Хамелеон. Похождения литературных негодяев — страница 13 из 22

Конечно, параллели в какой-то мере условны, но механизм приспособленчества и мошенничества у литературных негодяев и их реальных «родственников» поразительно похож. Сегодня мы уже знаем немало подробностей жизни и деятельности многочисленных Загорецких, Молчалиных, Шприхов, Чичиковых и Глумовых прошлых десятилетий нашей истории. Писатели ничего не придумали. Их беспокойство совершенно обосновано.

Похоже, что и во времена Лысенко ответственные товарищи Гоголя тоже не читали! А сейчас читают?

Подлость от ума

…Мы кое-то оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие изменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов… Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать, и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других…

И. Гончаров

Статья Гончарова «Мильон терзаний», строки которой вынесены в эпиграф этой главы, стала для многих поколений школьников непременным дополнением к разговору о «Горе от ума». Что-то вроде авторитетного комментария. Поводом для ее написания послужили театральные постановки пьесы, но размышляет Гончаров о бессмертных грибоедовских образах как о значимых для своего времени. Почти пятьдесят лет разделяют пьесу и статью, а наблюдения автора первой русской «социально-политической» комедии, как подтверждает ее пристрастный читатель, смысла не потеряли.

В этом мы без труда убедимся, вместе перечитав знаменитую пьесу А. Островского «На всякого мудреца довольно простоты» (1868). Ее главный персонаж – молодой человек Егор Дмитриевич Глумов – мог бы, наверное, стать духовным преемником Чацкого. Он умен, образован, хорошо видит ничтожность окружающих, остер на слово, жаждет деятельности, но не знает возможности – честной возможности! – применить свои способности.

И что же? В отличие от Чацкого персонаж Островского все таланты употребляет не на борьбу с презираемым им обществом и «людской пошлостью», летопись которой он ведет в дневнике, а на то, чтобы приобрести расположение столпов этого общества, ибо от них зависит его будущность.

Глумов добровольно предает идеалы, которые отстаивал Чацкий, и переходит в стан его противников, совершая во имя своих корыстных целей двойное предательство: «Эпиграммы в сторону! Этот род поэзии, кроме вреда, ничего не приносит автору. Примемся за панегирики… Всю желчь, которая будет накипать в душе, я буду сбывать в этот дневник, а на устах останется только мед».

Свой нравственный – вернее, безнравственный – выбор Егор Дмитриевич делает совершенно сознательно, трезво оценив жизненную ситуацию и решив, что благополучие важнее принципов.

Если Чацкий, увидев всю глубину пошлости и лицемерия тех, с кем встретился в доме Фамусова, и честно, хоть и непрактично, высказав свое мнение, уже не смог остаться и как-то ужиться («Вон из Москвы! сюда я больше не ездок. / Бегу, не оглянусь…»), то Глумов рассудил иначе. Он, подобно Загорецким, Молчалиным, Шприхам и Чичиковым, решил служить лицам. Вся разница в том, что для тех это было естественным состоянием, не отягощавшим ум и сердце, а ему пришлось переступить через себя. Но результат один, хотя хамелеонство Глумова и по природе, и по социальным последствиям будет пострашнее невинного желания «и награжденья брать, и весело пожить».

Каков же исходный пункт этой подлости от ума и каковы цели циничного расчета? Глумов сам точно ответил на эти вопросы в разговоре с матерью, которая, как и родители Алеши Молчалина и Павлуши Чичикова (а позже и Павлуши Гулячкина!), оказалась достойной такого дитяти.

«Маменька, – прямо заявил ей Егор Дмитриевич, – вы знаете меня: я умен, зол и завистлив: весь в вас. Что я делал до сих пор? Я только злился и писал эпиграммы на всю Москву, а сам баклуши бил. Нет, довольно. Над глупыми людьми не смеяться надо, надо уметь пользоваться их слабостями. Конечно, здесь карьеры не составишь – карьеру составляют и дело делают в Петербурге, а здесь только говорят. Но и здесь можно добиться теплого места и богатой невесты – с меня и довольно. Чем в люди выходят? Не все делами, чаще разговором. Мы в Москве любим поговорить. И чтоб в этой обширной говорильне я не имел успеха! Не может быть! Я сумею подделаться к тузам и найду себе покровительство, вот вы увидите. Глупо их раздражать – им надо льстить грубо, беспардонно. Вот и весь секрет успеха. Я начну с неважных лиц, с кружка Турусиной, выжму из него все, что нужно, а потом заберусь и повыше».

«Помоги тебе Бог!» – отвечала сыну маменька, во всем способствовавшая общественному восхождению и нравственному падению сына.

И он начал действовать. Первая жертва – Мамаев, богатый и самолюбивый барин, поучающий всех и вся (как Фамусов?!). С ним Глумов – неопытный юноша, жаждущий мудрого совета и наставления. Хитростью заманив Мамаева в свою квартиру, Глумов на наших глазах расчетливо разыграл сцену, ставшею началом его восхождения. «Я глуп», – предварил он признанием свои жалобы на жизнь и попал в точку. Собеседник тут же оседлал любимого конька: «А ведь есть учителя, умные учителя, да плохо их слушают – нынче время такое». Дальше – больше. За любопытством последовало сочувствие, а главное – внутренняя радость. Вот он, наконец-то, вот он благодарный слушатель и ученик!

Мамаев. Ваше положение действительно дурно. Мне Вас жаль, молодой человек.

Глумов. Есть, говорят, еще дядя, да все равно, что его нет.

Мамаев. Отчего же?

Глумов. Он меня не знает, а я с ним видеться не желаю.

Мамаев. Вот уж я за это и не похвалю, молодой человек, и не похвалю.

Глумов. Да помилуйте! Будь он бедный человек, я бы ему, кажется, руки целовал, а он – человек богатый; придешь к нему за советом, а он подумает, что за деньгами. Ведь как ему растолкуешь, что мне от него гроша не надобно, что я только совета жажду, жажду – алчу наставления, как манны небесной. Он, говорят, человек замечательного ума, я готов бы целые дни и ночи его слушать.


Какая сладость для старого и глупого сердца! Тут уж Мамаев, конечно, не выдерживает и говорит Глумову, что тот не так уж и плох, коли понимает подобные вещи. А узнав, что Глумов и есть его бедный родственник и что «человек замечательного ума» – это он сам, с нескрываемым удовольствием признается: «Ну, так этот Мамаев – это я». Вот и развязка. Первая виктория практически одержана, дело быстро доводится до нужного финала.

Глумов. Ах, Боже мой! Как же это! Нет, да как же! Позвольте Вашу руку! (Почти со слезами.) Впрочем, дядюшка, я слышал, Вы не любите родственников; Вы не беспокойтесь, мы можем быть так же далеки, как и прежде. Я не посмею явиться к Вам без Вашего приказания; с меня довольно и того, что я Вас видел и насладился беседой умного человека.

Мамаев. Нет, ты заходи, когда тебе нужно о чем-нибудь посоветоваться.

Глумов. Когда нужно! Мне постоянно нужно, каждую минуту. Я чувствую, что погибну без руководителя.

Мамаев. Вот заходи сегодня вечером…

Кончено. Победа за Глумовым, который успел заодно и полить грязью своего соперника, племянника Мамаева. Маменька согласна: «Кажется, дело-то улаживается. А много еще труда Жоржу будет. Ах, как это трудно и хлопотно – в люди выходить!»

Следующая жертва – Клеопатра Львовна, жена Мамаева. С ней Глумов разыгрывает другие сцены: влюбленности и страсти. И, конечно, преуспевает. Его объяснения с Мамаевой циничны и пошлы, но ведь для достижения цели все средства хороши. Тем более, что это беспроигрышный и опробованный сюжет: Молчалин ухаживал за Софьей, а Чичиков – за дочерью сурового повытчика. Обоим предмет ухаживаний был глубоко безразличен, но отказываться от такого верного подхода к сердцу влиятельного отца они не могли. Глумов пошел по проторенной дорожке и не ошибся. Даже в словах.

Чем он может отплатить своей благодетельнице за расположение и ласку? Ничем, и это удручает преданное сердце. Вот если бы она была старухой… Тогда – постоянное угождение по-молчалински: «…я бы ей носил собачку, подвигал под ноги скамейку, целовал постоянно руки, поздравлял со всеми праздниками и со всем, с чем только можно поздравить… Я мог бы привязаться к ней, полюбить ее». На вопрос же стареющей Клеопатры Львовны «А молодую разве нельзя полюбить?» скромный и робкий вздыхатель отвечает опять-таки совсем по-молчалински: «Можно, но не должно сметь». Конечно, и этот раунд выигран.

Гораздо труднее вышло с Крутицким. Этот важный старик, ретроград до мозга костей, автор безумного «Трактата о вреде реформ вообще» (как тут не вспомнить докладную записку Булгарина «О цензуре в России и книгопечатании вообще»), оказался проницательнее других. Посчитав, как и они, что Глумов «и с умом, и с сердцем малый», он все же про себя заметил, что тот «льстив и как будто немного подленок». Но расценил это по-своему: «Если эта подлость в душе, так нехорошо, а если только в манерах, так большой беды нет; с деньгами и с чинами это постепенно исчезает. Родители, должно быть, были бедные, а мать попрошайка: „У того ручку поцелуй, у другого поцелуй“; ну, вот оно и въелось. Впрочем, это все-таки лучше, чем грубость». Дальше такого умозаключения он не пошел, а Глумов уж постарался.

С Крутицким он – заядлый консерватор из юных, превыше всего ставящий благонамеренность. Вместе они дружно бранят все новое и курят фимиам старому. Глумов открыто подобострастничает перед «его превосходительством», а оно благосклонно принимает похвалы и панегирики, хваля такой образ мыслей и чувств в молодом человеке.

Наивысшей точки это слияние душ достигает при обсуждении трактата Крутицкого, которому Глумов, по просьбе автора, придал некоторую отделку и литературный вид.