Халтурщики — страница 18 из 49

Джимми нежно треплет друга за ухо.

— Такого понятия, как талант, не существует, родной мой.

Герман отстраняется от него.

— Я серьезно.

— Я тоже. Мне стоило сказать тебе еще сорок лет назад, что ты заблуждаешься на этот счет. Но я тщеславен. Думаю, я просто старался произвести впечатление. Но теперь я для этого слишком стар. Так что, прошу, прекрати свои разговоры о том, что я должен сделать. Они лишь подчеркивают то, чего я не сделал. Я прожил достаточно неплохую жизнь, самую обычную. И это прекрасно.

— Сложно назвать ее обычной.

— Да? Каковы доказательства противоположного? Мое доказательство — мои шестьдесят пять лет.

Герман начинает спорить, но Джимми перебивает.

— Знаешь, что мне понравилось в той статье, которую ты заставил меня написать? — спрашивает он. — Мне понравилось работать с тобой, Герман, — вот от этого я действительно получил удовольствие. Мне было приятно, когда ты говорил, что напечатаешь ее. Друг, ты действительно разбираешься в журналистике. Видишь — ты-то как раз занят полезным делом. Трудным делом. А не ерундой, которой занимался я. Твои требования к тому, что ты делаешь, высоки. И мне нравится смотреть, как ты работаешь. Для меня истинное удовольствие видеть, каких высот ты достиг.

— Не сходи с ума. Статью же написал ты. Только подумай, как быстро ты с ней расправился. Даже у профи на такое подчас уходят дни, или даже недели, или вообще месяцы. Представь, что было бы, если бы ты посидел над ней достаточно долго? Разве это тебя не вдохновляет? Работа над более долгосрочным проектом?

— Я не создан для этого, — говорит Джимми. — И мне больше не хочется опираться на тебя. Я тобой и так слишком долго пользуюсь. И всегда пользовался. Твоей щедростью. Помнишь, когда я спал на полу на Риверсайд-драйв? Я же за все эти годы ни цента за аренду не заплатил!

— Но я же не сдавал тебе жилье. Ты мой друг. И ничего мне не был должен.

Джимми улыбается.

— Мистер Герман Коэн, у вас сдвинутые представления о некоторых вещах.

На выходе Герман берет стопку визиток ресторана и кладет руку на плечо Джимми. На улице он демонстративно оглядывается в поисках такси, стараясь скрыть свою растерянность.

На следующий день в аэропорту Фьюмичино Джимми говорит, как бы между прочим, что он, возможно, опять переедет в Аризону. У его приемной дочери, которой уже за тридцать, квартира в Темпе. Она работает в сфере недвижимости и живет одна. Она будет ему рада.

Герман слушает и рисует в своем воображении жизнь, о которой рассказывает его стареющий друг. Оказывается, они с Джимми не два воплощения одного и того же человека, как он всегда их себе представлял — он второсортный вариант, а Джимми первосортный. Они совершенно разные: Герман бы ни за что не переехал к дочери, он бы ни за что не остался без средств к существованию в возрасте шестидесяти пяти лет, ему бы ни за что не потребовалось искать место, где можно остановиться. Даже сейчас мысли о выходе на пенсию кажутся ему абсурдными: он до сих пор мастерски пронзает пальцем воздух, борясь за авторитет газеты.

Они прощаются у пункта досмотра багажа, и Герман направляется к выходу, но останавливается в дверях. Может, Джимми еще что-нибудь понадобится? Что, если возникнут какие-то проблемы?

Он возвращается, видит друга в очереди на досмотр. Джимми подтаскивает к себе сумку, которую он возьмет в салон, пиджак висит у него на руке. Он зевает — так и не пришел в себя после перелета через несколько часовых поясов. Сзади его подталкивают, он раздраженно почесывает лоб, что-то бормочет. Он почти облысел, только над ушами остались белые как снег волосы. У него тяжелые веки и вытянутые уши. Герман так любил смешить друга, потому что ему очень нравилось лицо Джимми в такие моменты. А теперь оно так осунулось. Шея торчит в воротнике, как кол, живот прилип к позвоночнику. Очередь потихоньку продвигается вперед, и вот Джимми уже кладет сумку на ленту, у Германа невольно напрягается плечо от желания помочь другу. Джимми поднимает руки, его проверяют, потом он забирает сумку и скрывается из виду.

Герман неспешно едет домой в Монтеверде в своей синей «мазде». Он ловит себя на размышлениях о собственной жизни: Мириам (он улыбается), их дочь (чудесная молодая женщина), внуки (у каждого свой характер), прекрасные годы жизни в Риме (Мириам оказалась права — сюда стоило переехать), он доволен работой в газете (я был полезен). Все это оказалось большим сюрпризом; он-то ждал несчастливой жизни, а в итоге оказалось наоборот. Сложно поверить.

Вернувшись домой, Мириам с восторгом рассказывает о своей поездке в Филадельфию, показывает фотографии в цифровом фотоаппарате. Они с мужем увлеченно обсуждают внуков, а о Джимми не говорят почти ни слова. Мириам поворачивается к Герману — они сидят на диване рядом друг с другом.

— Что? — с подозрением спрашивает он. — В чем дело?

— Я просто подумала, какой ты красивый.

— Ты, наверное, хотела сказать «жирный».

— Нет, — говорит она, — красивый. — Она целует его в щеку, потом в губы. — Точно говорю. И я не одна так считаю.

— О, у меня завелись поклонницы?

— Не скажу. А то сбежишь еще.

— Кстати, я суп сварил.

— Да, — довольно говорит она, — я знаю.

Пару месяцев спустя Герман получает от Джимми письмо по электронной почте. Письмо длинное и сбивчивое, друг философствует и цитирует стихи. Это означает, что в Темпе он чувствует себя прекрасно.

По какой-то невыразимой причине Германа письмо расстраивает. Он не видит нужды отвечать на него — может, как раз поэтому.

1960Авентин, Рим

Отт развернул газету, сидя за обеденным столом, и коснулся пальцем языка, пересохшего от многочисленных прописанных ему лекарств. Он перелистывал страницы: Эйхман пойман в Аргентине, африканские колонии объявляют о своей независимости, Кеннеди баллотируется на пост президента.

Он гордился тем, какой стала его газета, хотя его расстраивало, что читает он ее теперь у себя в особняке, а не в офисе, в кругу коллег. Он уже несколько недель не был на Корсо Витторио. Бетти и Лео он сказал, что полетит в США; своим родственникам в Атланте — что отправляется путешествовать по Италии. Но на самом деле его путешествие ограничилось посещением клиник в Лондоне и Женеве.

Последние несколько месяцев его состояние ухудшалось — кровотечения, боли, утомление. Отт возненавидел ванную, где ему приходилось испытывать столько неприятных ощущений. Он велел готовить ему бифштексы, яйца, печеночный паштет, но все худел и худел.

Лондонский хирург вырезал половину пораженных раком внутренностей Отта, но это не помогло. Вернувшись в особняк, он отказался от слуг. Рассыльный каждое утро бросал к воротам газету; горничная приносила еду. В остальном он был предоставлен самому себе.

Когда он принимал душ, даже от мыла оставались синяки, кости ныли. Чтобы выбраться из ванны, ему приходилось напрягать мышцы рук изо всех сил. Его взгляд падал на собственное отражение в запотевшем зеркале: бедра он обматывал толстым белым полотенцем. Он умирал.

После душа он прошел через весь дом, поднялся по лестнице на второй этаж, с него на деревянный пол капала вода. Наверху Отт осторожно опустился в кресло — садиться на такой костлявый зад стало больно — и взял бумагу для писем.

Первое послание он адресовал жене и сыну, которых много лет назад бросил в Атланте. «Дорогие Джин и Бойд, — писал он, — хочу объяснить одну важную вещь, которую вам необходимо понять».

Ручка зависла над бумагой.

Отт перевел взгляд на стену, на одну из выбранных Бетти картин кисти Тернера. Он подошел к картине и протянул руку, словно чтобы взять ее за запястье, подвести поближе. «Расскажи мне о ней. Я ее не понимаю. Объясни, какой в ней смысл».

Отт вернулся к столу и начал писать другое письмо. Он решил, что пришла пора объясниться.

Шли дни, у ворот особняка скапливались газеты. Горничная, которая приносила еду, заметила, что к пище он не притрагивается. Она вошла в особняк. «Мистер Отт! — позвала она. — Мистер Отт!»

Семья Отта, жившая в Атланте, вопреки очевидному, ожидала, что он вернется. А теперь они даже не смогли перевезти домой его тело. Не имели права: Отт завещал похоронить себя на протестантском кладбище в Риме. Родственники отказались верить, что он хотел именно этого, и проигнорировали римские похороны, проведя в Атланте собственную службу.

Газета вышла с черной рамкой вокруг первой страницы и статьей от редактора в память об основателе. Лео послал письмо с соболезнованиями брату Отта, Чарльзу (тот не ответил), потом — с вежливой просьбой дать газете жить дальше. Чарльз, ставший председателем правления империи Отта, снова не ответил. Но финансирование газеты не прекратилось.

Только через шесть полных волнений месяцев Чарльз объявил, что собирается приехать. По прибытии он холодно пожал руку Лео и абсолютно проигнорировал Бетти. Он выдвинул единственное требование — в сведениях о газете на первой странице, в самом верху и жирным шрифтом, всегда должно печататься: «Газета основана Сайрусом Оттом (1899–1960)». Бетти и Лео с радостью согласились.

— Газета очень много значила для моего младшего брата, — сказал Чарльз. — Я полагаю, что, закрыв ее сейчас, мы осквернили бы его память.

— Абсолютно согласен, — высказался Лео.

— Сколько экземпляров продается?

— До пятнадцати тысяч в день.

— Мне хотелось бы увеличить продажи. Я хочу, чтобы как можно больше глаз видели имя моего брата. В глобальных масштабах, может, это и не очень важно, но это много значит для меня и моей семьи.

— Мы тоже его очень любили, — призналась Бетти.

Тут Чарльз почему-то раздражился. Он завершил разговор и пошел в отдел новостей поговорить с сотрудниками.

— Ежедневно сдавать газету — ваша работа, — сказал он им, — а издавать газету — моя. Я рассматриваю ее как живой памятник моему брату, и этот памятник будет стоять, пока это в моей власти.