– Садись. Обожди пока.
И Бланка опускается на самый краешек стула, смотрит, как он очиняет перо дёргаными движениями, примеряется к брошенной строке и продолжает её рядом ровных блестящих букв. Пусть и не таких ровных, как у Тесия, но всё одно красивых. По-мужски уверенных. Не ясный чёткий минускул, которым писан её молитвенник, но и не сплющенные колючки текстуры, в которых Бланке видится недружественная худоба. Не сравнить с бледным дребезжащим почерком самой Бланки.
– Расстроена чем?
И Бланка смущается беглого взгляда и непривычного к ней интереса, качает головой.
– Нет.
Больше дядя ни о чём не спрашивает. Пишет, ненужно сильно стискивая перо, или ненужность эта ей только мерещится, потому как все мысли заняты подготовкой к просьбе. Потом убирает письмо, так и не докончив, и подвигает к Бланке свиток из превосходно вылощенного пергамента, придерживая, чтоб не скатывался.
– Распишись.
И Бланка снова не удивляется, послушно выводит имя под длинным текстом, не видя букв, набираясь смелости для своего обращения. Но настрою мешает сам дядя: смотрит пристально, и не в документ – на неё. Будто ждёт чего-то.
– Спросить ни о чём не хочешь?
– Хочу, – решается Бланка, облизнув вмиг пересохшие губы. – Вы как-то обещались разрешить танцы, как минет четырнадцать. Скоро пир… можно, дядя?
Он молчит, а в глазах – то ли досада, то ли ещё чего. Всегда-то Бланка не то спрашивает, всегда его разочаровывает… но она привыкла.
– Можно, Бланка, – наконец отвечает.
И напряжение отпускает, сердце ликует. Хочется прыгать, или свиток этот тяжёлый, с двумя печатями, к потолку подкинуть, или дядю вот обнять. Но вовремя вспоминается, что не любит он этого – не любит, когда Бланка до него дотрагивается.
– Спасибо…
– С любым, кроме Грасье.
Радость вмиг уходит.
– Но дядя…
– Я всё сказал. От него будешь держаться подальше.
И больше не тешат ни купеческие обновки, в башне дожидающиеся, ни долгожданное разрешение, ни сам этот пир…
– Ты меня поняла?
– Да, дядя…
Спросить бы: за что? Но смысл? Не её это дело – о причинах справляться.
Разговор окончен, и, значит, Бланка здесь больше не нужна. Идёт на выход, а в голове какая-то мелочь крутится, и лишь в дверях на ум всплывает.
– А в свитке-то что, дядя?
– Договор. Брачный. Твой, Бланка.
И снова ждёт.
Только до Бланки не сразу доходит. А когда доходит…
Наверное, она ненавидит его в этот момент. Злого равнодушного человека, которому завсегда неприятна была, и скрывать не трудился. Теперь вот избавится от неё.
А может, даже ненависти нет. Пустота только, и зябко как-то, хоть и шипит вовсю жаровня, брызжет искрами… Права Дита: сапожки надо было.
– Хочешь знать, за кого?
– За кого?..
И он говорит, только не всё ли равно. В том, что дорого продал, Бланка не сомневается. Хорошо, с выгодой. И неожиданно далеко: вряд ли она ещё когда сюда вернётся. Да и знала ведь, что так получится, но думала, ещё годик-другой про запас есть.
– Ты рада?
– Рада…
Кажется, Бланка даже благодарит. Или молча удаляется? Только в себя приходит, уже когда в объятиях Диты бьётся, и пустоты нет. Есть слёзы, океан целый слёз, и всё внутри надрывается.
– Дита, Диточка! Любимая, родненькая моя!
– Да что ж вы так убиваетесь? – увещевает та, гладя по спутанным волосам. – Замуж ведь – не на кол. – А сама тоже плачет, концом шали Бланкиной утирается.
– Да лучше б на кол! Не заготовлено мне в мире счастья! Лучше б матушка вместо меня жила…
Вот тут уже Дита сердится.
– Вы это бросьте, глупая девчонка! Чтоб больше такого не слыхала! Ясно? Знаете, как матушка ваша радовалась, что вы у ней будете? Вы ещё в утробе, а она с вами беседы беседует, животик наглаживает…
– Нельзя, Диточка, нельзя так искренне, от души радоваться! Не любят этого наверху…
– Да вы никак ополоумели?! Богохульничать вздумали!
Только Бланке совсем не стыдно. И враки это всё, что за терпение воздаётся.
За терпение за сотни миль отсылают и чужаку продают, которому Бланка и даром не нужна. Зато приданое её нужно, наследник и король в родне.
– Ненавидит он меня…
– Жених что-ль?
– Дядя!
– Да с чего вы это взяли, дурочка?
– За старика меня… вдового.
– Дурочка, как есть: двадцать пять ещё не старик.
– Так ты знала? Знала и молчала?
– А куда ж мне деваться, не моего ума это дело.
И снова бормочет, успокаивает, по спинке гладит, только Бланка успокаиваться не желает: рыдает, икает, захлёбывается. Над будущим своим на чужбине, одиночеством, любовью не сбывшейся…
– Он вас баловать станет, заживёте, как в сказке.
Без того целую жизнь в сказке, на середине застрявшей: забытая всеми принцесса в башне.
И словам Диты веры нет – родне безразлична, а незнакомцу занадобится? Да и не ему даже, доверенному лицу клятвы приносить, чтоб уже мужней женой к нему ехать.
– Ладно супруг, а ты-то со мной останешься?
– Куда ж я без вас… – вздыхает.
И чуточку легче становится. Только слёзы всё одно текут, на руку счастливую капают, кажется, всю себя так выплакать можно. Но потом и они на убыль идут, и это… обидно. Будто смиряться она начинает… Будто не так уж и горе-то велико, раз больше не плачется!
– Вот и умница, вот и нечего раскисать, радоваться надо, – твердит Дита, и таз с золотой водою – той, куда солнце сегодня гляделось, – от окна подвигает, Бланку к нему наклоняет, волосы придерживает.
И в отражении Бланка совсем безобразна: растрёпанная, с носом красным, опухшим, пятнами по лицу и полосой над губой – рыжие некрасиво плачут.
А Дита всей ладонью, как раньше, умывает, заставляет сморкаться и полотенцем расшитым вытирает. И сил уже нет ни стоять, ни плакать, поэтому Бланка на кровать опускается, ноги поджимает, пряди под пальцы Дитины подставляет и впервые, чуть смущаясь, просит:
– Расскажи, какой она была? Ну… мама.
И Дита рассказывает. Плетёт косу и рассказывает. А чтоб Бланке лучше слушалось, плюшку в патоке подсовывает и молоко.
– Да копия вы, один в один. Что внешне, что по характеру.
И Бланка, совсем как в детстве, со сладкой стороны зачинает – сперва патоку слизывает, а там надвое разламывает, за пышный мякиш принимается…
Финика на колени подтягивает, гладит и слушает, слушает.
Про то, как годы назад приехали сюда мама с Дитою, вот точно так, как скоро Бланка к супругу отправится, и как инаков их новый дом был: люди, природа, обычаи. Всё внове, всё отталкивает. Как плакалось по ночам в обнимку, скучалось по братьям и сёстрам, по жизни прежней – немногим старше Бланки ведь были… Болелось от холодных стен и вечной озёрной сырости, мутило от здешней пищи и одиночества.
Только Дита быстрей оправилась, тоску не изжила, но глубоко внутрь запрятала, так что сама о ней почти забыла, а мама Бланкина, тоньше устроенная, чахла, вяла, хирела, пока однажды чуда не приключилось. – И Бланка замирает, боясь момент спугнуть, даже пальцы облизывать прекращает.
– Какое?
Ей тоже отчаянно хочется чуда.
– В отца вашего влюбилась без памяти, – коса рыхлая докончена и через плечо переброшена. – Что и сказать: молод, собою хорош, как сто Ваалу горяч.
И отпустила её тоска сердечная. Вот так точно и Бланка в мужа своего влюбится, на родине его пообвыкнется.
И врёт, конечно, Дита: Бланка ещё помнит отца – сухарь сухарём, и влюбляться там не во что было, разве что от безысходности полной. Нос хрящеватый, залысины и голос резкий, отрывистый… Пажи вот его, как на подбор.
Но пускай дальше врёт – красивая сказка выходит…
37
Аккуратно притворив дверь, за которой остался звон монет и оживлённый щебет фрейлин, разбиравших товары, ювелир повернулся ко мне.
– Думаю, нам будет лучшее в дру́гом месте. – Он простёр руку в направлении дальше по коридору.
Найдя тихое местечко возле запылённого окна, где сквозь скреплённые внахлёст на жести пластины слюды едва просматривался двор, и переждав, пока бегущая по коридору ласка свернёт за угол, мужчина извлёк из эскарселя мою находку.
– Как я и сказал, это не а́лмас.
Я молча ждала, зная, что это ещё не всё.
– Са́пфир – синяя сестра ру́бина, – торжественно провозгласил он.
Я нахмурила лоб, глядя на прозрачную каплю на его ладони, в которой сейчас играл грязно-жёлтый блик от окна.
– Но камень не синий…
– Так только называют, – отмахнулся он и пощёлкал пальцами. – Как это у вас гово́рят, «для красного сло́вца». Все они ро́дятся из одного минэрала – корунда, второго по твёрдости после а́лмаса. Красный корунд – ру́бин, а других цветов – са́пфир. Они родятся разными: розовыми, жёлтыми, зеленковыми. Но синими чаще других, оттого этот цвэт вам привычен. Сей, помышляю, был матово-голу́бый.
Я вновь удивлённо взглянула на камень, в котором не было ничего ни от матовости, ни от голубизны.
– Я… не понимаю.
– Его обо́жгли, – пояснил ювелир с довольным видом.
– Но зачем?
– Вероятственно, затем, чтоб сделать похожим на а́лмас, – пожал плечами он, и раструбы рукавов качнулись в такт. – Другие камни укрывают гла́зурью, варят в мёде, клеят слой минэрала на стэкло, а этот вот грели в кварцэвом песке, чтоб поменял цвэт.
– То есть чтобы подделать под более дорогой минерал?
– Не вижу дру́гой цели, – просто ответил он. – Голу́бые са́пфиры годятся тут лучше всего.
– А его могли обжечь по какой-то иной причине?
– Все возможно, госпожа. Знать бы только – зачем.
Хороший вопрос. К примеру, как часть какого-то ритуала.
– А как же клеймо мастера? – вспомнила я. – Вы ведь говорили, что камень, возможно, древний!
– Он и есть дрэвний. Дрэвняя имитация под а́лмас.
Что лишь говорит о том, что мошенники были и будут во все времена…
– Вижу, вы огорчённая, – внимательно посмотрел ювелир. – Но не стоит так падать духом. Этот камэнь, – он поиграл пальцами, так что сапф