за блудное будто житье приговорили, а теперь еще ты, батюшка, Сибирью стращаешь!
— Так ведь не твой младенец-то! И где доказательства, что именно евреи его убили? До-ка-за-тельства, спрашиваю, где? — Следователь приподымается и, всем телом своим перегибаясь через разделяющий их стол, как бы надвигается на Марью Терентьеву. — Ты и раньше на евреев показывала, а доказательств не привела. Теперь самого государя обеспокоила, а доказательств у тебя как не было, так и нет.
И Страхов неожиданно жесткими, словно клещи, пальцами ухватил Марью за щеку, стал медленно выворачивать ее защемленную кожу.
— Это тебе не шутки шутить! Тебе столько плетей за все твои враки отвесят, что и до каторги не доберешься. Так и помрешь под плетью. У нас разговор короткий.
Глава 4
Емельян Иванов ту думу имел, что с серебряной ложкой во рту на свет Божий явился. Выпало ему в молодости в рекрутчину угодить, и столько баталий прошел Емельян — на тысячу других хватило б! И на шведа ходил Емельян, и с!уркой бился, и с Наполеоном-антихристом всю кампанию одолел. Под Смоленском чуть в плен не угодил Емельян, на Бородинском поле ему кивер пробило, а под Тарутином засыпало землей — едва откопали.
Нанюхался пороху Емельян Иванов! Чуть ни полмира на своих двоих отшагал, и смертушка костлявая с косою своею след в след за ним ходила. Ан, хоть бы царапнуло Емельяна разок… Ни-ни! Сохранила заступница христианская Богородица. Оттого и имел он думу про серебряную ложку во рту.
Честью и правдой отслужил свои 25 годков Емельян царю-батюшке да России-матушке. А как вышел срок — осел в городке Велиже, к Двине-реке притулившемся, — чистом, уютном, торговом, церквами да питейными заведениями уставленном.
Какое достояние у отставного солдата — про то всякий знает. Две руки, две ноги, голова на плечах да спина крепкая. Да у торговых людей всегда работенка найдется. Тому хлеба воз нагрузить, тому бочки с вином, аль семя льняное, аль красный товар к Двине-реке доставить да на воду спустить. А то и по Двине на лайдах до Витебска, Динабурга и до Риги самой сходить. Емельян — с превеликим удовольствием. Пока сила в руках-ногах есть, чего ее, силу-то, зря копить?