о к себе нарасхват в спецы».
Конечно, афера лопнула. Ноздрев и Коробочка опять подвели нашего героя. И опять, как у Гоголя, долго ломали головы над вопросом, кто же такой Чичиков, и не смогли угадать.
«А слухи о Чичикове, – вслед за Гоголем пишет автор рассказа, – становились все хуже и хуже. Начали недоумевать, что такое за птица этот Чичиков и откуда он взялся. Появились сплетни, одна другой зловещее, одна другой чудовищнее. Беспокойство вселилось в сердца. Зазвенели телефоны, начались совещания… Комиссия построения в комиссию наблюдения, комиссия наблюдения в жилотдел, жилотдел в Наркомздрав, Наркомздрав в Главкустпром, Главкустпром в Наркомпрос, Наркомпрос в Пролеткульт и т. д.»
Правда, один здравомыслящий человек, хотя «Гоголя он тоже, как и все, и в руки не брал», все же догадался: «Мошенник». Разобрались кое-как. С помощью писателя поймали-таки Чичикова и утопили.
Важная деталь. Во втором – неоконченном – томе «Мертвых душ» Чичикова, вовремя убравшегося из перепуганного города NN, все же арестовали. И собирались публично наказать. Правда, тут же появился откуда-то ушлый юрисконсульт, пообещавший за тридцать тысяч рублей все уладить. Но платить не пришлось. Благодаря заступничеству старика Муразова его отпустили. Перед отъездом он даже сшил себе новый фрак из любимого сукна «наваринского пламени с дымом». Сел в бричку и поехал, размышляя: «И зачем было предаваться так сильно сокрушению? А рвать волос не следовало бы и подавно».
В булгаковской же инсценировке «Мертвых душ» (1930–1931) Чичиков был задержан «как подозрительный человек» в самом городе сразу после смерти прокурора. Вскоре к нему в «арестное помещение» острога зашли полицмейстер Алексей Иванович и жандармский полковник Илья Ильич, которые его и схватили. Между ними произошел занимательный и прямой разговор, быстрый и без экивоков:
Полицмейстер (тихо, Чичикову). Тридцать тысяч. Тут уж всем вместе – и нашим, и полковнику, и генерал-губернаторским.
Чичиков (шепотом). И я буду оправдан?
Полицмейстер (тихо). Кругом…
Жандармский полковник (тихо, Чичикову). Убирайтесь отсюда как можно поскорее, и чем дальше – тем лучше. (Рвет крепости.)
Ничего не поделаешь! Двадцатый век на дворе – за все надо платить!
Итак, история с возрождением Павла Ивановича благополучно закончилась. Каковы ее уроки? Первый – практический: классику надо знать! Если бы ответственные лица, которых очаровал Чичиков, читали Гоголя, то и скандала бы не было. Шуткой вроде бы сказал об этом писатель, но в ней заключена большая правда. От образованности и культуры тех, кто принимает решения, особенно государственные, очень многое зависит: в «темных углах» слишком хорошо живется всякого рода мошенникам и приспособленцам. И второй – к сожалению, до сих пор теоретический. Пока есть благодатная почва для Чичиковых, они, подобно Невзорову-Ибикусу из А. Толстого, бессмертны.
Где служат лицам или ведомствам, а не общему делу, где льстят и угодничают, ища расположения начальства, где личная сиюминутная выгода важнее истинных интересов людей и государства, а желание отчитаться о выполнении директив и указов и рапортовать об успехах опережает здравый смысл и гражданскую порядочность, – там Чичиковы всегда кстати.
Не об этом ли сокрушался Гоголь в сохранившейся концовке второго тома «Мертвых душ», предвидя расползание зла? «Дело в том, – напрямую обращается он к читателям, – что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, все оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как ни ограничивай он в действиях дурных чиновников приставленьем в надзиратели других чиновников. Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народ вооружался против врагов, так должен восстать против неправды».
Те времена, в которые Булгаков привел Павла Ивановича, для всего нашего семейства оказались весьма подходящими. Революция, гражданская война, голод, разруха, нэп. Одни, не щадя своего и чужого живота, смело шли в бой «за власть Советов» и свято верили, что уже завтра их ждет светлое будущее. Другие сопротивлялись новому порядку или просто выживали. Ну, а третьи приспосабливались. И весьма удачно – они хорошо знали, как это делается.
«Третьих» оказалось немало. «Вылезли, – по выражению Гоголя, – из всех нор тюрюки и байбаки» и немедленно начали врастать в переменяющуюся жизнь. Зоркие писательские глаза их очень быстро разглядели и ужаснулись. Спасать старую Россию они не собирались, строить новую – тоже, а вот жить в тепле и хлебно очень хотели. И ради этого не брезговали ничем, не останавливались ни перед какой преградой, как ржа, съедали все, что им мешало.
Именно такими персонажами заселил свои пьесы «Мандат» (1924) и «Самоубийца» (1928) Н. Эрдман. Подобно Гоголю и Щедрину, драматург не пощадил никого из собравшихся, ибо практически каждый из них оказался «ненастоящим».
Олимп Валерианович. Но вы все-таки коммунист?
Павел Сергеевич. Нет, товарищи, я вообще…
Олимп Валерианович. Как – вообще?
Павел Сергеевич. Я, товарищи, вообще такой разносторонний человек.
Олимп Валерианович Кончено. Все погибло. Все люди ненастоящие. Она ненастоящая, он ненастоящий, может быть, и мы ненастоящие?!
Автоном Сигизмундович. Что люди, когда даже мандаты ненастоящие.
В подтверждение этого один из молодых «ненастоящих» на вопрос «Вы в бога верите?» без запинки отвечает: «Дома верю, на службе нет…», а другой – постарше – готов принять революцию, если бы ее «сделали через сто лет».
Яснее всего об истинном своем и окружающих желании высказались главные персонажи пьес: мнимый коммунист Павел Сергеевич Гулячкин («Мандат») и несостоявшийся покойник Семен Семенович Подсекальников («Самоубийца»).
На вопрос матери «Как же теперь честному человеку на свете жить?» Павел Сергеевич, не задумываясь, отвечает: «Лавировать, маменька, надобно лавировать».
Поначалу все получалось. Даже картины в комнате Павел Сергеевич развесил удачно. На одной стороне полотна – «Вечер в Копенгагене» или даже «Верую, Господи, верую», а ежели перевернуть – Карл Маркс (он «у них самое высшее начальство»). Во избежание ошибки Павел Сергеевич в прихожей в матовом стекле даже дырочку проскоблил, чтобы точно знать, что за гость. Явится, к примеру, домовый председатель или из отделения милиции комиссар, – пожалуйста: Карл Маркс. А для порядочного человека можно перевернуть, и получится «Вечер в Копенгагене»: «…приди к нам хоть сам господин Сметанич, и тот скажет, что мы не революционеры какие-нибудь, а интеллигентные люди».
Узнав, что господин Сметанич, сын которого собирается жениться на Варваре Гулячкиной, в приданое «коммуниста просит», Павел Сергеевич после уговоров матери решает записаться в партию и даже покупает себе портфель. А чтобы все было как полагается, выписывает сам себе «Мандат», ибо «без бумаг коммунисты не бывают».
Правда, не зная точно, к какому берегу все-таки пристать, Павел Сергеевич в какой-то момент слегка растерялся. С одной стороны, он уверен, что «коммунисты Россию спасти не позволят», а потому надо держаться новой власти. С другой – всякое может случиться: «Если в Россию на самом деле какого-нибудь царя командируют, то меня тут же безо всяких разговоров повесят, а после доказывай, что ты не коммунист, а приданое».
Задумался Павел Сергеевич: «при старом режиме меня за приверженность к новому строю могут мучительской смерти предать» и «при новом режиме за приверженность к старому строю меня могут мучительской смерти предать». Выход есть! Надобно лавировать! И тогда он «при всяком режиме бессмертный человек». Вот еще один Ибикус!
Приободрился наш персонаж: «Вы представляете, мамаша, – увлеченно воскликнул он, – какой из меня памятник может получиться. Скажем, приедут в Москву иностранцы: „Где у вас лучшее украшение в городе?“ – „Вот, скажут, лучшее украшение в городе“. – „Уж не Петр ли это Великий?“ – „Нет, скажут, поднимай выше, это Павел Гулячкин“».
Дальше – больше. Воображение рисует совсем радужную картину: «…меня в Кремль без доклада пускать будут… санатории имени Павла Гулячкина выстроят…» А что в ответ? Вот тут-то и прорывается затаенное: «Вы думаете, товарищи, что если у меня гастрономический магазин отняли и вывеску сняли, то меня уничтожили этим? Нет, товарищи, я теперь новую вывеску вывешу и буду под ней торговать всем, что есть дорогого на свете. Всем торговать буду, всем!» Гулячкин – не Чичиков, но как же он по-семейному похож на Павла Ивановича, в начале 1920-х годов прибывшего по воле Булгакова в Москву.
А вот скромный Семен Семенович больше напоминает другого представителя нашего семейства. Его монологи в конце пьесы, которую в свое время в отличие от «Мандата» так и не опубликовали и не допустили до сцены, на удивление близки идеалам Молчалина.
«Товарищи, – обращается он к изумленной толпе, собравшейся на похороны, – я не хочу умирать: ни за вас, ни за них, ни за класс, ни за человечество… Но перед лицом смерти что может быть ближе, любимей, родней своей руки, своей ноги, своего живота. Я влюблен в свой живот, товарищи. Я безумно влюблен в свой живот, товарищи».
Но это еще не все. «Разве я убежал от Октябрьской революции? – обиженно заявляет Подсекальников. – Весь Октябрь я из дому не выходил. У меня есть свидетели. Вот стою я перед вами, в массу разжалованный человек, и хочу говорить со своей революцией: что ты хочешь? Чего я не отдал тебе? Даже руку я отдал тебе, революция, правую руку свою, и она голосует теперь против меня. Что же ты мне за это дала, революция? Ничего. А другим? Посмотрите в соседние улицы – вон она им какое приданое принесла. Почему же меня обделили, товарищи?… А прошу я немногого. Все строительство ваше, все достижения, мировые пожары, завоевания – все оставьте себе. Мне же дайте, товарищи, только тихую жизнь и приличное жалование».