Хам — страница 14 из 39

— Ох, какая красивая!

От этого созерцания отвлек его стук топора. Он оглянулся и увидел Филиппа, который чинил свой паром, собираясь спустить его на воду. Решив, должно быть, что ему одному не справиться, он крикнул Павлу:

— Деверь, помоги-ка, сделай милость!

Павел поднял с земли второй топор, приготовленный для Данилки, и стал не спеша, но энергично вбивать большущие гвозди в толстые доски. Громкий стук нарушил утреннюю тишину. Скоро деревня и берег ожили. Пошла по воду Ульяна с двумя ведрами, за нею потянулись другие женщины с ведрами и кувшинами, а мужчины стаскивали вниз лодки и челноки, которые скоро могли понадобиться. Одни смолили их, другие приколачивали отставшие доски. Везде закипела работа, в воздухе мелькали руки с топорами, звучали громкие голоса. Раньше чем заняться своим делом, каждый хоть минуту смотрел на плывущие по реке льдины и, качая головой, указывал соседям на особенно большие и красивые. Женщины, громко взвизгивая от холода, все же храбро ступали босыми ногами в ледяную воду и спешили наполнить свои ведра и кувшины. Несколько мальчишек под предводительством озорника Данилки прыгнули на льдину, плывшую у самого берега, и с криками торжества, под которым скрывался некоторый страх, пробовали скользить по этому движущемуся катку. Филипп, оторвавшись от работы, громко ругал младшего брата за безделье и проказы, а Павел объяснял тем, кто работал неподалеку, что весна в этом году будет ранняя и теплая, — он угадывал это по запаху земли и преждевременному ледоходу. Шуму на берегу вторило карканье ворон за рекой — они кричали, как ошалелые, и черными тучами летали над лесом. А наверху, на горе, по всей деревне неслось из хлевов приглушенное стенами мычание коров и блеяние овец. Пели петухи, лаяли собаки, словно состязаясь со стучавшими внизу топорами, и в чаще дальнего леса откликалось протяжное эхо.

В этот час Франка, разбуженная скрипом двери, подняла голову с подушки и, протерев заспанные глаза, увидела сперва суковатую палку, а затем у самого порога — нечто, напоминавшее большую кучу лохмотьев.

— Слава Иисусу, — раздался из кучи голос, напоминающий скрип пилы.

Лениво потягиваясь в постели, Франка сказала:

— Сделай милость, Марцеля, разведи огонь! А я еще немножко полежу.

За тарелку похлебки, стакан чаю, иногда кусок сала и пригоршню муки нищенка стала ее служанкой. Впрочем, она была и ее наперсницей, единственной женщиной в деревне, с которой Франка любила разговаривать и которую никогда даже мысленно не называла «мужичкой» и «хамкой». Они поверяли друг другу все, что было на душе. Сидя на полу у двери или на лавке, за стаканом мутного чаю, Марцеля много рассказывала о себе, и Франке давно уже было известно ее прошлое. Марцеля никогда не была замужем — случай исключительный среди крестьянок. Все свои молодые годы она скиталась по панским усадьбам, то тяжело работала, то гуляла с панами и жила припеваючи, — как придется, какая где судьба выпадет. Было время, рассказывала Марцеля, когда она как сыр в масле каталась, была счастлива, ходила в нарядных платьях, работала только когда вздумается. Молодой пан души в ней не чаял. Жениться на мужичке он не мог, но любил ее и, может, никогда не разлюбил бы, даже когда-нибудь потом женился бы, — но он лишился имения и уехал куда-то в большой город, в дальнюю сторону. Где уж ему было брать ее с собой, когда он и сам стал бедняком. Уехал — и забыл. И она его забыла. В ее жизни потом всякое бывало, и радость и горе. А вот теперь, когда она уже совсем состарилась и побирушкой стала, все чаще вспоминается ей то, первое, счастье. Вспоминается, какой она была и какой был он… и все, что в те давние-давние времена довелось увидеть и пережить. Да, насмотрелась она в ту пору на чудеса да красоты, отведала сладкой жизни!

То вздыхая, то посмеиваясь, то уныло качая головой, то шепча что-то Франке на ухо, Марцеля рассказывала о красиво убранных покоях, о том, как веселились господа в усадьбах, какие вкусные вещи ели, какие вечера с музыкой бывали у них. А Франка, полуоткрыв рот и блестя глазами, слушала ее с жадным интересом и сочувствием, упиваясь этими рассказами, будившими и в ее памяти рой воспоминаний. Потом она, в свою очередь, быстрой, возбужденной скороговоркой начинала рассказывать Марцеле о годах своей первой молодости, о своих любовных похождениях. Наговорившись, обе грустно задумывались. Иногда Франка роптала вслух:

— Ох, и отчего не суждено мне было всю жизнь так прожить! Отчего я теперь такая несчастная, и надежды никакой нет когда-нибудь еще так пожить!

А старая нищенка, давно забывшая и слово «надежда», обеими руками опираясь на свою суковатую палку и не поднимая глаз, вздыхала:

— Хоть бы знать, жив ли он еще, мой голубчик, ходит ли еще по свету? Покойна ли его душенька, дал ли ему бог счастья? Или, может, уже черви под землей выели ему глазоньки?



Так причитала она, и порой из-под опухших век слезы мутными каплями катились по морщинистым, мертвенно-белым щекам.

Как-то раз, в минуты сердечных излияний, Марцеля рассказала Франке, что у нее было двое детей: сын умер еще маленьким, дочь жива, но она какая-то придурковатая, ни к чему не способная. Нанимают ее только на самую черную работу, и матери от нее никакой помощи. Марцеля упомянула об этом, как о самой обыкновенной вещи, ничуть не стесняясь, — просто потому, что к слову пришлось. Но тут ей припомнилось, сколько горя она натерпелась с этими детьми, сколько хлопот и трудов стоило растить их, как работала она не покладая рук, чтобы прокормить и одеть их, как ради них приходилось унижаться перед людьми. И после всего этого она на старости лет должна побираться! Думая об этом, Марцеля насупила седые брови, и глаза ее сердито засверкали из-под красных век.

— Чтоб им на том и на этом свете добра не было! Чтоб их паралич разбил! Чтоб им все кости покорежило! — проклинала она людей, под чьим кровом жила, любила, трудилась, страдала и радовалась и в конце концов дождалась только одинокой, нищей, полной жестоких лишений старости.

У Франки тоже бывали порывы гнева и горькой обиды. Вскочив с места и нервно жестикулируя, она вторила жалобам и проклятиям старой нищенки.

— А я что у них нажила? Шиш с маслом!.. Что мне оставалось от каждой любви и каждой службы? Кого я сильнее всего любила, те меня бросали! Как только заболею — в больницу отправляли, и все. Замуж пошла с богатым приданым: три дырявые рубашки! Ох и жизнь, пропади она пропадом! Ох и люди на белом свете, чтобы им ни дна ни покрышки!

Так обе женщины страстно кляли тот мир, в котором прошла их молодость и откуда ушли они нищие, с опустошенным сердцем. Но через какие-нибудь полчаса, час или самое большое через день снова принимались с восторгом, с тоской и горьким сожалением вспоминать о соблазнах и прелестях этого мира, о пережитых там радостях и волнениях.

Как-то в сумерки Марцеля сидела, по обыкновению, на полу у двери. Съев кусок хлеба с сыром, которым ее угостила Франка, она долго молчала. В этот вечер она сказала Франке, что завтра поедет в город, чтобы всю наступающую пасхальную неделю собирать милостыню у добрых людей, потому что в такие дни все охотно подают нищим. Услышав о предстоящей поездке Марцели, Франка встрепенулась. Ей так хотелось в город — на крыльях полетела бы туда, чтобы увидеть дома, улицы, приятелей своих и подруг и хоть разок повеселиться, погулять, как бывало! Но ей теперь и думать нельзя о таком счастье. Сама себя в гроб уложила. И крышка захлопнулась… Сидеть ей теперь век в этой избе, слушать, как ветер воет, да видеть одних мужиков! Вот что она натворила!..

Долго жаловалась так Франка, но, не дождавшись от Марцели ни одного слова, и сама замолчала наконец, уныло сгорбившись. Тишина и мрак наполняли избу. Долетавшие сюда из деревни звуки сливались в монотонное жужжание. На другом берегу Немана мужской голос кричал громко и протяжно, растягивая слоги:

— Па-ром! Па-аром!

И тотчас стало слышно, как бегут с горы вниз Филипп и Данилко.

Там, на воле, весна вытесняла последние остатки холода, благоухали оживающие иглы сосен, зеленела молодая трава. Со двора, где играли у плетня ребятишки Козлюков, по временам доносился плач или смех.

А в темной избе две женщины сидели в разных углах и молчали. Только после долгой паузы серевшая у двери куча лохмотьев зашевелилась и послышалось что-то вроде пения:

«Повей, ветер, повей, ветер, из зеленого гая,

Воротись, наш паночек, из дальнего края!»

«Как мне веять, как веять, когда гай так высок,

Как могу я вернуться, когда путь так далек!»

Удивительно звучала эта песня: густой хриплый голос Марцели дрожал и обрывался на высоких нотах, полон был скорбной жалобы. Спев одну строфу, она стала вздыхать так громко, что вздохи ее, как перед этим песня, разносились по всей избе.

— Ох! Ох! Ох!

Вскоре вздохи сменил громкий свистящий шепот:

— Во имя отца, и сына, и духа святого, аминь. Отче наш, иже еси на небеси…

В шепоте этом звучало раскаяние и смирение, мольба, искренняя вера усталой и одинокой души. Марцеля прочитала молитву до конца, перекрестилась и уже совсем другим тоном сказала:

— Эге, а я и забыла сказать тебе новость!

Громко зевая, Франка спросила:

— Какая такая новость?

— А дворец уже сняли на лето какие-то господа из города!

Франка знала, что крестьяне называют «дворцом» ту дачу, где она прошлым летом служила и откуда взял ее Павел. Она вскочила и захлопала в ладоши.

— Уже сняли! Ой, миленькая, отчего же ты мне раньше не сказала? Любопытно, что за люди? Может, я их знаю. Или, может, привезут с собой кого-нибудь из моих знакомых? Ну, как только приедут, побегу туда, все разузнаю и погляжу на них! Не слыхала ты, Марцеля, богатые они? Молодые? А прислуги у них много?

III

Погожий осенний день близился к концу. Похолодало, и рано наступили сумерки, лиловатые от тяжелых, темных туч, низко клубившихся над землей. Тучи эти, одни громадные, друг