Хам — страница 23 из 39

Когда Франка соскользнула с топчана и шла через избу, в ее движениях было уже что-то от прежней живости и гибкой кошачьей грации. Но она не обняла рукой шею человека, с которым села рядом, не прильнула к нему разнеженной кошечкой, как бывало. Сложив руки на коленях, она сидела молча и ждала. Хотя Павел говорил с нею теперь ласковее, хотя он сказал, что она здесь хозяйка, как прежде, все же Франка вовсе не была спокойна. Что-то он ей сейчас скажет? Как с ней поступит?

— Ну, что? — начал Павел. — Натерпелась, чай, горя и обид? Довольна теперь, что от меня ушла и опять полезла в когти дьяволу? Хорошая, должно быть, жизнь была, коли вернулась ты высохшая, как щепка, больная и почитай что голая! Ну, говори же: зачем ушла и зачем вернулась?

О, только этого обращения, и так произнесенного, нужно было Франке, чтобы открылись все долго закрытые шлюзы и неудержимым потоком полились бурные излияния, жалобы и накипевшие у нее в душе за эти годы новых скитаний горечь, сожаления и злоба. Молнией пронеслось у нее в голове воспоминание о том далеком дне, когда на островке среди белоснежного моря гвоздики она рассказала этому человеку все, все о себе, а он обошелся с нею, как отец с дочерью, как духовник с кающейся, и даже после того дня полюбил ее.

Воспоминание это придало Франке смелости и еще усилило мучившую ее потребность излить душу. Со свойственной ей безоглядной, пылкой и гордой искренностью она прежде всего сказала Павлу, что в лакея, с которым убежала, она была влюблена до безумия. Что она сама не знает, как это случилось, но вот — голову потеряла и просто жить без него не могла! А он тоже клялся ей, что всегда будет ее любить, никогда не бросит. И так он хорошо говорил, такой был вежливый и всегда одет, как пан! Ведь он, как и она, из благородной семьи: отец у него даже шляхтич был, и дети только из-за нужды пошли в услужение. Она с первого взгляда увидела, что он хоть и лакей, а хорошего рода, — и оттого ее так к нему потянуло…

Сначала ей в городе жилось очень хорошо и весело. Место она нашла себе в таком доме, где прислуги было много, а работы мало. Кароль почти каждый день приходил к ней, а по воскресеньям и праздникам водил ее на гулянья и в театр. Так она прожила с ним несколько месяцев, а тут — бац! — он вдруг уехал со своим паном куда-то далеко, в большой город! Когда прощался с нею, плакал, как бобр, но сказал, что такого выгодного места и таких доходов он нигде не найдет, так что дурак он был бы, если бы отказался ехать. Как она ни плакала, как ни просила взять ее с собой, он, хотя горевал тоже, ни за что не соглашался. «Куда я тебя дену, на что ты мне там нужна?»

Так и уехал. А недели через две она собралась и поехала к нему. Думала, что доберется до того города и что Кароль ей поможет в великой беде, которая с ней стряслась! Но отъехала она недалеко — на полдороге, в чужом городе, несчастье случилось. Родился ребенок.

Окрестила она его Октавианом — это имя красивое и среди простонародья не встречается. А Каролю она даже написать не могла, потому что не знала, где живет его пан, — ни улицы, ни дома. То ли он сам не знал еще адреса, когда с нею расставался, то ли знал, да сказать ей не хотел. Терпела она потом такую нужду, какой никогда еще не знала! На последние деньги сняла угол у какой-то прачки и проедала свои платья и всякие вещи, которые накупила себе за время службы у своих последних господ. В чужом городе нелегко было найти работу. Несколько месяцев она ходила по домам стирать и даже полы мыть. Но она ведь кормила ребенка и жила в нужде, так что скоро ослабела, стала зарабатывать очень мало, а то и вовсе ничего. Потом она все же нашла место прислуги, а ребенка оставила у прачки и платила за него. Некоторое время жилось не так уж плохо, но тоска ее грызла, и обида, и злоба на этого подлеца, что увел ее от мужа, а потом бросил в таком тяжелом положении. Иной раз она от этих мучений просто платье на себе рвала в клочья, а в голове поднимался такой шум, как будто там тарахтело десять телег и гудело десять самоваров, И хуже всего ей бывало, когда она думала о нем, Павле, о его доброте, о тихой хате, откуда убежала по своей воле… Такая злость ее тогда брала, что, кажется, убила бы всякого, кто под руку попадется! Вот в такую минуту подвернулась кухарка, тоже злюка порядочная, у них вышла ссора, и она швырнула этой кухарке в голову горшок с кипятком. Крик в доме поднялся страшный. Ее отдали под суд, и суд постановил: три месяца тюрьмы или заплатить кухарке сколько-то денег — она не помнит уже, сколько. Денег у нее не было, и пришлось идти в тюрьму. Ох, на что только она не нагляделась там, чего только не наслушалась! Одна из тех женщин, которые с ней сидели в камере, отравила мужа, другая задушила своего ребенка. Было там и несколько поджигательниц и такие, что всю жизнь воровством занимались. Ей было стыдно сидеть в такой компании, а к тому еще это были простые бабы, почти все — мужички и по-мужицки говорили. Голова у нее болела все чаще, все сильнее шумело в ушах. И когда ее выпустили из тюрьмы, она сходила к ребенку, расцеловала его, поплакала над его злой долей и в тот же день легла в больницу. Там она прохворала несколько месяцев какой-то странной болезнью. Жару у нее почти не было, только с ней часто случались обмороки или нападали смех и плач. Она чуть богу душу не отдала! Когда это на нее находило, она была как бешеная, рвала в клочья больничные одеяла и била склянки с лекарствами. В конце концов доктора все-таки ее вылечили, и даже шум в голове утих, и силы к ней вернулись. Вышла она из больницы — и так ей захотелось вернуться к Павлу, как хочется пить человеку, если ему три дня воды не дают! Только и думки было про это: поеду и поеду! Начала она опять на поденку ходить, но мало кто пускал ее к себе в дом, — все знали, что она только что из тюрьмы. А прачка не захотела больше держать ее. Что было делать? Куда деваться — да еще с ребенком? Она теряла силы, и в голове опять шуметь стало… Вот она и продала все, что у нее еще осталось, до последней рубахи, и прачка ее пожалела, выпросила для нее у знакомых господ несколько рублей… Она взяла ребенка и поехала. Сперва железной дорогой, а от соседнего местечка ее мужик один за злотый довез в своей телеге, — ему было по дороге. Высадил ее у ворот Павла и поехал дальше… Вот и все.

Да, пережито было немало. Из глаз Франки беззвучно текли слезы. Не слышно было громких судорожных рыданий, но слезы текли и текли по впалым щекам и частым дождиком поливали худые руки и засаленную кофту. А Павел слушал молча, поникнув головой. Только когда Франка кончила свой рассказ и стала утирать глаза, он, все не поднимая глаз, тихо сказал:

— Ад! Ад кромешный!

По лицу его видно было, что он опять пал духом, что его покинули спокойствие и мужество, и все принятые решения рассеялись, как дым.

Сейчас, когда он узнал все, Франка ожидала его первых слов, как приговора, который принесет ей жизнь или смерть. Съежившись и дрожа, она прижалась к стене и даже дыхание притаила. Когда отзвучали ее быстрые, то гневные, то жалобные слова, в комнате наступила тишина, только слышно было тяжелое дыхание Павла да вдали глухо шумела река. Так прошло довольно много времени, пока в другом конце избы, у стены, не послышалось тихое хныканье, а затем тоненький голосок плаксиво пропищал:

— Ма-ма! Мама!

Вся поглощенная мыслью о том неизвестном, что ее ожидало, Франка и не шевельнулась. Но Павел поднял голову.

— Ктавьян проснулся. Ступай к нему…

Она подошла и хотела взять сына на руки, но он капризно увернулся от нее, сам слез с лавки и побежал к Павлу, стоявшему теперь у окна.

— Хле… хлеб-ца!

Павел поднял на руки очутившуюся у его ног «божью коровку».

— Хлебца захотел, да? — переспросил он и долго не отводил глаз от изнуренного личика. Казалось, глаза его, утомленные каким-то пестрым и отвратительным зрелищем, отдыхали теперь на этом жалком и невинном детском личике.

— Хлебца хочешь? — повторил он. Но Октавиан уже не думал о хлебе, он был сыт. Широко открытыми черными глазами он уставился в окно, за которым увидел Куцего, на этот раз смирно сидевшего у ворот. Малыш указал пальцем в окно и защебетал:

— Цю-ця! Цю-ця!

— Собачка, — поправил его Павел.

— Со-ба-цка… — И, обернув лицо к человеку, державшему его на руках, Октавиан спросил серьезно: — А ти кто?

Он несколько раз настойчиво повторил этот вопрос, уже заданный им сегодня утром, и со смехом запустил руки в волосы Павла.

— Ти кто? Кто?

Павел, не сводя с него глаз, улыбался все шире и веселее.

— А я — тата!

— Та-та? — как бы с удивлением переспросил Октавиан, склонив голову набок.

— Тата! — подтвердил Павел. И в тот же миг почувствовал, как две тонкие и гибкие руки ужами обвились вокруг его колен.

Франка, упав ему в ноги, жалась головой к его коленям и благодарила, благодарила. Только в эту минуту она уверилась, что он ее не выгонит и будет отцом ее ребенку. Бурным потоком лились с ее губ слова благодарности, радости, восхищения его добротой. Потом она начала клясться, что теперь уже всегда, всегда будет ему верна и послушна, до самой смерти будет любить и почитать его. А если обещания не сдержит, так сама себе петлю на шею наденет или отравится, чтобы земля такого урода больше не носила!

Павел, поставив Октавиана на пол, поднял и усадил на лавку ползавшую у его ног жену. Так как она не переставала плакать, благодарить его и клясться, он сел рядом и стал тихо и ласково успокаивать ее:

— Ну, будет уж, будет, бедная ты моя, несчастная! Перестань!

Франка целовала ему руки, но обнять, прильнуть к нему еще не смела. Понемногу успокаиваясь, она быстрым горячим шепотом твердила:

— От смерти ты меня спас, дорогой ты мой, золотой, брильянтовый! У меня уже так было решено: если ты меня не примешь, прогонишь — малого под чей-нибудь порог подкину, а сама отравлюсь…

Она достала из кармана бумажный пакетик и, развернув его, показала Павлу щепотку белого порошка.

— Видишь? Яд это…