Халатная жизнь — страница 37 из 98

Казалось, справедливость восторжествовала.

Но кто вычислит, сколько энергии, замыслов, любви и привязанностей, опыта и ошибок «кризиса среднего возраста» отнимает эмиграция? Сколько стоит художнику потеря нервных клеток, упущенных возможностей, сколько несыгранных песен, ненаписанных страниц – всего того, что называется отнятым куском жизни. Это боль от разрыва связей со своей средой, которая тебя понимает, отсутствие возможности обсудить проблему, поделиться открытием и бедой. Для людей знаменитых это еще и тоска по узнаванию на улице, аплодисментам зала.

«Как описать все не в письме, заменяющем все, что отнято в художестве, – пожалуется в письме к Аксенову Белла Ахмадулина, – видеться, болтать, говорить и оговариваться, или надо всегда писать письмо Вам? Я пробовала, но письму больше, чем художеству, нужна явь и достижимость читателя… Любимые мои и наши! Простите сбивчивость моих речей, моя мысль о Вас – постоянное занятие мое, но с чего начать, чем кончить – не ведаю…» Борис Мессерер присоединяется, рифмуя: «Вот новый день, который вам пошлю / оповестить о сердца разрываньи, / когда иду по снегу и по льду / сквозь бор и бездну между мной и вами».

«Васька, поздравляю тебя с днем рождения, – обращалась через океан Белла Ахмадулина. – Я очень скучаю по тебе и, как всегда, переговариваюсь с тобой „через сотни разъединяющих верст“».

У русского поэта-эмигранта Семена Бокмана есть стихотворение под названием «Эмиграция – репетиция смерти».

Хотя Марина Цветаева считала иначе:

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно —

Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой

Брести с кошелкою базарной

В дом, и не знающий, что – мой,

Как госпиталь или казарма.

– Как сегодня ты оцениваешь американский период жизни? – спросила я его однажды. – Я имею в виду профессиональную деятельность в Штатах – преподавание в университете, сочинительство? Пожалуй, ты один из немногих, у кого здесь сложился имидж не только русского писателя, но и американского литератора. Несколько вещей, как известно, написаны тобой по-английски. Помню, как еще до отъезда ты переводил «Регтайм» Доктороу для журнала «Иностранная литература».

– Я отдал 21 год жизни американскому университету, точнее, преподаванию русской литературы и своей собственной фил-концепции, отдал мальчикам и девочкам (иногда и почтенного возраста) из разных штатов и стран. Университетский кампус для меня – самая естественная среда, но сейчас я уже подумываю об отставке. Где буду проводить больше времени, еще не знаю. Надеюсь, на родине все-таки не вырастет снова тот сапожище, что когда-то дал мне пинок в зад.

Быть может, десятилетия возвращения были самыми счастливыми во второй половине жизни Аксенова.

Он активно вошел в молодой хоровод компаний, встреч, дружб, обсуждений. Конечно, уже не на том градусе, который был в 60-е годы, но все-таки… Это творческое сообщество, круг людей из поля притяжения Аксенова. Александр Казаков, Евгений Попов, Аркадий Арканов, Виктор Славкин, Белла и Борис и, конечно же, мы с Андреем… Мы были посетителями всех его творческих вечеров, всех его праздников. Поражала неиссякаемая молодость этого писателя, этого мужчины.

Удивительной была творческая энергия: он писал почти по роману в год. Жизнь Васи была наполнена встречами с друзьями, авторскими вечерами, анализом жизни на уровне общественных событий. Но на пике реализации, на пике славы – все оборвалось. В тот роковой полдень он ехал на машине, со своей редакторшей, когда вдруг мозг его отключился, он потерял сознание, машину занесло – и только чудо спасло их от смертельного столкновения с другими машинами.

«Скорая» приехала немедленно. Василия поместили в районную больницу, затем – в том же бессознательном состоянии – в крупные медицинские центры столицы. Последние месяцы жизни он лежал в клинике академика А. Н. Коновалова, сделано было все… Но – безуспешно. Много месяцев он провел в коме, из которой уже не вышел.

Я сижу возле него – в клинике Бурденко. Невозможно представить, что Вася лежит здесь так долго без сознания. Спокойное лицо, легкий румянец, густая шевелюра. Тело мужчины, сохранившего силу мышц, широту плеч.

– Вы поговорите с ним, Зоя, поговорите, – наставляла меня Алена, дочь Майи, бесконечно преданное ему существо. Она будет с ним до последнего часа. До последнего она верила, что Василий очнется, что все рассказанное ему сейчас он услышит.

Следуя ее наставлениям, я гляжу на распростертое тело Аксенова, утыканное проводами, и рассказываю ему последние новости про наших друзей, говорю, как все ждут его выздоровления. Разговариваю с ним и о его романе «Таинственная страсть», который он успел напечатать в виде отрывков в журнале «Караван историй». Книгу он уже не увидит. Бум вокруг книги продлится много лет, не затихает и по сей день. Одни восторгались, другие возмущались, узнавая себя в персонажах романа. А мне эти обиды казались абсолютно абсурдными, потому что эта ступенька восприятия литературы нами давно пройдена. Казалось бы, уже сегодня все понимают, что нельзя отождествлять художественный образ с реальным человеком или с переживаниями самого автора. Полет фантазии уводит писателя далеко от прототипов. Ведь Аксенов не раз говорил, что «Таинственная страсть» – это гимн творчеству, это планета, заселенная друзьями его молодости, сознательно, гротескно чуть окарикатуренными.

Помню, мы гуляли по бульвару, и он пытал меня относительно кандидата на премию «Триумф», которого он выдвинул. Он был членом жюри с первых дней ее создания. Его пристрастия часто субъективны, но он борется за своего выдвиженца до конца.

Вспоминаю наш разговор за столиком в ЦДЛ, когда он вернулся из Биаррица в Москву.

– Почему во французском Биаррице тебе пишется лучше, чем в Москве?

– Потому что в Биаррице за письменным столом у меня только один собеседник, – улыбается Аксенов. – В России слишком много собеседников, и я забалтываюсь. Порой у меня ощущение, что сочинительство и эмиграция – понятия довольно близкие.

Я всматриваюсь в осунувшееся лицо Аксенова, он чем-то подавлен. Перегрузка? Или что-то случилось? Сложности с младшими членами семьи?

– Когда ты чувствуешь себя абсолютно счастливым? – спрашиваю я. Предполагаю, что он расскажет о проблемах со съемками кинофильма по своей «Московской саге», о спорах с режиссером: по ходу съемок его многое не устраивало. Впрочем, я почти не знаю писателя, которого бы устраивала инсценировка спектакля или сценарий фильма по его произведению. Прозаик воспринимает это как физическую боль, причиняемую его героям. Удивительным исключением, пожалуй, был мой Андрей. Он всегда радовался и восхищался любому исполнению своих стихов, поэтическим спектаклям, даже пародиям на него. Вся Москва возмущалась пародией Александра Иванова на поэму Вознесенского «Лед» – «Бред! Бред! Бред!». Только Андрей был в восторге. У него были только обиды отрицания его творчества, но никогда – прочтения…

Аксенов, не задумываясь, без паузы ответил на мой вопрос, как мне показалось – даже чересчур серьезно:

– В процессе написания романа. Пока пишу, я абсолютно счастлив. Мне грустно, когда я с ним прощаюсь. Понимаешь, в новом романе я создаю особенный мир, и только из тех персонажей, которые мне интересны. Их удачи, ужас предательства я переживаю как собственные.

– А как же твой фирменный знак стиляги в жизни и в тексте?

Не помню Василия в помятой одежде, небрежно одетого, он всегда любил красивые вещи, машины, красивых женщин.

– Нет, сегодня я уже не экспериментирую, – заявляет он. – Я ощущаю себя последним представителем умирающего жанра романа. Умирающего в молодом возрасте, так как его можно считать «подростком» рядом с поэзией и драматургией. Быть может, о нашем времени будут говорить: «Это было еще тогда, когда писали романы». Я не поэт, а романист. И может быть, поэтому острее других, то есть не романистов, чувствую кризис романа. Уже сейчас испытываю какую-то ностальгию по любимому жанру. В процессе «романостроительства» у меня возникает особое, почти лунатическое состояние. Домашние это заметили и даже начали в такие периоды называть меня «Вася Лунатиков».

– Если бы ты не писал, то что бы делал?

– Не знаю, что бы я делал, если бы не писал. Честно говоря, даже не представляю себе такой ситуации.

– А твоя личная жизнь, как ты полагаешь, влияет на твое творчество? В смысле ты используешь напрямую факты своей повседневности или сильного увлечения? Кажется, Юрий Нагибин говаривал: «Каждый мой роман – это мой ненаписанный роман». А для тебя?

– Согласен, что каждый состоявшийся роман (в данном случае любовное приключение) может стать ворохом увлекательных страниц. Но к этому стоит добавить, что несостоявшееся любовное приключение может стать ворохом еще более увлекательных страниц. У меня, допустим, «состоявшиеся» и «несостоявшиеся» женщины в той или иной степени отразились в образе моей основной лирической героини, которая кочевала из романа в роман.

С возрастом и с накоплением писательского опыта я чаще стал отходить от этого образа. В «Московской саге» читатель находит разные женские типы, вообще не имеющие отношения к моей личной лирике. Там есть героини старые, больные, нелепые, и я влюблен в них не меньше, чем в свою постоянную красотку. С возрастом резко усилилось чувство сострадания, приходит истинная человечность, гуманизм в самом глубоком философском смысле. Студенческое братство, корпоративность в нравственных позициях, сопротивление режиму в «Коллегах», «Звездном билете» сменяют размышления о смыслах, устройстве жизни в разных странах, этнических сообществах, особенно остро – корни справедливости и несправедливости…

Я все еще сижу возле него, бездыханного, ни один мускул не дрогнул: оболочка человека, из которого вынули личность, биографию, сильнейшие страсти. Вспоминаю его в ту пору, когда еще была жива его мать. В какой-то короткий период я тесно общалась с Е