Она ломала руки, утирала мокрые глаза.
— Ну, не плачь! Чего там! — утешала ее старая нищенка. — Муж у тебя хороший, добрый, стало быть, не пропадешь. А ласков он с тобой, а?
И, нагнувшись к уху Франки, с гадкой усмешкой спросила у нее что-то.
Франка хихикнула и отвела глаза.
— Ой-ой! Еще как! — шепнула она в ответ. — Как будто он совсем молодой хлопец, как будто ему и двадцати нет!
И она, в свою очередь, принялась что-то нашептывать на ухо старухе, тихонько посмеиваясь и блестя белыми зубами.
В этот вечер Павел, вернувшись из города, достал из кармана пакетик слипшихся конфет. Они, верно, с год пролежали на лотке еврейки и стоили несколько копеек. Но Франка, не привередничая, почти вырвала их из рук мужа и жадно принялась грызть. Насладившись ими вволю, она несколько карамелек отнесла Козлюкам, одну насильно сунула в рот Данилке, остальные отдала ребятишкам.
Козлюки относились к Франке безразлично. Она не раз удивляла их, но не вызывала к себе ни вражды, ни особого расположения. Вреда им от нее никакого не было, пользы тоже, а у Филиппа и Ульяны было так много дела — у него работа в поле и на пароме, у нее на плечах хозяйство и дети, — что им недосуг было следить за женой Павла, выспрашивать ее и даже думать о ней. Они рассуждали так: брат по своей воле женился на ней. Окажется она доброй женой — его счастье, окажется злой — пусть на себя пеняет. Им-то что за дело? Впрочем, они были с ней приветливы, иногда заговаривали, вежливо приглашали к себе в хату. В начале осени Филипп вынес из сарая кросна, на которых ткала когда-то первая жена Павла, поставил их у него в хате и целый час чинил, так как они оказались в неисправности. А в воскресенье Ульяна съездила в город, купила на деньги брата льна и цветных ниток и на другой же день приладила кудель к прялке, а на кросна натянула основу. Она смеялась до слез и утирала глаза рукавом, наблюдая, как неловко и неумело Франка берется за работу. Ульяна впервые в жизни видела женщину, которая не умеет прясть и ткать. Она никак не думала, что бывают такие на свете. Она терпеливо и старательно учила Франку, которая сначала с увлечением принялась за работу и прясть научилась быстро, но, когда дело дошло до тканья, приуныла и потеряла всякую охоту к этому занятию.
— Трудно! — буркнула она сердито.
— Ничего, привыкнешь! — уговаривала ее Ульяна.
Нужно было непрерывно придавливать нитки передней частью станка, а ногами нажимать на педаль, — и это в самом деле сильно утомляло Франку; через какие-нибудь четверть часа крупные капли пота выступали у нее на лбу. По всей вероятности, она, как и предсказывала Ульяна, постепенно привыкла бы к этой работе и все легче справлялась бы с ней, но привыкать к тому, что ей неприятно, было не в характере Франки. «Если работа нравится — ладно. Если нет — к черту ее!» — вот как она рассуждала. После нескольких проб, во время которых Ульяна уже не смеялась, а хмурилась и с недовольным, скучающим видом смотрела на нее, Франка вскочила из-за станка и, размахивая руками, крикнула:
— Не хочу! Не буду! Руки у меня болят и ноги совсем замлели! На кой черт мне это тканье! Довольно уж я намыкалась и наработалась за свою жизнь, когда нужда заставляла. А теперь нужды нет — и не стану я за этими кроснами сидеть, силы свои надрывать!
— Как хочешь, — равнодушно сказала Ульяна и, простясь с ней кивком головы, вышла из хаты.
В тот же день к вечеру, когда Ульяна шла по воду, она у спуска встретила брата и, остановившись перед ним с коромыслом на плече, сказала:
— А Франка твоя ткать не хочет!
— Ну и пусть не ткет! — спокойно отозвался Павел.
Но бывшая тут же Авдотья, — она, несмотря на свои шестьдесят лет, чтобы помочь невестке, ходила вниз к реке по воду, — прислушивалась к короткому разговору брата и сестры с большим интересом, она даже голову склонила набок и поставила ведро наземь. Когда Павел отошел, она окликнула его и с таинственным видом поманила к себе пальцем. Ее черные глазки на румяном лице сияли от удовольствия — она очень любила вмешиваться в чужие дела.
— Слушай-ка, Павлюк, — начала она, приложив палец к увядшим губам, — что-то ты уж слишком жене волю даешь! Гляди, как бы беды не вышло!
Авдотья уже раньше слышала от Марцели кое-что о привычках и образе жизни Франки. И то, что она поздно встает, что пьет чай и ест конфеты, безмерно удивляло и возмущало старую крестьянку.
Серьезно глядя на нее, Павел сказал:
— Не беспокойтесь, кума, я знаю, что делаю. Не затем я ее от маеты спасал, чтобы ей опять пришлось маяться, а затем, чтобы ей хорошо было жить. Когда у человека жизнь плохая, он и сам становится плохим, а когда ему хорошо — и он хорош. Отчего хорошим не быть, когда и злиться не на что и грешить нет нужды? Так-то!
Павлу то, что он говорил, казалось таким же неоспоримым, как то, что солнце светит и река течет. Но Авдотья ровно ничего не поняла в его философских рассуждениях. У нее была своя философия.
— Эй, Павлюк, смотри, как бы это баловство не довело до беды! — повторила она вполголоса. — Ты ее откуда взял — от честных родителей? Из родного дома? Как она жила прежде? Не беспокойся, я все знаю. Я на нее только разок взглянула и сразу узнала, кто она такая. Другие, может, не догадались, а я все вижу!
Она с торжеством и вместе с тем жалостливо поглядывала на Павла, моргая умными глазами, и, встав на цыпочки, таинственно зашептала ему чуть не в самое ухо:
— Смотри, если дашь ей верховодить да барствовать, как бы с ней опять грех какой не приключился!
Но это предостережение, смысл которого он отлично понял, не произвело на Павла никакого впечатления. Он с улыбкой махнул рукой и спокойно возразил:
— Ну, нет, ничего такого больше не будет. Она клятву дала.
Видно было, что ничто на свете не может поколебать его безграничной веры в это. Он попросту не мог себе представить, что кто-нибудь способен нарушить клятву, не сделать того, что обещал.
Авдотья пожала плечами, подняла ведро и с некоторым трудом, но довольно бодро стала спускаться к реке. Пройдя несколько шагов, ока оглянулась на быстро шагавшего в гору Павла и махнула рукой.
— Дурень, ой, дурень! — пробормотала она про себя.
У Козлюков чаще прежнего стали говорить о Франке, — без всякой неприязни, просто так, как люди привыкли говорить обо всем необычайном.
Шустрый Данилко, который осенью и зимой, когда у него было мало дела, шнырял по деревне, подсматривая и подслушивая все, что говорилось, рассказывал со смехом, что Павел и теперь, хотя у него есть жена, сам топит печь, стряпает обед и коров доит, а Франка или в постели валяется, или полдня обнимается и целуется с Павлом, а то по хате бегает, хохочет, дурачится. Слушая эти рассказы, Филипп покатывался со смеху, но Ульяну они тревожили.
— Не будет ему добра от нее! — сказала она раз мужу.
— Кому?
— Павлюку.
Выйдя во двор, она стала скликать кур в хату. Франка стояла у плетня, разделявшего огород на две половины, и ела груши. Груши эти росли на единственном дереве у самой хаты Павла. Прежде Павел продавал их в городе или отдавал сестре, теперь же все оставлял у себя, потому что Франка их любила. Должно быть, вид этих груш, которыми в прежние годы лакомился ее сынишка, еще больше рассердил Ульяну. Она остановилась в нескольких шагах от плетня и сказала невестке:
— И не стыдно тебе, что твой сам коров доит? Не мужская это, а бабья работа!
Она сказала это, не повышая голоса, скорее даже шутливо, чем гневно, но лицо Франки сразу вспыхнуло густым, быстро тающим румянцем.
— А тебе какое дело? — крикнула она. — Не суйся, куда не просят! Я ваших хамских работ никогда не делала и делать не буду. Вот тебе и весь сказ. Адью!
Она отбежала от забора, но Ульяна, тоже вся покраснев, крикнула ей вдогонку:
— А ты хамами нас не обзывай! Как смеешь людей хамством попрекать, когда сама была хуже последней хамки…
Такое мнение о Франке сложилось у Ульяны под влиянием домыслов Авдотьи и всего того, что ей подолгу нашептывала Марцеля всякий раз, как возвращалась от Франки.
Эта первая ссора между Ульяной и Франкой длилась недолго. Ульяна не хотела порывать отношений с братом, так как она и любила его и кое-что им от него всегда перепадало. Как-никак он и баранок детям с базара привозит, и на своей половине огорода всегда отводит им полоску под картофель или пеньку. А когда им срочно нужно подати платить или случается другая крайняя надобность, он всегда ссужает их деньгами.
Филипп — тот помнил не только об этих мелочных услугах Павла, но и об отцовской кубышке, хранившейся у Павла под печью, и потому, узнав о ссоре Ульяны с невесткой, накричал на Ульяну так, как еще ни разу в жизни не кричал, и велел помириться с Франкой. Это оказалось легче, чем думала Ульяна: стоило ей заговорить с Франкой, и та ответила ей весело, без малейшей запальчивости, а вечером, прибежав к Козлюкам и застав у них несколько соседей и соседок, нарассказала им таких чудес, что те от удивления только глаза таращили и до самой полуночи слушали ее болтовню, как волшебные сказки.
Всю зиму Франка таким образом развлекала часто собиравшуюся у Козлюков компанию. Любопытное это было зрелище: в хату, освещенную пылающим в большой печи огнем и керосиновой лампочкой, набивались мужчины в сермягах или полушубках и женщины в темно-синих суконных телогрейках. Мужчины плели сети, строгали колья для плетней, зубья для бороны, чинили ведра, бочонки, а то и просто сидели без всякого дела, куря трубки или цигарки. Женщины пряли. Некоторые приходили с детьми на руках, кормили их грудью и укачивали. Рассаживались все на лавках и табуретах — кто у стены, кто у огня. Франке неудобно было сидеть на твердой и узкой лавке, и она, спиной прислонясь к стене, вытягивала ноги на табуретку, в небрежной позе дамы, растянувшейся в шезлонге. Чулок она в будни не надевала, и из-под домотканой юбки высовывались голые ноги в грубых башмаках. На ней, как и на других женщинах, была синяя телогрейка, на голове — пестрый ситцевый платок, завязанный на затылке. Но эта одежда на ней казалась маскарадным костюмом. Черные, как вороново крыло, вьющиеся волосы, выбиваясь из-под цветастого платка, падали на лоб, шею и грудь, украшенную несколькими рядами бус, каких здесь никто не носил.