Как известно, якобинцы – это члены политического клуба времен Великой французской революции, заседания которого проходили в здании бывшего монастыря Святого Якоба. Вождями якобинцев были Робеспьер, Марат, Дантон, Сен-Жюст – наиболее активные деятели революционных событий конца ХVIII века. Именно поэтому в России начала ХIХ столетия человеку прогрессивных взглядов с легкостью присваивалось наименование якобинца.
«Вероятно, вы изволите уже знать, – писал в 1832 году Пушкин из Петербурга в Москву И. Дмитриеву, – что журнал „Европеец“ запрещен вследствие доноса. Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники – или по крайней мере клевета устыдится и будет изобличена».
Клевета не устыдилась, хотя и была изобличена. Жуковский, Вяземский и сам издатель «Европейца» были уверены, что донос написал Булгарин. Во всяком случае приложил к нему руку. Уже в наше время в архивах Третьего отделения этот донос был найден и опубликован. В первых же строках анонимный автор подчеркивал главное: «Журнал „Европеец“ издается с целию распространения духа свободомыслия…» Пушкин, правда, смотрел на события шире, чем другие. «Донос, – писал он, – сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи». Тучей, конечно, были царь и его Третье отделение – сведения о якобинце попали на подготовленную почву.
То же и с «фармазоном». В. Даль, составитель «Толкового словаря живого великорусского языка», определяет смысл этого слова (у Даля – «фармасон») так: «вольнодумец и безбожник». К толкованию дана помета – «бран.», т. е. употребляется как бранное. Точнее не скажешь! Свидетельство автора словаря особенно ценно тем, что он зафиксировал слово в значении, в котором оно употреблялось в России на протяжении очень длительного времени. Первые свои записи великий подвижник сделал в 1819 году, а последние – незадолго до смерти, в 1872 году, когда готовил второе издание.
Конечно, «волтерьянец» из того же ряда. Имя французского просветителя Вольтера было хорошо знакомо русскому обществу. Но отношение разное. Одни восхищались едкими и независимыми суждениями, других философские произведения Вольтера пугали смелостью и вольнодумством. Потому-то и слово «волтерьянец», сказанное графиней-бабушкой, вполне может иметь ту же помету – «бран.». Прекрасное подтверждение найдем у Пушкина в короткой заметке «Литература у нас существует»: «У нас журналисты бранятся именем романтик, как старушки бранят повес франмасонами и волтерианцами – не имея понятия ни о Вольтере, ни о франкмасонстве».
Трудно удержаться и еще от одного свидетельства, переносящего нас в 1859 год, когда Ф. Достоевский написал повесть «Село Степанчиково и его обитатели», явившую белому свету отечественного Тартюфа – Фому Фомича Опискина. Есть в этом многоликом существе кое-какие черты знакомой нам семейки, но, конечно, не стоит сводить все богатство характера великого притворщика Фомы к заурядному хамелеонству.
Вся атмосфера жизни и образ мысли обитателей Степанчикова и их гостей, хоть и выдают деревенских жителей, плохо представляющих, что происходит в столицах, но точно свидетельствуют: окажись кто-то из Степанчикова в Москве или в Петербурге и столкнись с Чацким либо Арбениным, быть ему, этому обитателю Степанчикова, на стороне большинства, ибо представления и взгляды у них общие.
Вот, к примеру, откровения помещика Бахчеева о науках и ученых, обращенные к недавнему выпускнику университета: «Все вы прыгуны, с вашей ученой-то частью… Не люблю я, батюшка, ученую часть; вот она у меня где сидит! Приходилось с вашими петербургскими сталкиваться – непотребный народ! Все фармазоны; неверие распространяют…». А вот мадам Обноскина, рассуждая совершенно о другом, приходит к тем же выводам: «Я уверена… что Вы, в вашем Петербурге, были не большим обожателем дам. Я знаю, там много, очень много развелось теперь молодых людей, которые совершенно чураются дамского общества. Но, по-моему, это все вольнодумцы. Я не иначе соглашаюсь на это смотреть, как на непростительное вольнодумство».
Досталось, конечно, и бедному Вольтеру:
– Сочинители волтерьянцы-с? – проговорил Ежевикин, немедленно очутившись подле господина Бахчеева. – Совершенную правду изволили изложить, Степан Алексеевич. Так и Валентин Игнатьич отзываться намедни изволили. Меня самого волтерьянцем обозвали – ей-богу-с; а ведь я, всем известно, так еще мало написал-с… то есть крынка молока у бабы скиснет – все господин Вольтер виноват! Все у нас так-с.
– Ну, нет! – заметил дядя с важностью, – это ведь заблуждение! Вольтер был только острый писатель, смеялся над предубеждениями, а волтерьянцем никогда не бывал! Это все про него враги распустили. За что ж, в самом деле, все на него, бедняка?…
Примеры отечественного происхождения комедии Грибоедова можно множить. Наша задача сейчас не в этом. Важнее напомнить, что именно Грибоедов одним из первых в русской литературе показал многие язвы общественной жизни (в том числе и хамелеонство), самоотверженному лечению которых столько сил отдали лучшие таланты. И, пожалуй, именно автор «Горя от ума» первым так смело выступил на защиту человеческого ума от отупляющей среды и резко противопоставил независимость мыслей, чувств, слов, поступков личности нивелированному общественному мнению и общепринятой морали.
«Горе от ума» стало для ряда писателей отправной точкой исследования чрезвычайно устойчивой и злободневной для жизни общества коллизии. В ее зарождении и разрешении, как свидетельствуют вслед за Грибоедовым русские писатели, самую неприглядную, но весьма влиятельную роль играют разные Загорецкие, Молчалины, Шприхи и прочее со всем согласное, всегда умеренное и во всем благонамеренное большинство, неизменно готовое услужить.
Вот и получается, что клевете и сплетне никто не верит, но все повторяют – в Москве («Горе от ума»), Петербурге («Маскарад»), провинции («Евгений Онегин»). И, добавим, в губернском городе («Мертвые души»).
Пошлость всего вместе
…Да кто же он в самом деле такой?… Все поиски, произведенные чиновниками, открыли им только то, что они наверное никак не знают, что такое Чичиков, а что, однако же, Чичиков что-нибудь да должен быть непременно.
Задал же писатель загадку обывателям и чиновникам! Как ни бились они, не смогли отгадать. Дело даже приняло трагический оборот: «Все эти толки, мнения и слухи (ну куда же без них! – П. С.), неизвестно по какой причине, больше всего подействовали на бедного прокурора. Они подействовали на него до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говориться, ни с того, ни с другого умер».
Но не умея понять, что же такое Чичиков («такой ли человек, которого нужно задержать и схватить, как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех, как неблагонамеренных»), обитатели губернского города нутром почуяли в нем чужака и уже известным нам самым классическим способом оклеветали. И изгнали.
Так предприниматель и мошенник («подлец» – по Гоголю), помимо своей воли, оказался в одной компании с пылким Чацким, разочарованным Онегиным, страдающим Арбениным. Вот уж, воистину, нет пророка в своем отечестве! Да не посмеялся ли Гоголь над растерянными горожанами, а заодно и над читателями? Он на такие штуки мастер. Ведь обыватели поначалу ласково приняли Павла Ивановича, увидя в нем своего и быстро найдя с ним общий язык. И он полностью оправдал такое доверие. Попытайтесь мысленно хоть не на долго привезти в губернский город Чацкого, Онегина или Арбенина и представить их здешней публике. Думаю, результат будет плачевным. Что же тогда произошло?
Придется в поисках ответа повнимательнее покопаться в биографии Чичикова. Обычно читатели не всегда уделяют молодости литературного героя должное внимание, очевидно думая, что главное – лишь впереди.
Павлуша хорошо усвоил наставления отца и сразу же начал воплощать их в жизнь. Не отличаясь способностями к наукам, он брал прилежанием и опрятностью. Из данной отцом полтины не издержал ни копейки. Даже сделал солидное приращение, пустившись в разные спекуляции. Наживался на бедах товарищей, торговал немудреными поделками.
И, как следовало ожидать, «постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение»: сидел смирно на уроках, подавал учителю треух, старался ему «попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку». А в итоге «во все время пребывания в училище был на отличном счету и при выпуске получил полное удостоверение во всех науках, аттестат и книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение».
Пусть товарищи называли его «жилой», пусть он предал старого учителя, который, с грустью вздохнув, проговорил: «Эх, Павлуша! Вот как переменяется человек! Ведь какой был благонравный, ничего буйного, шелк! Надул, сильно надул!..» Главное, что свой интерес был соблюден, первая жизненная ступень преодолена успешно.
Выйдя на дорогу самостоятельной жизни и понимая, что придется нелегко, ибо всюду нужна протекция, которой у него не было, Чичиков решил «жарко заняться службою, все победить и преодолеть». Подобно Молчалину, он проявил великую «умеренность и аккуратность», показал неслыханное «самоотвержение, терпенье и ограничение нужд».
Неприятно было лишь то, что попал Чичиков под начальство престарелому повытчику – столоначальнику, ведающими в канцелярии определенными делами. Но сообразно своим правилам тут же решил служить лицам, а не делу и пошел на приступ. Он и перья повытчику очинит, и песок, которым тогда посыпали чернила, со стола сдует, и шапку подаст, и сюртук почистит. Видя, что успеха нет, Чичиков начал ухаживать за перезрелой дочерью начальника, которую никак не могли выдать замуж.
И тут «суровый повытчик» сдался. Он стал приглашать услужливого молодого человека в дом, куда тот вскоре просто-напросто переехал. И сделался совершенно необходимым: «закупал и муку, и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал его в руку…» Конечно, тот начал хлопотать за будущего зятя, и скоро Чичиков сам сел повытчиком на освободившееся место.