Халатная жизнь — страница 19 из 98

Потом в мою сторону:

– Конечно, многое, что пишется в литературном варианте, уйдет на второй план, станет более лаконичным, что-то уйдет на третий план, что-то вообще, потому что я все равно знаю, что материал нужно как-то ужимать…

Он остановился, казалось, потерял ход мыслей. Это было мучительно для всех. И потом уже – на вскрик:

– Я хочу только, чтобы был зафиксирован последний вопль души: дайте мне возможность скорее работать, иначе я дисквалифицируюсь как режиссер! Я не знаю, как буду проводить пробы, как буду ставить камеру. Я хочу заняться своей непосредственной режиссерской работой. …Больше я не буду вдаваться ни в какие подробности. Короче говоря, я благодарен еще раз художественному совету и умоляю: помогите, чтобы начались съемки… Я уже теряю силы!

Этот крик стоит у меня в ушах. Теперь, вспоминая, пробую спроецировать его слова в будущее, заглянуть в трагедию ранней смерти Тарковского, вспомнить, как мучительно и медленно он угасал, до последней минуты не прекращая съемок нового фильма. Уже совсем обессиленного, его привозили из больницы, делали обезболивающие уколы, и он продолжал работу. Так ведут себя художники, одержимые собственным талантом, для которых дар заполняет все их существование, даже тогда, когда физическая оболочка уже истончена и разрушена.

А дух остался. Так умирал в Париже и Рудольф Нуреев, привозимый в коляске в Grand Opera на репетицию балета Стравинского. Сродни этому и смерть Андрея Миронова, Олега Даля.

А тогда, 3 октября 1963 года, сценарий был утвержден «в основе» с обязательством «доработать» на стадии режиссерского варианта «в духе высказанных замечаний». Думаю, что ощущение, охватившее всех нас после заключительных слов Тарковского, заставило чиновников пойти на эти уступки.

Да… в случае с Тарковским объединение одержало победу. Но какой ценой? «Андрей Рублев» выйдет в прокат, искромсанный цензурой, много позже. По ходу продвижения картины на экран Тарковский переживет не одну тяжелую депрессию, которая скажется на всей его дальнейшей работе и в России, и за рубежом. В России он снимет пять картин высочайшего художественного достоинства, каждая из которых несет следы трагического разлома души, восприятия автором творчества как мученичества. Одиночество и непонимание, длительные бесцельные простои после каждой новой картины приведут Тарковского к решению покинуть Россию.

Андрон Кончаловский в книге «Возвышающий обман» предполагает, что Тарковский в силу природы его таланта, несовместимого с общепризнанным взглядом на искусство, несколько преувеличивал накал преследований.

«Ему казалось, – пишет Кончаловский, – что против него плетут заговоры, что ему планомерно мешают работать. Убежден, намеренного желания препятствовать ему в работе, во всяком случае в последние годы, не было. Просто сценарии, которые он предлагал вверху сидящим, казались им странными, заумными, непонятно о чем. В них не было социального протеста, способного их испугать. Андрей не был диссидентом. В своих картинах он был философ, человек из другой галактики».

Мне кажется, это не совсем так. Тарковский каждый раз загонял обиду внутрь, осознавая, что против него (его эстетики и таланта) ведется организованная кампания – его воображение в периоды бездействия усиливало трагическое состояние. Если человек этой силы воли, абсолютной жесткости, бескомпромиссности все же терпит издевательства над своей личностью, это не может остаться без последствий. Он мог снимать (рассказывают, но достоверно не установлено), как лошадей сбрасывают с колокольни Андроникова монастыря, как горят коровы, добиваясь исторической подлинности и достоверности.

Может быть, дело в том, что ему захотелось увидеть это прошлое, чтобы сказать о том, из каких корней растет эта сегодняшняя жестокость. Как эти варвары в XV веке строили жизнь. Через какие пытки и ужасы все это происходило.

И опять извечный спор, что важнее, жизнь или искусство, поскольку в угоду искусству сжигались дома, сжигались раритеты, артефакты. И никто еще не обрел право без суда лишать человека жизни.

Эта жесткость, бескомпромиссность Тарковского разрушала его здоровье, работа над «Андреем Рублевым» не позволяла переключиться ни на что другое – картина стала в те годы делом жизни.

* * *

После отъезда Тарковского за границу начнется массовый исход из страны писателей и художников, отличающихся духовной группой крови от общепринятой. На какое-то время тихо, без огласки и политических комментариев уехал из СССР и Андрон Кончаловский. Уехали Михаил Калик, Фридрих Горенштейн, позднее – Василий Аксенов, Владимир Войнович, Георгий Владимов и многие другие – цвет тогдашней интеллигенции. Судьбы их сложились по-разному.

Вынужденная эмиграция коснулась почти всех первопроходцев нового искусства, экспериментаторов, носителей рискованных тем и характеров. В живописи, монументальном искусстве – Эрнст Неизвестный, Олег Целков, Лев Збарский, Оскар Рабин, Юрий Купер…

Никогда не забуду, как прощались с Эрнстом Неизвестным. Он получил распоряжение «убраться из страны» чуть ли не в 48 часов, в два дня. А ему надо было освободить мастерскую на Сретенке, где хранились все его работы, скульптуры. Абсолютно непредставимо, как можно это сделать в такой срок.

И мы побежали к нему – и проститься, и помочь, я очень хорошо помню, как мы вдвоем с Андрюшкой бежим по Сретенке, дикий холод, ветер. И видим метров за сто до его мастерской, как по улице нам навстречу летят листы с графикой Эрнста. Он, видно, выкидывал, или ветер выносил – это было так страшно, даже невозможно передать. Мы собрали пачку, но больше не могли, мы боялись, что он уже уедет и мы не успеем проститься.

Еще долго висела у нас на стенах эта графика.

Я была куратором фильма Михаила Калика «До свидания, мальчики». Автор поэтической сказки «Человек идет за солнцем», Михаил снял одну из самых щемящих лент о трагедии двух влюбленных, разлученных войной. В Израиле он не вписался своим наивно-романтическим дарованием в жизненный распорядок перманентно воюющей страны. Я больше не видела его картин.

Многие эмигранты были успешны, но мало кто превзошел достигнутое ими в СССР. А сегодня почти все уцелевшие вынуждены одной ногой стоять на земле, приютившей их (Израиль, Франция, США, Швеция, Германия…), другой – здесь, в России. Наше объединение сотрудничало со всеми уехавшими, вытаскивая запрещенные к печати или появившиеся в самиздате вещи.

Между первым и вторым арестом Александра Солженицына была попытка реализовать хоть что-нибудь из его сочинений, хотя само имя его в те годы уже изымалось из обращения. И вот – чудо! Удается подписать авансовый договор на экранизацию рассказа «Случай на станции Кречетовка». Даже повесть «Один день Ивана Денисовича», опубликованная в «Новом мире» Александром Твардовским с благословения самого первого секретаря ЦК КПСС Н. С. Хрущева, не могла быть упомянута. Власть испугалась потока «лагерной» литературы. Время стремительно менялось, заморозки крепчали.

Я была знакома с автором «Архипелага ГУЛАГ». Встречались в Театре на Таганке – Любимов был близок с семьей Солженицыных, навещал их во все времена, и теперь, к 80-летию Александра Исаевича, поставил на Таганке спектакль «Шарашка» (по главе из романа «В круге первом»), сам сыграв Сталина. Году в 65–66-м Солженицын был и на спектакле «Антимиры» по стихам Андрея Вознесенского. Потом посидели, попили чаю в кабинете Юрия Петровича.

Впоследствии возникли слухи, что Солженицын раздраженно высказывался о Вознесенском, называл его талант холодным. Но тогда, на Таганке, Александр Исаевич хвалил и стихи, и актеров, хотя мне казалось, что все увиденное было ему чуждо – он художник другой галактики.

Спектакль «Антимиры», который, как известно, выдержал на Таганке свыше тысячи постановок, неизменно собирал полные залы. Несомненно, какое-то эстетическое влияние, восприятие нового у поколения 60-х шло и через «Антимиры». Десятилетия спустя встречались люди, которые, узнавая Андрея в аэропорту, на улице, на каких-то обсуждениях и приемах, говорили: «Мы воспитаны на ваших стихах и „Антимирах“»… Почти все стихи, прозвучавшие в «Антимирах», знали наизусть. Конечно же, благодаря Любимову и артистам – Владимиру Высоцкому, Вениамину Смехову, Валерию Золотухину, Зинаиде Славиной, Алле Демидовой и другим. Важно и то, что в первых спектаклях (а потом только в юбилейных) стихи читал сам автор, что подогревало интерес.

Итак, по просьбе Александра Алова я взялась поговорить с Александром Исаевичем о возможном договоре. Увы, мы хорошо понимали, что сейчас фильм по Солженицыну никто не разрешит, однако это был именно тот случай, о котором упоминал Аксенов, – на стадии заключения договора нас не контролировали, а аванс автор мог не возвращать, даже если картина не состоялась. Для материально не благоденствующего, запрещенного писателя это было благом в то время. А там, полагали мы, глядишь, и наступят другие времена. С Александром Исаевичем мы встретились, договор подписали.

Следующая встреча случилась у нас в Переделкине. Это было зимой. Дома были в сугробах, снег чуть подтаивал, на дороге слякоть мешала езде, машины буксовали. Мы знали, что Солженицын скрывается на даче Корнея Ивановича Чуковского, тщательно оберегаемый хозяином. Позднее он довольно долго жил у Мстислава Ростроповича и Галины Вишневской. Его пребывание там описано подробно в книге Галины Павловны.

Сохранилась фотография Андрея и Александра Исаевича, довольно удачная. Когда открылся Дом русского зарубежья, я отдала ее Наталье Дмитриевне, вдове Солженицына, директору музея.

Был момент нашего пересечения, который оставил след в поэзии Андрея.

Итак, Корней Иванович позвонил мне в Дом творчества.

– Зоя, не собираетесь ли вы в Москву?

Живя там, я часто бывала у него в гостях. Началось с того, что он прочитал мою монографию о Вере Пановой, похвалил и пригласил на дачу. Потом он дарил мне свои книги, и «Чукоккалу», в которой были и стихи Андрея. Очень памятен был вечер в его доме с приехавшей из Сан-Франциско Ольгой Андреевой-Карлейль – внучкой Леонида Андреева, художницей и писателем, которую Корней Иванович знал еще ребенком.