Халатная жизнь — страница 66 из 98

ю. Нельзя, чтобы это кто-то нарушил, вошел, спугнул.

Непредсказуемость поведения Беллы связана не только с тем, а может, и совсем не с тем, что она выпивала (как считают окололитературные сплетники). Это крик, как крик птицы, когда ты не понимаешь, к чему она взывает. Вот такой крик через чтение стихов, через многие моменты затворничества Беллы – ее состояние. Одновременно она могла быть беспощадно реалистичной в оценке людей, иногда чрезмерно требовательной к ним.

После смерти Беллы в газетах и журналах появились десятки откликов, воспоминаний, открывающих новые драгоценные детали ее жизни и творчества. Самые значимые, на мой взгляд, записки «Промельк Беллы» Бориса Мессерера, овдовевшего, потерянного, как слепой толкающегося в двери, которые уже навек закрыты. Это документ не только исключительной преданности и любви мужчины, сохранившего каждую мелочь, подробность жизни жены и кумира, но и уникальная информация о годах, прожитых необыкновенной личностью.

Отдельная тема – переписка Беллы Ахмадулиной и Бориса Мессерера с Василием и Майей Аксеновыми. Она уникальна еще и тем, что осуществлялась «с оказией». Надо напомнить, что почтовая переписка с Америкой для советских людей была полузапретной, а на практике – немыслимой. В обывательском сознании масс – чем-то вроде шпионского донесения. За что родное государство имеет полное право покарать тебя со всей пролетарской жестокостью. Письма Беллы и Аксенова доставляли через океан иностранные граждане, американцы.

Сейчас, читая их, пыталась для себя определить, что же такое ностальгия. Оказалось, этот порой смертельный недуг имеет совершенно разные формы. У кого-то после возникает тоска по родным местам, у других – по близким людям, у третьих это невозможность приспособиться к образу жизни и привычкам людей иной цивилизации, культуры, иной шкалы ценностей. Но в случае Беллы Ахмадулиной и Василия Аксенова отчетливо и пронзительно проступает совершенно иной род ностальгии. Я бы обозначила его как непереносимую утрату общения. Проблема понимаемости, способности собеседника разделить твои чувства и мысли стала основной нитью переписки двух уникальных писателей, разделенных океаном. К тому же, как казалось сначала, разделенных навсегда.

Почти в каждом письме – боль разрушенных связей, чувство невозможности увидеться – как крик о помощи. Особенно у Беллы. Возникает ощущение, что для нее с вынужденным отъездом и высылкой близких людей что-то разрушается в ней самой. С каждым отъездом отпадает кусок того, что составляет полноту ее жизни. Каждый повод: поздравление ли с Новым годом, прочитанные Васей стихи Беллы, прочитанные Беллой его рассказы – вызывал поток ощущений, воспоминаний и неприкаянности от разрыва друг с другом. Десятки событий, впечатлений от новых знакомств, новостей вызывают желание поделиться, разделить их друг с другом.

«Как описать все не в художестве, а в письме, заменяющем все, что отнято: видеться, болтать, говорить и оговариваться, или надо всегда писать письмо вам, я пробовала, но письму больше, чем художеству, нужна явь и достижимость.

Боря забыл в Москве мои новые стихи – если до отъезда Рэя не успею передать ему, – как-нибудь передам.

Любимые мои и наши! Простите сбивчивость моих речей, моя мысль о вас – постоянное занятие мое, но с чего начать, чем кончить – не знаю.

Целую вас. Белла».

Белла всегда была верным другом. Андрей назвал ее «божественный кореш» в известных всем стихах:

Нас много. Нас может быть четверо.

Несемся в машине как черти.

Оранжеволоса шоферша.

И куртка по локоть – для форса.

Ах, Белка, лихач катастрофный,

нездешняя ангел на вид,

хорош твой фарфоровый профиль,

как белая лампа горит!

А вот ее стихотворение 1965 года:

Так положено мне по уму.

Так исполнено будет судьбою.

Только вот что. Когда я умру,

страшно думать, что будет с тобою.

Белла ушла через полгода после Андрея. Мы с Борисом приходим к ним на кладбище. Вначале к Андрею, потом к ней. Они лежат в двадцати метрах друг от друга. Чтобы Белла призналась в том, что на нее кто-то может влиять, или что она с кем-то связана, или что кто-либо может стоять выше ее, должны были возникнуть определенные чувства. Слава богу, что ей повезло в конце жизни иметь такого спутника, который ее понимал и обожал, но и ограничивал в чем-то, потому что ему сложно было перенести эту вольность. И она его любила, и она ему посвятила и стихи, и отношения, и вообще свою неразлучность.

Глава 5Последние годы Андрея Вознесенского

Февраль 2011 года

Я ощущала свой долг перед ним болеющим, отчаянным, когда не действовали уже лекарства, когда он не мог подняться наверх по лестнице в доме, которую он назвал созданием неумелой архитекторши. Я расскажу о том, каким символом стала новая лестница в нашей старой разрушенной даче, доставшейся нам от скончавшегося Федина.

Когда мы жили еще в подвальной части этого дома[38], Нина Константиновна, внучка Федина, которая имела право еще несколько лет жить в этой даче, пришла в Литфонд и сказала от имени Федина: у них все время болела совесть, что такие два человека (о Вознесенском, конечно, шла речь в большей степени) живут в сгоревшем подвале на другой улице, оба будучи формально членами Союза писателей столько лет (мы были лишены членства из-за крика Хрущева), что она хочет написать заявление от себя и от покойного Федина и передает право жить там нам. И приписала, что мы оба интеллигентные люди, которые ничего не изменят и не перестроят, будут хранить их дом, как музей. Сама она переехала к Навашиным, а его жена – Крандиевская, талантливый художник, нарисовала потом мой портрет, который впоследствии мой сын выкупил за очень большую сумму и подарил мне на юбилей. Портрет до сих пор висит у меня в доме на даче. Навашин был ученым, академиком. Они были очень рады Нине Константиновне, с которой дружили, и отдали ей часть своей дачи. В свое время часть им отдали Ивановы, часть Лиля Брик и Катанян.

Когда мы поселились в доме, там все плохо работало. На этой дивной даче если открывали один кран, то в другом месте вода уже течь не будет. Беспрерывное отключение света. Один раз замерзли и взорвались все трубы и погубили половину архива. Но мы ничего не меняли, но вот когда Андрей заболел, встал вопрос, что нам делать. Он уже не мог подниматься по нашей крутой лестнице. Один раз это даже чуть не закончилось трагедией.

У нас была сиделка, которая жила в соседней комнате, гостевой, у него за стеной. Она заснула, не услышала, как он ее звал своим уже тихим голосом, не услышала и колокольчика. И он решил, что может встать сам и пройти два шага в туалет. Он рухнул, причем таким страшным образом, что с лестницы упал, пробив головой окно. Все было в осколках и крови. Позже из его головы вынули 30 осколков. Немедленно вызвали «скорую», потом я его возила на перевязки. Тогда встал вопрос, как он дальше будет преодолевать эту лестницу. Или как водить его, потому что вдвоем по ней идти тоже почти невозможно – очень узкая и крутая. И я начала ночи напролет думать, как мне быть.

Я перебрала, по моему мнению, все варианты и отмела их. Лифт при наших частых отключениях электричества может просто повиснуть с Андреем внутри. Фуникулер – технически невозможно. Я поняла, что есть только один выход – выстроить внешнюю лестницу. Пологую, с площадками, на которых можно отдыхать, и довольно широкую, чтобы его можно было водить по ней, когда меня нет дома. Я заплатила довольно много, потому что сроки были сжатые: состояние болезни ухудшалось. И появилась лестница. Андрей мне сразу сказал, что мы выкрасим ее в синий цвет. Она была очень яркая, сияла на солнце звездными вспышками. И последнее стихотворение было посвящено этой лестнице.

Андрей угасал на глазах, с каждым днем его способности становились все слабее. Пропал голос, потом слух. Не могу сказать, сколько нервных заболеваний у меня образовалось за время его болезни. Невозможно было наблюдать его страдания, понимать, что ты бессилен, что конец неизбежен, но эта лестница продлила ему жизнь и творчество. Я ему много раз предлагала переехать вниз, но безрезультатно. Наверху его держало его стремление к независимости, любовь к панораме переделкинской с видом на дачу Пастернака – «Жизнь прожить не поле перейти», и на аллею, посаженную Афиногеновым. Весь этот пейзаж – это была его аура, которая являлась его продолжением.

Я возила его на жюри «Триумфа». Многие меня осуждали, говорили, что я его мучаю. Но видели бы они, как он страдал, когда я его оставляла. Ему нужно было доказательство того, что он живой, мыслящий человек. Он писал стихи и сохранял сознание до самой последней минуты. Последние его стихи о том, что мы оба падаем, обняв мой крест. И самые последние – «не отчаивайся, все наладится». И он так долго остывал, что я думала, что его верну. Вскрытие показало, что все остановилось одновременно и не подлежало оживлению.

Может быть, поэтому у меня было такое острое восприятие, когда в книге Игоря Николаевича Вирабова упоминалась лестница. При довольно большом количестве мелких ошибок и истолкований появлялась зеленая лестница. Она ни при каких обстоятельствах не могла быть зеленой. Только синей – вслед за Заболоцким и Пастернаком. Мы долго искали именно эту краску, которая переливалась на свету перламутром.

Глава 6Болезнь

2009 год

Вот уже десять лет живу с осознанием неизлечимой болезни Андрея. В любой момент он может упасть – на асфальте, в туалете, на лестнице, на чьей-то презентации – при большом скоплении людей. Сегодня голова Вознесенского – это карта его падений.

Как привыкнуть к ночным вызовам «скорой», когда хирург наскоро латает его плечи, шею, вынимая осколки стекла изо лба. При падениях Андрея я неистово кричу (рефлекс), а он сам, не постигая случившегося, сердито одергивает меня: «Ну что ты кричишь, я же не очень разбился?» Увы, так будет продолжаться и дальше, способов излечения его болезни еще не придумали. Этот проклятый Паркинсон, пусть даже нетипичный, исследуется во всем мире, сегодня пытаются вводить капсулу в пораженный участок мозга с допамином, и кто знает, быть может, мы дождемся, когда эту болезнь вычеркнут из перечня смертельных.