Хам — страница 36 из 39

Крепко поцеловав малыша в щечку, она положила его на постель около Павла.

— Будь и к нему так же добр, как был ко мне. Он ни в чем не виноват, — сказала она тихо.

Павел удивился:

— Сдурела ты, что ли, Франка? Разве я его не люблю и не жалею?

Франка, стоя в двух шагах от него, поклонилась ему до земли, — так же, как тогда, когда он спас ее от ареста, — быстрым и низким поклоном. Так же точно кланялся Павел уряднику, когда просил за нее и когда затем благодарил его. Можно было подумать, что Франка сейчас подражает ему.

Павел больше ничего не сказал. Кладя голову на подушку, он думал: «Стыдится еще! Не может забыть, что натворила. Ну, и слава богу! Видно, совсем уже опомнилась».

С этими мыслями он уснул. Спал и не слышал, как все сильнее шумит за окнами осенний ветер. Не слышал и того, как поздней ночью легонько скрипнула дверь хаты.

А рано утром его разбудил громкий гомон где-то поблизости. В шуме голосов он услышал, что повторяют его имя и имя Франки.

Вскочив с постели, он, как был, в одном холщовом белье, босиком, выбежал из дому. Там, где кончался участок Козлюков, отделенный песчаной дорогой от кладбища, стояла толпа мужчин и женщин. Видимо, чем-то испуганные, они кричали, галдели наперебой и указывали пальцами туда, где между двух старых сосен стоял тонкий, очень высокий крест. Уловив несколько слов из этих громких разговоров и криков, Павел, как безумный, бросился туда. В эту минуту налетел сильный порыв ветра и между сосен невысоко над землей заметался в воздухе знакомый ему розовый передник. Павел увидел только эту розовую тряпку, освещенную бледным лучом выглянувшего из-за туч солнца, но сразу все понял. Теперь уже не спасти ее! Он схватился рукой за плетень. Бежавшие к нему навстречу Авдотья и Ульяна прочли, должно быть, что-то страшное в его лице, — обе, взмахнув руками, крикнули в один голос:

— Помогите, люди! Держите, спасайте его, не то помрет! Сейчас упадет и помрет!

Эпилог

Он не умер. Неправду говорят, будто здоровые, сильные духом и телом люди могут умереть от нравственных потрясений. Здоровый, крепкий организм Павла Кобыцкого не надломили и даже не ослабили те несколько лет, которые испепеляющей молнией, страшным ураганом пронеслись в его тихой, однообразной, убогой жизни.

С того дня, когда так внезапно окончилась эта драма, прошло уже немало лет, но и сейчас на серебряной глади Немана можно увидеть, как он плывет в своем челноке по утрам навстречу розовой заре или вечерами под сумеречным закатным небом. У соснового бора он выходит на песчаный берег или пристает к острову, покрытому белоснежным ковром гвоздики и зарослями высокого царского скипетра. Его часто сопровождает десятилетний мальчик с льняными волосами и большими черными глазами под длинными ресницами. Старый рыбак немного сгорбился, поседел. Он всегда молчалив и задумчив, а мальчик, живой, смелый, румяный, болтает без умолку. Сразу заметно, что между ними царит полное согласие, что им хорошо вместе. Если мальчик иной раз надолго исчезает среди царского скипетра, по реке разносится мужской голос:

— Ктавьян! Эй, Ктавьян!

И тогда из чащи стеблей и больших косматых листьев колокольчиком звенит детский голос:

— Ку-ку, татко! Ку-ку!

Улыбка освещает суровое лицо рыбака, и он кричит мальчику, чтобы тот набрал воды в горшок, куда они бросают пойманную рыбу.

Октавиан выбегает из зарослей с охапкой белых гвоздик в руках. Присев на корточки у края берега, он смотрит, как льется вода в горшок, и, подражая ее журчанию, звенит на весь берег:

— Буль-буль-буль!

По всему видно, что этот ребенок счастлив.

А что же чувствует, о чем думает во время своих постоянных поездок по реке тот, кто заменил ему отца? Этого никто не знает: никому не поверяет рыбак своих чувств и мыслей. Говорят, он со дня похорон ни разу в беседе с людьми не упоминал о покойнице жене. Он, как и когда-то, не ищет общества людей. И весною, летом и осенью небо заменяет ему дом, а река — жену.

А в долгие зимние вечера в окошке неманского рыбака допоздна светится слабый огонек лампы, и парни и девушки, когда проходят мимо, спеша на вечерницы к Козлюкам, слышат за этим окном монотонный голос, неустанно бормочущий что-то. На столе раскрыт молитвенник, а над ним склоняется высокий седой человек с морщинистым лбом и, с трудом произнося по складам длинные слова, медленно читает напечатанные в книге молитвы. Других книг Павел Кобыцкий до сих пор не видел и, вероятно, никогда не увидит. В городе, куда он ездит, никаких книг не купить, а достать их у людей или хотя бы узнать что-нибудь о них ему очень трудно. Зато свой молитвенник он прочитал от первой до последней страницы уже три раза и сейчас начал читать в четвертый. Впрочем, последние два-три года у него уже меньше времени для чтения: часто на столе вместо молитвенника Франки раскрыт старый букварь с пожелтевшими, истрепанными страницами, а рядом с Павлом на высокой табуретке сидит Октавиан и, запустив руки в свою льняную кудель, бубнит: — Б-а — ба. Б-е — бе.

Минувшей зимой он дошел уже до буквы «к», но за лето забыл многое из того, что выучил, и Павел велел ему начать снова с буквы «б».

Октавиан бубнит довольно долго, потом ложится я засыпает. Тогда Павел начинает вполголоса читать «Богослужение».

Наконец в окне рыбака гаснет свет. Глубоко и спокойно спят в снегу хаты, длинным рядом выстроившиеся по краю высокого берега. Ничто живое голосом своим не нарушает бездонной тишины зимней ночи — изредка только залает собака или послышится заглушенное стенами пение петухов. Зато в этой тишине яснее звучат голоса природы.

Порой ледяной мороз-великан бродит по деревне, сердито и громко стучится в хаты, пощелкивает за окнами то близко, то подальше, с сухим треском похаживает по плетням. В другие ночи под тихие вздохи ветра приходит оттепель, и сосульки, свисающие с крыш, тают с однозвучным плеском, словно плачут, а ветер шепчется с деревьями и таинственным шелестом разбегается по сухим стеблям на огородах.

А иногда ночи бывают шумные, грозные. В темных просторах поднимается бешеная пляска вихрей, воздух наполнен каким-то кипеньем, стремительным кружением и воем, в котором слышатся все голоса мира. Здесь как будто сшибаются гигантские ядра, состязаются между собой раскаты грома и гул пушек и с неутихающим грохотом летят от края до края земли. Здесь воют под ударами бичей своры собак, прорезают воздух крики истязаемых, рыданья отчаявшихся, протяжные жалобы…

Но весь этот адский шум и беснование не будят людей, спящих под низенькими кровлями, укрытыми снегом.

В такие ночи, когда мороз стучит, щелкает, трещит, когда вздыхает, всхлипывает и бормочет оттепель, когда вихри неистовствуют в воздухе, только в одной из деревенских хат долго не засыпает человек.

Подле него на постели спит, ровно дыша, прижавшийся к нему мальчик, а он лежит без сна, смотрит в непроницаемую тьму, вслушивается в голоса ночи. И не раз в глубокой тишине, наполненной только этими голосами, слышны частые удары кулака в крепкую грудь и громкий, страстный, молящий шепот:

— Господи, помилуй ее, грешную! Господи, помилуй ее, грешную и несчастную!

Мир Элизы Ожешко

Около века отделяет нас от времени, когда были написаны два произведения прославленной польской писательницы Элизы Ожешко, представленные в этой книге.

Первое из них — роман «Господа Помпалинские» — создано еще молодой женщиной (ей тогда едва минуло 35 лет), второе — повесть «Хам» — появилось через 12 лет, в пору расцвета таланта писательницы, к тому времени уже известной своей новеллистикой и главным делом ее жизни — романом «Над Неманом».

Больше сорока лет длилось служение Ожешко на литературном поприще во благо отчизны. Служение, поприще, отчизна — не просто высокопарные слова. По собственному признанию Элизы Ожешко, подавление царизмом польского национально-освободительного восстания 1863 года побудило ее служить родине по мере своих сил и способностей. «Разные бывали сомнения в моей жизни, — писала она впоследствии, — но в том, что я обязана служить Родине и любить ее, я не сомневалась никогда»[2].

Элиза Ожешко жила и творила в трудную для ее народа эпоху. Молодость ее связана с восстанием 1863 года, в старости она была свидетельницей первой русской революции 1905 года, за которой следила с тревогой, опасениями и надеждой, справедливо считая, что разрешение польского вопроса неразрывно связано с ее победой. В 1905 году она писала шведской писательнице Элен Вестер, переводчице романа «Над Неманом» и других ее произведений на шведский язык: «… Мы стоим перед прекрасной, хотя и трагической картиной — огромной численности народ подымается с Прокрустова ложа своей неволи. Пробудился скованный Скиф и загремел цепями. Поднял голову и расправил плечи, но тело его все еще привязано к невольничьему ложу, на котором он лежит. Мы прикованы к этому исполину, мы невольные соучастники его судьбы, но мы еще не знаем, сумеет ли он подняться во весь рост и твердо встать на ноги… Как долго он спал!»[3]

Годы ее жизни и творчества были и годами становления и расцвета польской реалистической литературы, в чем ее участие столь же значительно, как и участие ее знаменитых современников Юзефа Игнация Крашевского, Генрика Сенкевича, Болеслава Пруса, Марии Конопницкой и более молодых — Стефана Жеромского и Владислава Реймонта.


Элиза Ожешко родилась 25 мая (6 июня по новому стилю) 1841 г., в семье крупного помещика Бенедикта Павловского. Об отце, которого она почти не помнила (он умер, когда ей не было двух лет), она писала впоследствии, что по своим взглядам он был вольнодумец, как говорили тогда, «вольтерьянец». Ее родственники утверждали, что свои способности и вольномыслие она унаследовала от отца. О широте взглядов отца, его образованности свидетельствовала богатая библиотека, в которой была представлена и французская литература XVIII века — Вольтер, Руссо, Дидро и другие энциклопедисты; с их трудами Ожешко познакомилась еще молоденькой девушкой.