Очень хочется сделать, создать… и хочется, и «не можется». Потому что любое восстановление его жизни, собирание книг, вещей для меня очень тяжело. Все время странное состояние, как в первые дни, – состояние психологического тупика. О чем ни думаешь, все время упираешься в одну мысль: уже не будет…
16 апреля. Прошел мой первый день рождения без него. Мне не хотелось никого видеть. Был только Леня. На следующий день мы пошли покупать мне подарок, я выбрала красивый синий пиджак.
12 мая его день рождения, 1 июня – годовщина, как мне пережить эти две даты… буду готовиться.
Он ушел на 77-м году жизни. И я уверена, что он еще спокойно мог жить с этими лекарствами лет десять…
Он понимал, что угасает, уходит. У него очень много пророческих стихов, строчек… «Спасибо, что не умер вчера». За несколько недель до кончины: «Мы оба падаем, обняв мой крест».
Я не была на встречах Хрущева с интеллигенцией, не сподобилась быть приглашенной. В канун того дня, 8 марта 1963 года, Андрей позвонил и сказал: «У тебя нет, случайно, томика стихов Александра Прокофьева?» Я помнила, что был какой-то очень сильный и хамский наскок Прокофьева на кого-то в прессе, и поняла, что, наверное, Андрей что-то хочет процитировать на этих встречах с интеллигенцией, поэтому ему нужен этот том. Я знала, что будут эти встречи, что Андрей идет, и сказала пару каких-то напутственных слов, как говорят близкому другу, которого понимаешь с полуслова. Я с приятельницей в тот день пошла в один из кабинетов Дома актера на улице Горького, еще было живо то здание, там существовали кабинеты полунаучного свойства, где хранились стенограммы, пьесы, вырезки. Можно было туда прийти и добыть материал не только по текущим постановкам, но и по прошлому в истории театра. Это была рабочая часть Дома актера. Мы туда пошли за какой-то вырезкой, и, уже спустившись вниз, у раздевалки я наткнулась на Юрия Александровича Завадского. Он был в страшном волнении и смятении. Вдруг бросился ко мне. Хотя, естественно, я чтила этого необыкновенного режиссера, за которым еще шла слава красавца-мужчины, героя, который ездил на каждый спектакль Улановой в Петербург и возвращался потом к себе в театр. И вдруг я вижу его в таком смятении, вижу, что ему просто плохо, он в отчаянии. Он рассказал мне о встречах с интеллигенцией и добавил: «Вы представляете, он гнал Вознесенского с трибуны и кричал: „Уезжайте из нашей страны!“ Он гнал поэта из собственной страны! Представляете себе! Как это может быть?! И главное, что в зале никто ничего не предпринял, все вопили, кричали…» Он заткнул уши, лицо было в страдальческой гримасе, как будто бы этот вой звучал еще до сих пор в его ушах.
Таким образом, я впервые через час после этих встреч, еще до звонка Андрея, узнала о том, что было.
Можно себе представить мое состояние, когда только что вечером он говорил со мной. Я понимала, что все произошло не только по отношению к нему как таковому, что это вообще беспрецедентная мизансцена. И как после нее реагировать? Возьмут ли его и сразу арестуют после выхода из зала? Что у него конфискуют? Какова будет мера после такого страшнейшего публичного приговора главы государства? Высылок тогда никаких еще не было, первая произошла в 1974 году, когда выслали Солженицына.
Я немедленно кинулась к телефону разыскивать Андрея, понимая, что может случиться самое непредсказуемое и страшное. Я стала его искать. И не сразу его нашла, потому что он, конечно, скрывался. Но он сам позвонил мне через какое-то время. Позже я узнала, как он выходил из Кремля, как орали все. Кто был в зале, потакая и угождая Хрущеву.
Это был ярко освещенный зал, и кричащий, вопящий Хрущев – впоследствии это попало на пленку. Андрей мне рассказал, что он уходил в полной темноте, один шел по кремлевскому двору, и его нагнал поэт Володя Солоухин, что Андрей запомнил на всю жизнь.
У него Андрей прокоротал эту ночь. Он был после этого крика изгнан отовсюду, книги изъяты, имя вычеркивалось, и невозможно было даже цитату привести из его стихов. Помню, что в это время выходила моя вторая в жизни книга, монография о Вере Пановой. И туда я всунула его стихи «Плачет девочка в автомате» – то, что теперь поет Женя Осин и стало шлягером его группы, было впервые напечатано полностью в книжке о Пановой. Мы торжествовали потом, что цензура это не отловила и первая публикация появилась. Но об этом позже.
Кстати, второй публикацией стала его рецензия на переводы Пастернака, которая прошла в «Иностранной литературе», а остальное все было изъято. И, конечно, вырваться из этой репрессивной мясорубки, машины каждому, кто попал как объект гнева главного властителя, было невозможно.
Глава 2Не ссоры
20 марта 2015 года
За все прожитые годы ссорились мы редко. Только по принципиальным поводам. А еще – когда ему хотелось делать то, что противопоказано его здоровью или его образу. Но было у нас несколько крупных размолвок – когда мы еще не поженились. Наша дружба началась задолго до того, во многих компаниях мы бывали вместе.
Дружба возникла очень давно, в переделкинском Доме творчества. Андрей уже носил мне бесконечно подарки, из Америки привез какие-то немыслимые сувениры, и все это было так трогательно. В это время у меня вышла вторая книжка – монография о Вере Пановой. Я очень любила ее как писателя, мне была близка эта прозрачная проза, обращенная не к крупным, трагедийным событиям, а к человеку. Особенно я любила повесть «Сережа». В этой книжке о Пановой я поместила стихотворение Андрея «Первый лед» – вначале без подписи, анонимно. Ведь после того совещания в Кремле, после ора Хрущева имя Андрея было запрещено даже для упоминания. Ни цензура, ни редактор не возражали против цитирования каких-либо стихов в моей книге, а уже в последней корректуре я вставила фамилию: Андрей Вознесенский.
Естественно, когда книга о Пановой вышла, я сразу же подарила ее Андрею. Он был в восторге, что мне удалось протащить его стихи, его имя, и буквально на другой день, а может быть, через день прибежал ко мне и сказал, что он прочитал мою книжку и что он восхищен. Я не поверила, даже возмутилась: нельзя такую объемистую книгу прочитать за ночь. Он ответил: «Открой любую страницу, прочитай любую строчку, я тебе скажу, что дальше». Я была поражена. Прожив несколько лет вместе, я поняла, что память у Андрея не просто феноменальная, а фотографическая: он не читает построчно, как все люди, а сканирует страницу, воспринимая и отпечатывая ее целиком. Мне было стыдно, но я ликовала. Значит, он и правда прочитал мою книгу, а в тот момент мне это было важнее всего. И тут Андрей предложил невесть что: «Назови человека, которому ты никогда не осмелишься подарить книгу, но мечтаешь, чтобы он прочитал ее и даже написал о ней?» Я его даже не поняла. Никогда, после любой из напечатанных моих повестей, романов я не просила кого-либо прочитать, откликнуться рецензией. Но в тот момент мечтательно протянула: «Вот если бы Илья Эренбург…» Произнести это было очень просто, так как абсолютно несбыточно. Для меня это было все равно что Лев Толстой или Михаил Шолохов. Илья Эренбург был гуру всей молодой плеяды шестидесятников. В глазах молодых поэтов он был человеком совершенно интернациональным, для них это было очень романтичным, а во-вторых, потому что он был человеком исключительного мужества и писал из горячих точек о войне, но также не боялся высказываться абсолютно на том уровне правды, на котором никто себе не позволял. Говорят даже, что у него был такой диалог с Хрущевым.
– Илья Григорьевич, что нам друг с другом делить, давайте не будем ссориться? – сказал ему Хрущев. – Ведь мы люди одного поколения, прошли одни и те же испытания.
На что Эренбург ему якобы ответил:
– Нет, Никита Сергеевич, я старше вас на год, мы не ровесники.
– Ну что значит один год?
– Никита Сергеевич, вот когда вы проживете этот год, тогда вы будете понимать, что мы люди разных поколений, – якобы ответил ему Эренбург.
И надо же так пророчески совпасть, что действительно в течение следующего года Хрущев был отстранен от власти.
Я добавила: «Это мечта, я понимаю, что это почти невозможно».
«Хорошо! – сказал Андрей. – Он прочитает».
Через пару дней Андрей влетел в кабинет иностранной комиссии Союза писателей и со свойственной ему энергией возвестил: «У меня новость, Эренбург прочитал твою книгу, она ему очень понравилась. Пообещал, что, если у него выпадет хоть какое-то свободное время, он обязательно о ней напишет. Поздравил тебя и передал привет».
Это было что-то невероятное! Неужели я – способный литератор, сам Эренбург прочитал мою скромную книжку, и она ему еще и понравилась! Не могу передать, на каких крыльях я летала в те дни.
В это время я дружила с Борисом Слуцким, который был самым блистательным поэтом своего поколения, его стихи цитировались, но кроме этого, в его характере была сила, которой я восхищалась. Его биография была бы абсолютно незапятнанной, если бы не его участие в разгроме Пастернака, где он присоединился к осудившим Пастернака за передачу рукописи «Доктора Живаго» в итальянское издательство. И этот не объяснимый ничем поступок Бори стал для него роковым, потому что впоследствии он кончил жизнь в психиатрической больнице, где его, кстати, Андрей навестил. Он не хотел видеть там женщин, только мужчин, даже я не могла прийти туда к нему в гости. И жена Таня сыграла в этом роль, видимо, что-то не срослось, но больше всего разлад с обществом и потеря репутации.
Так вот, возвращаюсь к истории с Эренбургом. Однажды за мной зашел поэт Борис Слуцкий. Для него Эренбург был не только живым классиком, но и старшим товарищем, покровителем – Эренбург напечатал статью о поэзии Слуцкого в главной газете страны, в «Правде». Такое посильно было только Илье Григорьевичу – с его авторитетом. Ведь стихи Слуцкого, при всей их тогдашней популярности, официозом не приветствовались. Он рубил сплеча, в его стихах о войне не было героизации, фанфар, их рваный, непривычный ритм только подчеркивал жесткую окопную правду.