Хамелеон. Похождения литературных негодяев — страница 21 из 22

Упадут, встанут, отряхнутся и опять за свое. Многие Молчалины, почуяв ветер перемен, прячутся и выжидают. Другие теряются перед напором жизненных бурь, до конца надеясь на возврат старых, добрых, теплых времен. А эти не такие. Они, уловив в паруса свежий ветер, мгновенно поворачивают свою лодку, пристраиваются к новым обстоятельствам, угадывают, что будет, кто будет, что надо делать и говорить, и начинают провозглашать противоположное тому, что говорили вчера вечером или сегодня утром. Словом, норовят оказаться впереди прогресса.

И как провозглашают – златоусты! Облепят сладкими словесами, обмажут елеем, оближут, ввинтятся в душу, нашепчут, напоют: «Красавец!», «Полубог!», «Юпитер!». И дрогнет начальственное сердце, поверив и возжелав. И откликнется: надо бы поддержать и отблагодарить. «Ну, как не порадеть родному человечку!» – повторит начальственное лицо вслед за предшественниками. И порадеет, и поддержит, и спасет, если надо, от ответственности. Если лицо служит Лицу, а не делу, то Лицо отблагодарит лицо. А при чем тут дело?!

О, этот зловещий «родной человечек», выросший из молчалинского корня! Ради него – в знак благодарности за преданность – можно забыть про совесть и честь, попрать справедливость и достоинство. Сколько блестящих идей и великих начинаний было загублено ради спокойствия и безбедного существования очередного «родного человечка». Сколько светлых голов и чистых сердец было предано порицанию и отдано на поругание. Ибо ничего так не боится «родной человечек», как чьей-то независимости, служения общему делу, ищущей мысли, свободного чувства.

Групповой портрет нашего неблагородного семейства будет неполным, если не упомянуть еще одного «родного человечка». Он вроде бы и другого корня, но, если приглядеться, оказывается по-родственному похож. Пожалуй, лучше всех описал его опять-таки Салтыков-Щедрин.

С очерками «Господа ташкентцы» читатели впервые познакомились в 1869 году, открыв № 10 журнала «Отечественные записки». Отдельной книгой эти «картины нравов» изданы в 1873 году.

Писатель сразу оговаривается, что к жителям географического Ташкента его герои никакого отношения не имеют – это «имя собирательное»: «Как термин отвлеченный, Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем. Если вы находитесь в городе, о котором в статистических таблицах сказано: жителей столько-то, приходских церквей столько-то, училищ нет, библиотек нет, богоугодных заведений нет, острог один и т. д., – вы можете сказать без ошибки, что находитесь в самом сердце Ташкента».

Несмотря на такой уклад городской жизни, истинный ташкентец, по Щедрину, «просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы то ни стало; и при том просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения и т. д. „Ташкентец“ во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах – значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время. Он создал особенный род просветительской деятельности – просвещения безазбучного…»

Думаю, вы уже догадались, кто был духовным отцом щедринских просветителей? Конечно, фонвизинский Митрофан, знаменитый недоросль. Писатель этого не скрывает. «Митрофаны не изменились, – убежден он. – Как и во времена Фонвизина, они не хотят знать арифметики, потому что приход и расход сосчитает за них приказчик; они презирают географию, потому что кучер довезет их куда будет приказано; они небрегут историей, потому что старая нянька всякие истории на сон грядущий расскажет».

Чего же они хотят? Как и Молчалины, только одного: «Жрать!! Жрать что бы то ни было, ценою чего бы то ни было! Жгучая мысль о еде не дает покоя безазбучным; она день и ночь грызет их существование. Как добыть еду? – в этом весь вопрос. К счастию, есть штука, называемая безазбучным просвещением, которая не требует, кроме цепких рук и хорошо развитых инстинктов плотоядности, – вот в эту-то штуку они и вгрызаются всею силою своих здоровых зубов…»

Чувствуете сходство? Для Молчалина точка всеобщего отсчета – его маленький мирок с тарелкой щей и куском пирога, ради сохранения которого он сделает все. Митрофан, а за ним и все «господа ташкентцы» тоже для этого на все готовы. Но в отличие от тихих Молчалиных эти приспособленцы непоколебимо уверены в своей талантливости и непогрешимости и готовы в первую очередь на великие свершения. Только пусть прикажут. «Куда угодно, когда угодно и все что угодно» – вот их принцип. О, незабвенный Угрюм-Бурчеев!



«Кто, кроме Митрофана, этого вечно талантливого и вечно готового человека», спрашивает себя и нас писатель, имеет неистребимый вкус к любым разрушениям и искоренениям? Никто, ибо здравый смысл противится бездумным переменам и нововведениям, совершающимся ради них самих. А для Митрофана и его последователей, ни в чем не сомневающихся, «не существует даже объекта движения и исполнительности, а существует только само движение и исполнительность». Прикажут – и все будет сделано: «Налетел, нагрянул, ушиб – а что ушиб? – он даже не интересуется и узнавать об этом…»

Зачем изучать науки, если есть готовность сделать любое открытие? Зачем постигать тайны профессий, если есть уверенность, что любое дело по плечу? Наоборот, считают ташкентцы-просветители, для того чтобы во всем разобраться, нужен лишь «свежий взгляд», не замутненный ни тем, что было вчера, ни тем, что будет завтра. Для того, чтобы сказать «новое слово», ни на что не похожее, не надо, по их мнению, «никаких других условий, кроме чистоты сердца и не вполне поврежденного ума»…

Конечно, саркастически замечает писатель, «это условие потому хорошо, что оно общедоступно, а сверх того, благодаря ему все профессии делаются безразличными. Человек, видевший в шкафу свод законов, считает себя юристом; человек, изучивший форму кредитных билетов, называет себя финансистом; человек, усмотревший нагую женщину, изъявляет желание стать акушером. Все это люди, не обремененные знаниями, которые в „свежести“ почерпывают решимость для исполнения каких угодно приказаний, а в практике отыщут и средства для их осуществления».

Много таких специалистов по переменам видела наша земля, сильно она претерпела от них. Особенно в недавней истории, когда жить время от времени становилось все лучше и веселее, когда считалось, что по команде, как по-щучьему велению, должны колоситься пшеница, вариться сталь, менять русло реки, дружить народы, пугаться враги. Не успевал народ опомниться от одного нового слова и свежего взгляда, как объявлялся другой. Опять вроде бы напророчил Щедрин: придет реформатор, «старый храм разрушит, нового не возведет и, насоривши, исчезнет, чтобы дать место другому реформатору, который также придет, насорит и уйдет…»

Писатель честно предупредил нас, ибо понял, что «безазбучные» ташкентцы могут появиться всюду и во всякое время, а в переломные эпохи – скорее всего. Ведь тогда им легче кричать о прогрессе, легче выдвигать прожекты, проверка которых требует исторического времени, легче обвинять всех несогласных. Разберутся – потом, а наградят и накормят – сегодня!

Да, хранить, приумножать, созидать – работа невидная, каждодневная, черновая. Тут быстрого капитала не заработаешь. А говорить о будущем благоденствии, просвещать недалекий народ, разрушать весь мир до основания, проводить эксперименты, не представляя, чем они кончатся, – просто: нужен только особый талант, бесстрашный и не сомневающийся. Потому-то и беспощаден приговор писателя: «Человек, рассуждающий, что Вселенная есть не что иное, как выморочное пространство, существующее для того, чтоб на нем можно было плевать во все стороны, есть ташкентец…»

Зловещий образ, многозначный, пугающий. Но писатель и здесь протягивает руку своему внимательному читателю: если понять, что «явление вредное, порочное – значит наполовину предостеречь себя от него». А вторая половина? Она – в вопросе: «…Разве мы можем указать наверное, где начинаются границы нашего Ташкента и где они кончаются? не живут ли ташкентцы посреди нас? не рыскают ли стадами по весям и градам нашим? И ведь никто-то, никто не признает их за ташкентцев, а все видят лишь добродушных малых, которым до смерти хочется есть…»

Такой же замечательный вопрос задавал своему читателю и Гоголь: «Вы боитесь глубоко устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор, вы любите скользнут по всему недумающими глазами… А кто из вас, полный христианского смирения, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит вовнутрь собственной души сей тяжелый запрос: „А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?“ Да, как бы не так!»

КОНЕЦ?

Портрет хорош, – оригинал-то скверен!

М. Лермонтов

Хамелеон, хамелеоны —

их миллион, их миллионы!

Группа «Рок-ателье»

Вот и подошел к концу наш разговор о литературных негодяях. Внимательный читатель, заинтересовавшись презренным семейством, наверняка добавит неназванные имена в горький перечень, выстраданный русскими классиками. А если посмотреть литературу зарубежную? Да приглядеться к произведениям самых последних лет? Уверен, и там и тут найдется пополнение. Тогда будем вместе писать продолжение нашего «романчика».

А пока давайте, как советовал Гоголь, в тишине, наедине с собой, обдумаем, что это было, перечитаем то, что недочитано или подзабыто, еще раз внимательно посмотрим вокруг – нет ли рядом кого-то из наших знакомцев…

И зададим себе несколько вопросов, с которых, может быть, стоило начать. Есть ли вообще сегодня нужда в таких изысканиях? Нет ли преувеличения в тревогах классиков и перебора в наших разоблачениях? Так ли уж опасны все эти «добродушные малые, которым до смерти хочется есть»? Может, мы пошли против правды жизни, поддавшись обаянию классиков и протянув липкую паутину от темного прошлого до наших светлых дней? Вдруг мы приняли разумный компромисс за конформизм, добродушие – за пресмыкательство, тонкие и дальновидные расчеты – за предательство, естественные перемены в людях – за перерождение?