Халатная жизнь — страница 33 из 98

Это тоже было как бы вкрапление культурного слоя уже совершенно другого рода в диалог о двух премьерах.

* * *

Потом я посмотрела сокуровский фильм «Молох», и случилось очень неожиданное у меня впечатление. С одной стороны, я не могла оторвать глаз от экрана: это замедленное рассматривание, прустовское, происходящего с лицом, телом, чувствами человека завораживает. Это эстетика Сокурова, и никого больше, и почерк мастера здесь от начала до конца виден. Замечательная игра актеров – Еву Браун и Гитлера и остальных все играют очень достоверно, но это одновременно искусство, а не фотография и не документ. Все как бы приподнято на уровень наблюдения и обобщения. Работа оператора и художника тоже очень значительна и крайне необычна – бункер с какими-то громадными залами, мраморными колоннами, переходами, все это вписано почти в римское величие их колоннад, храмов, полная отключенность от внешнего мира. Я бы сказала, что ключевая фраза этого фильма – это слова Евы Браун: «Я даже не знаю, кто с кем воюет, какое мне дело до этой войны». Сценарист Юрий Арабов получил только что в Канне единственную премию по этому фильму за этот сценарий, что было крайне почетно, престижно и очень неожиданно и сразу высветило работу Арабова, как и другие его сценарии с Сокуровым. Кстати, все фильмы Сокурова сделаны с Арабовым. Но мы-то его знаем как поэта, и значительного.

Это было придумано ими обоими, – рассмотреть в течение двух дней, как пауков в банке, как бабочку под микроскопом, повседневную жизнь Гитлера, его сподвижников, его жен, Магды Геббельс и Геббельса, охраны и всего, что с этим связано. Рассматривание это посвящено, очевидно, я не могу поручиться за мысль постановщика и сценариста, но чтобы учинить дегероизацию действующих лиц, чтобы стало понятно, что всякое возвеличивание искусственно, что народная толпа, которая подчиняется силе и гипнозу слов, выглядит крайне абсурдно, когда знаешь изнанку этих людей. Еще, конечно, проходит и такая мысль, я ее уже вспоминала где-то: когда на Нюрнбергском процессе вызывали двух стариков, живших очень близко к Освенциму, они сказали, что не слышали ни криков, ни дыма, что они жили своей жизнью, благословляя Гитлера за то, что он расчистил дороги, что ребенок их не болтается, а ходит с барабаном, дисциплинированный стал. То есть это мысль о несоотнесенности истории, глобальных событий и ужасов, надругательств над человеком с жизнью отдельного человека. И эта пара, которая ни о чем не знала, и Ева Браун, которая вообще не знает, кто с кем воюет и что идет война, – это фигуры времени и показа его через то, что человек – песчинка в этом море и с ним он совладать не может, как с землетрясением, или крушением, ураганом, который сметает и невиновных, и виновных, значительных и второстепенных, ничтожных и выдающихся.

Если бы я была режиссером, я хотела бы, чтобы кто-то показал механизм гипноза, а не его развенчание, показал, что происходит в мозгу людей, какие слова, какие отмычки подбираются, чтобы люди начали подчиняться; каковы законы этой общей эйфории, этого гипноза, который ведет толпу участвовать в чем-то. Вот это было бы очень интересно. Попытки такого рода, конечно, были, но до сих пор объяснить это нельзя, как нельзя объяснить чудо, необыкновенность, многое непознанное в человеке.

Что руководит человеком в его желании приобщиться к какой-то идее, к общему сумасшествию, пойти по какому-то зову внутреннему, какому – даже до конца непонятно. У меня индивидуально есть боязнь толпы и живущее во мне отталкивание любых массовых зрелищ. Я не пошла на похороны Сталина, я не пошла на очень многие события, например демонстрацию у Белого дома. Андрей ходил, это послужило драмой его будущих, написанных об этом стихов. У меня же даже такого желания не возникало, я предпочитаю посмотреть это через телевизор. У меня есть ощущение такой несвободы в толпе, такой зависимости от того, что все испытывают, что я никак не могу получать от этого наслаждение. Единственный раз, когда я участвовала, были похороны Сахарова, и я выстояла все часы этого медленного прохождения по проспекту, где толпа еле двигалась, было страшно холодно, все замерзали, где-то зажигали костры. Трогательно было, что вдоль этой нескончаемой колонны попрощаться с Сахаровым стояли женщины с пирожками, с какими-то кастрюлями, что-то выносили, чтобы покормить людей, которые целый день будут голодными замерзать в этой движущейся медленно гусенице к гробу Сахарова. Но это был, пожалуй, единственный раз.

Вообще эта неделя у меня выдается насыщенной по части театральных просмотров и зрелищ. Быть может, тому способствует отсутствие Андрея, который сейчас после шести лет перерыва уехал в Америку на выступления. Началось с симпозиума славянских поэтов в Чикаго, где он был одним из существенных действующих лиц, а четвертого ноября у него уже прошел персональный вечер. Сейчас он перебрался в Нью-Йорк и, как у него водится, звонит каждый день. Очень занятно, что он был в «Самоваре» у Ромы Каплана, там, где год назад я праздновала пятидесятилетие Михаила Барышникова и где обычно встречаюсь со всеми друзьями, потому что это Бродвей. У Каплана, дай бог ему здоровья, дела идут неплохо, процветает ресторан, давно превратившийся в место общения, музыки, воспоминаний и выступлений артистов. Так, Саша Журбин, известнейший у нас композитор, написавший мюзикл «Орфей и Эвридика», играл на рояле много недель подряд, он переиграл все популярные песни, с большим энтузиазмом воспринимаемые залом, состоящим как из российских граждан, бывших и действующих поныне, так и иностранцев. Так вот там 5 или 6 ноября соберутся Алексей Герман и Светлана Кармалита, которые повезли фильм в Нью-Йорк, Андрей Андреевич, у которого должно быть выступление в это же время. Мне сказали, что в городе также Никита Михалков, он перед Германом представлял «Сибирского цирюльника». Вот такая элитная тусовка соберется в Нью-Йорке именно в те дни.

В этом есть некая занятность, а я, вернувшись в Москву, 10-го пойду на «Черного монаха» по Чехову Камы Гинкаса. Говорят, что спектакль удивительно интересный, а для меня Кама Гинкас один из очень индивидуальных и думающих режиссеров, которого я открыла, наверное, лет двадцать назад, когда он поставил один из первых своих спектаклей по Цветаевой. Это было так необычно и так интересно сделано. 17-го я пойду на Геты Яновской спектакль, который все оглушительно хвалили, – «Гроза» Островского, в ТЮЗе.

Глава 4«Нас может быть четверо»: Евтушенко, Рождественский, Окуджава, Ахмадулина

Декабрь 2015 – январь 2016 года

Культовые стихи Андрея «Нас мало, нас может быть четверо» обозначали четверку поэтов, всегда не точно называя четвертого. Одни полагали, что это Окуджава, другие – что это Роберт Рождественский. Трое – это Белла, сам Андрей и Евтушенко. Скорее всего, четвертого Андрей и сам не хотел обозначать. Они уходили на протяжении десяти лет. Довольно быстро друг за другом. Каждый раз это был всплеск народного горя и чувство, что уход каждого из них образует какую-то незаполненность в сознании, в оценке этого времени, что это время дальше без них не сможет, но оно продолжалось от одного ухода до другого. Осталось это время с одним из четверки, с Евгением Евтушенко.

Он словно напророчил, написав стихи «В России надо жить долго». Хотя у него была тяжелая операция в Америке, и итогом этого события как бы стало его выдающееся интервью с Соломоном Волковым, которое, как мне стало известно, произошло по инициативе Жени. Женя пережил операцию и написал Волкову, что хочет дать это как бы прощальное интервью. Но, слава богу, все хорошо, и даже сегодня Женя гастролирует по миру, и только морщинки на его лице говорят о его возрасте.

Это интервью было разбито на несколько частей. На меня оно произвело сильное впечатление тем, что Женя, с моей точки зрения, отличался способностью воображаемое, придуманное, пережитое в его воображении превратить в реальность. Я так много знаю выдуманного Женей в различных интервью, когда он рассказывает о своих поступках, встречах. Но это такая натура у человека. Он не мог себя внутренне представлять как обыкновенного человека или как человека, способного иметь в своей биографии события обычные, человеческие. Он всегда подавал себя как очень смелого, очень самоотверженного и очень влиятельного человека. Особенно много он приписывал себе, что какое-то его письмо или встреча имели судьбоносное влияние.

У него всегда был азарт по отношению к женщинам, он был уверен, что может покорить любую. Я не раз наблюдала картину в ЦДЛ, как Женя подсаживается за столик к своему приятелю, который сидит с подругой, совершенно очевидно, что это свидание, но Женя подсаживается, заказывает напиток, балагурит и очаровывает эту девицу. Доказать свое превосходство – в этом весь Женя.

Я всегда хорошо относилась к Жене. И это все его выдумки, что я их пыталась поссорить с Андреем. Если бы он знал, сколько усилий и сил я приложила для того, чтобы они до конца не поссорились. Внутри Андрея жили как бы два человека, и один человек в нем никогда никому ничего не прощал. Если дело касалось его как поэта, этой его составляющей, то он не оглядывался и шел напролом. При этом когда речь не шла о его поэзии, то он был абсолютно непривередлив и всегда шел на уступки. В семейной жизни он был удивительно легким человеком, если его понимали как поэта.

А у Жени была полностью обратная ситуация. Он должен был быть лидером по жизни и даже выбирал такие же исторические события для стихов.

Андрей совершил огромную ошибку, что не ходил на вечера Евтушенко. Он говорил, что не может слушать его стихи. Это бывает у очень одаренных людей. Я помню случай. Мы как-то сидели в ресторане с Родионом Щедриным и Плисецкой. И там играл оркестр, Родион морщился и наконец заставил нас перейти в ту часть, где музыки было не слышно. Потому что даже одна фальшивая нота его ранила. Вот у Андрея было это же чувство, а я не могла его заставить пойти на вечер и жутко ругала его за это.