Хамелеон. Похождения литературных негодяев — страница 14 из 22

Крутицкий. Четко, красиво, отлично. Браво, браво! Трактат, отчего же не прожект?

Глумов. Прожект, Ваше Превосходительство, когда что-нибудь предлагается новое; у Вашего Превосходительства, напротив, все новое отвергается… (с заискивающей улыбкой) и совершенно справедливо, Ваше Превосходительство.

Крутицкий. Так Вы думаете, трактат?

Глумов. Трактат лучше-с.

Крутицкий. Трактат? Да, ну пожалуй. «Трактат о вреде реформ вообще». «Вообще»-то не лишнее ли?

Глумов. Это главная мысль Вашего Превосходительства, что все реформы вообще вредны.

Крутицкий. Да, коренные, решительные; но если неважное что-нибудь изменить, улучшить, я против этого ничего не говорю.

Глумов. В таком случае это будут не реформы, а поправки, починки.

Крутицкий (ударяя себя карандашом по лбу). Да, так, правда! Умно, умно! У Вас есть тут, молодой человек, есть. Очень рад; старайтесь!

Глумов. Покорнейше благодарю, Ваше Превосходительство.

Крутицкий (надевая очки). Пойдем далее! Любопытствую знать, как Вы начинаете экспликацию моей главной цели. «Артикул 1-й. Всякая реформа вредна уже по своей сущности. Что заключает в себе реформа? Реформа заключает в себе два действия: 1) отмену старого и 2) поставление на место оного чего-либо нового. Какое из сих действий вредно? И то и другое одинаково: 1-е) отметая старое, мы даем простор опасной пытливости ума проникать причины, почему то или другое отметается, и составлять таковые умозаключения: отметается нечто непригодное; такое-то учреждение отметается, значит, оно непригодно. А сего быть не должно, ибо сим возбуждается свободомыслие и делается как бы вызов обсуждать то, что обсуждению не подлежит». Складно, толково.

Глумов. И совершенно справедливо.

Крутицкий (читает). «2-е) поставляя новое, мы делаем как бы уступку так называемому духу времени, который есть не что иное, как измышление праздных умов». Ясно изложено. Надеюсь, будет понятно для всякого; так сказать, популярно.

Глумов. Мудрено излагать софизмы, а неопровержимые истины…

Крутицкий. Вы думаете, что это неопровержимые истины?

Глумов. Совершенно убежден, Ваше Превосходительство.

Крутицкий (оглядывается). Что это они другого стула не ставят?

Глумов. Ничего-с, я и постою, Ваше Превосходительство.

Совершенно очевидно, что и на сей раз Глумов выбрал верную тактику, – этот бастион тоже взят.

Довольный своим молодым единомышленником и помощником, Крутицкий готов ему и письма рекомендательные в Петербург дать, и посаженным отцом на свадьбе быть. Это «высокодобродетельное», по выражению Глумова, лицо не прочь приблизить угодливого юношу к своему кругу, ибо видит в нем принципиального союзника: «Будешь капиталистом, найдем тебе место видное, покойное. Нам такие люди нужны, а то молокососы одолевать начали».

Как это ни странно, но и с антиподом Крутицкого либералом Городулиным наш герой сходится чрезвычайно быстро. Но здесь, сообразно обстоятельствам, перед публикой совсем другой человек: мысли передовые, чувства благородные, намерения искренние. Даже сам тон разговора разительно переменился.

Городулин (подавая Глумову руку). Вы служите?

Глумов (развязно). Служил, теперь не служу, да и не имею никакой охоты.

Городулин. Отчего?

Глумов. Уменья не дал Бог. Надо иметь очень много различных качеств, а у меня их нет.

Городулин. Мне кажется, нужно только ум и охоту работать.

Глумов. Положим, что у меня за этим дело не станет; но что толку с этими качествами?… Чтобы выслужиться человеку без протекции, нужно иметь совсем другое.

Городулин. А что же именно?

Глумов. Не рассуждать, когда не приказывают, смеяться, когда начальство вздумает сострить, думать и работать за начальников и в то же время уверять их со всевозможным смирением, что я, мол, глуп, что все это вам самим угодно было приказать. Кроме того, нужно иметь некоторые лакейские качества, конечно, в соединении с известной долей грациозности: например, вскочить и вытянуться, чтобы это и подобострастно и неподобострастно, и холопски и вместе с тем благородно, и прямолинейно и грациозно. Когда начальник пошлет за чем-нибудь, надо уметь производить легкое порханье, среднее между галопом, марш-маршем и обыкновенным шагом. Я еще и половины того не сказал, что надо знать, чтобы дослужиться до чего-нибудь.

Городулин. Прекрасно. То есть все это очень скверно, но говорите Вы прекрасно; вот важная вещь. Впрочем, все это было прежде, теперь совсем другое.

Глумов. Что-то не видать этого другого-то. И при том, все бумага и форма. Целые стены, целые крепости из бумаг и форм. И из этих крепостей только вылетают, в виде бомб, сухие циркуляры и предписания.

Городулин. Как это хорошо! Превосходно, превосходно! Вот талант!

Глумов. Я очень рад, что Вы сочувствуете моим идеям. Но так мало у нас таких людей!

Вот тут-то Глумов и сажает Городулина на крючок. Весь либерализм этого «Репетилова 1870-х» ограничен звонкой фразой. Вслед за своим предшественником он с полным основанием мог бы заявить: «Шумим, братец, шумим». Потому-то понятны и нравятся ему лишь обороты глумовской речи, а не ее суть: «Нам идеи что! Кто же их не имеет, таких идей? Слова, фразы очень хороши». Потому-то, откровенно говоря Глумову, что думать ему «решительно некогда», Городулин просит записать все сказанное на бумажку, чтобы назавтра пересказать за обедом.

А результат? Тот же, что и с Крутицким: «А как Вы говорите! Да, нам такие люди нужны, нужны, батюшка, нужны!.. А то, признаться Вам, чувствовался недостаток. Дельцы есть, а говорить некому, нападут старики врасплох. Ну, и беда… Хор-то есть, да запевалы нет. Вы будете запевать, а мы Вам подтягивать».

Подобрал Глумов свой ключик и к сердцу ханжи Турусиной, в кружке которой мирно уживались и Мамаев, и Крутицкий, и Городулин.

Они-то дружно и рекомендовали ей способного и благочестивого молодого человека в качестве жениха для племянницы. Турусину даже удивило, что его так нахваливают люди «совершенно противоположных убеждений». Эта «барыня, родом из купчих» – особа весьма вздорная и подозрительная, дремучая и привередливая, но и она доверилась Глумову, тонко заманившему ее в свои расчетливые сети. Недаром Городулин заметил восхищенно: «Да как же вы поладили с Турусиной; ведь вы вольнодумец».

Замечательный момент. Для Городулина Глумов – свой, человек, с которым он упоенно ругает стариков, Крутицкого и Турусину. И для Мамаева – свой: с ним он обсуждает причуды Крутицкого. И для Крутицкого – свой, «из наших»: именно в их разговоре достается Городулину и Мамаеву с женой. Каждый, считая Глумова своим, бранит с ним других членов кружка. И Глумов охотно бранит тех, с кем только что улыбался и ругал иных. И во всех случаях так искренне, так кстати – в полном соответствии с мнением собеседника.

Заметили, опять всплыло уже знакомое нам словечко «вольнодумец». Похоже, что сильные мира сего во все литературные времена едины в своем неприятии нового и независимого. Не случайно взгляды Крутицкого так напоминают охранительные монологи Фамусова, а Турусина почти повторяет грибоедовских старух: «До чего вольнодумство-то доходит, до чего позволяют себе забываться молодые люди!» Не исключено, что в ее представлениях каким-то неизъяснимым образом отозвался общий глас гоголевских персонажей, возмущенных минутным гусарством Чичикова: «Разве может гусар благочестивым людям в видениях являться?»

Одним словом, задуманное Глумову блестяще удалось – он стал «своим», всем «тузам» пришелся ко двору и должен был вот-вот войти в их круг. Но… Как всегда, случилось непредвиденное. Дневник Глумова, в котором он писал правду о благодетелях, сделался достоянием гласности. Обман, скандал, все возмущены! «Милостивый государь, – заявляет от их имени Крутицкий, – наше общество состоит из честных людей». И все подхватывают: «Да, да, да!»

Мы помним, что «родственники» Глумова тоже попадали в разные переплеты, но умели или надеялись всякий раз выйти сухими из воды, потому что в главном никогда не переступали границы, отделяющей «наших» от «чужих». В общем-то не переступил ее и Глумов, хотя заявил в сердцах: «Но знайте, господа, что, пока я был между вами, в вашем обществе, я только тогда и был честен, когда писал этот дневник».

Да, он нарушил правила игры, но не настолько, чтобы оказаться по другую сторону баррикад. «Чем вы обиделись в моем дневнике? Что вы нашли в нем нового для себя? Вы сами то же постоянно говорите друг про друга, только не в глаза. Если б я сам прочел вам, каждому отдельно, то, что про других написано, вы бы мне аплодировали».



Действительно, каждый из присутствующих наедине с Глумовым злословил о других и получал от этого удовольствие, что не мешало им держаться вместе, ибо «совершенная противоположность убеждений» была лишь внешней, не затрагивающей устои. Не покусился на них и Глумов. Он просто выбрал свой путь восхождения. Глумов – не Чацкий. Разрыв с кружком Турусиной означает для него «все»: потерю денег и положения в обществе. А это как раз те ценности, которые имеют первостепенное значение и для остальных. Значит, дело не в разнице идеалов и принципов, а в оплошности: «На всякого мудреца довольно простоты». Молод еще, но это пройдет.

Он ведь не чужой, он свой, удобный и полезный. Это прекрасно знает и сам Глумов: «Я вам нужен, господа. Без такого человека, как я, вам нельзя жить. Не я, так другой будет. Будет и хуже меня, и вы будете говорить: эх, этот хуже Глумова, а все-таки славный малый». Знают и остальные. По мере развития событий и врастания Глумова в общество «честных людей» понимание этого многократно увеличивалось. Даже разоблачение отступника уже не может остановить сближения сторон – им, бесспорно, нельзя друг без друга. Те, кому угождают, и те, кто угождает, созданы друг для друга. Они ищут и находят своих. А потому реалист Островский завершает повествование о торжестве подлости и гибели ума на «оптимистической» ноте.