Хамелеонша — страница 70 из 95

– Садись. Обожди пока.

И Бланка опускается на самый краешек стула, смотрит, как он очиняет перо дёргаными движениями, примеряется к брошенной строке и продолжает её рядом ровных блестящих букв. Пусть и не таких ровных, как у Тесия, но всё одно красивых. По-мужски уверенных. Не ясный чёткий минускул, которым писан её молитвенник, но и не сплющенные колючки текстуры, в которых Бланке видится недружественная худоба. Не сравнить с бледным дребезжащим почерком самой Бланки.

– Расстроена чем?

И Бланка смущается беглого взгляда и непривычного к ней интереса, качает головой.

– Нет.

Больше дядя ни о чём не спрашивает. Пишет, ненужно сильно стискивая перо, или ненужность эта ей только мерещится, потому как все мысли заняты подготовкой к просьбе. Потом убирает письмо, так и не докончив, и подвигает к Бланке свиток из превосходно вылощенного пергамента, придерживая, чтоб не скатывался.

– Распишись.

И Бланка снова не удивляется, послушно выводит имя под длинным текстом, не видя букв, набираясь смелости для своего обращения. Но настрою мешает сам дядя: смотрит пристально, и не в документ – на неё. Будто ждёт чего-то.

– Спросить ни о чём не хочешь?

– Хочу, – решается Бланка, облизнув вмиг пересохшие губы. – Вы как-то обещались разрешить танцы, как минет четырнадцать. Скоро пир… можно, дядя?

Он молчит, а в глазах – то ли досада, то ли ещё чего. Всегда-то Бланка не то спрашивает, всегда его разочаровывает… но она привыкла.

– Можно, Бланка, – наконец отвечает.

И напряжение отпускает, сердце ликует. Хочется прыгать, или свиток этот тяжёлый, с двумя печатями, к потолку подкинуть, или дядю вот обнять. Но вовремя вспоминается, что не любит он этого – не любит, когда Бланка до него дотрагивается.

– Спасибо…

– С любым, кроме Грасье.

Радость вмиг уходит.

– Но дядя…

– Я всё сказал. От него будешь держаться подальше.

И больше не тешат ни купеческие обновки, в башне дожидающиеся, ни долгожданное разрешение, ни сам этот пир…

– Ты меня поняла?

– Да, дядя…

Спросить бы: за что? Но смысл? Не её это дело – о причинах справляться.

Разговор окончен, и, значит, Бланка здесь больше не нужна. Идёт на выход, а в голове какая-то мелочь крутится, и лишь в дверях на ум всплывает.

– А в свитке-то что, дядя?

– Договор. Брачный. Твой, Бланка.

И снова ждёт.

Только до Бланки не сразу доходит. А когда доходит…

Наверное, она ненавидит его в этот момент. Злого равнодушного человека, которому завсегда неприятна была, и скрывать не трудился. Теперь вот избавится от неё.

А может, даже ненависти нет. Пустота только, и зябко как-то, хоть и шипит вовсю жаровня, брызжет искрами… Права Дита: сапожки надо было.

– Хочешь знать, за кого?

– За кого?..

И он говорит, только не всё ли равно. В том, что дорого продал, Бланка не сомневается. Хорошо, с выгодой. И неожиданно далеко: вряд ли она ещё когда сюда вернётся. Да и знала ведь, что так получится, но думала, ещё годик-другой про запас есть.

– Ты рада?

– Рада…

Кажется, Бланка даже благодарит. Или молча удаляется? Только в себя приходит, уже когда в объятиях Диты бьётся, и пустоты нет. Есть слёзы, океан целый слёз, и всё внутри надрывается.

– Дита, Диточка! Любимая, родненькая моя!

– Да что ж вы так убиваетесь? – увещевает та, гладя по спутанным волосам. – Замуж ведь – не на кол. – А сама тоже плачет, концом шали Бланкиной утирается.

– Да лучше б на кол! Не заготовлено мне в мире счастья! Лучше б матушка вместо меня жила…

Вот тут уже Дита сердится.

– Вы это бросьте, глупая девчонка! Чтоб больше такого не слыхала! Ясно? Знаете, как матушка ваша радовалась, что вы у ней будете? Вы ещё в утробе, а она с вами беседы беседует, животик наглаживает…

– Нельзя, Диточка, нельзя так искренне, от души радоваться! Не любят этого наверху…

– Да вы никак ополоумели?! Богохульничать вздумали!

Только Бланке совсем не стыдно. И враки это всё, что за терпение воздаётся.

За терпение за сотни миль отсылают и чужаку продают, которому Бланка и даром не нужна. Зато приданое её нужно, наследник и король в родне.

– Ненавидит он меня…

– Жених что-ль?

– Дядя!

– Да с чего вы это взяли, дурочка?

– За старика меня… вдового.

– Дурочка, как есть: двадцать пять ещё не старик.

– Так ты знала? Знала и молчала?

– А куда ж мне деваться, не моего ума это дело.

И снова бормочет, успокаивает, по спинке гладит, только Бланка успокаиваться не желает: рыдает, икает, захлёбывается. Над будущим своим на чужбине, одиночеством, любовью не сбывшейся…

– Он вас баловать станет, заживёте, как в сказке.

Без того целую жизнь в сказке, на середине застрявшей: забытая всеми принцесса в башне.

И словам Диты веры нет – родне безразлична, а незнакомцу занадобится? Да и не ему даже, доверенному лицу клятвы приносить, чтоб уже мужней женой к нему ехать.

– Ладно супруг, а ты-то со мной останешься?

– Куда ж я без вас… – вздыхает.

И чуточку легче становится. Только слёзы всё одно текут, на руку счастливую капают, кажется, всю себя так выплакать можно. Но потом и они на убыль идут, и это… обидно. Будто смиряться она начинает… Будто не так уж и горе-то велико, раз больше не плачется!

– Вот и умница, вот и нечего раскисать, радоваться надо, – твердит Дита, и таз с золотой водою – той, куда солнце сегодня гляделось, – от окна подвигает, Бланку к нему наклоняет, волосы придерживает.

И в отражении Бланка совсем безобразна: растрёпанная, с носом красным, опухшим, пятнами по лицу и полосой над губой – рыжие некрасиво плачут.

А Дита всей ладонью, как раньше, умывает, заставляет сморкаться и полотенцем расшитым вытирает. И сил уже нет ни стоять, ни плакать, поэтому Бланка на кровать опускается, ноги поджимает, пряди под пальцы Дитины подставляет и впервые, чуть смущаясь, просит:

– Расскажи, какой она была? Ну… мама.

И Дита рассказывает. Плетёт косу и рассказывает. А чтоб Бланке лучше слушалось, плюшку в патоке подсовывает и молоко.

– Да копия вы, один в один. Что внешне, что по характеру.

И Бланка, совсем как в детстве, со сладкой стороны зачинает – сперва патоку слизывает, а там надвое разламывает, за пышный мякиш принимается…

Финика на колени подтягивает, гладит и слушает, слушает.

Про то, как годы назад приехали сюда мама с Дитою, вот точно так, как скоро Бланка к супругу отправится, и как инаков их новый дом был: люди, природа, обычаи. Всё внове, всё отталкивает. Как плакалось по ночам в обнимку, скучалось по братьям и сёстрам, по жизни прежней – немногим старше Бланки ведь были… Болелось от холодных стен и вечной озёрной сырости, мутило от здешней пищи и одиночества.

Только Дита быстрей оправилась, тоску не изжила, но глубоко внутрь запрятала, так что сама о ней почти забыла, а мама Бланкина, тоньше устроенная, чахла, вяла, хирела, пока однажды чуда не приключилось. – И Бланка замирает, боясь момент спугнуть, даже пальцы облизывать прекращает.

– Какое?

Ей тоже отчаянно хочется чуда.

– В отца вашего влюбилась без памяти, – коса рыхлая докончена и через плечо переброшена. – Что и сказать: молод, собою хорош, как сто Ваалу горяч.

И отпустила её тоска сердечная. Вот так точно и Бланка в мужа своего влюбится, на родине его пообвыкнется.

И врёт, конечно, Дита: Бланка ещё помнит отца – сухарь сухарём, и влюбляться там не во что было, разве что от безысходности полной. Нос хрящеватый, залысины и голос резкий, отрывистый… Пажи вот его, как на подбор.

Но пускай дальше врёт – красивая сказка выходит…

37

Аккуратно притворив дверь, за которой остался звон монет и оживлённый щебет фрейлин, разбиравших товары, ювелир повернулся ко мне.

– Думаю, нам будет лучшее в дру́гом месте. – Он простёр руку в направлении дальше по коридору.

Найдя тихое местечко возле запылённого окна, где сквозь скреплённые внахлёст на жести пластины слюды едва просматривался двор, и переждав, пока бегущая по коридору ласка свернёт за угол, мужчина извлёк из эскарселя мою находку.

– Как я и сказал, это не а́лмас.

Я молча ждала, зная, что это ещё не всё.

– Са́пфир – синяя сестра ру́бина, – торжественно провозгласил он.

Я нахмурила лоб, глядя на прозрачную каплю на его ладони, в которой сейчас играл грязно-жёлтый блик от окна.

– Но камень не синий…

– Так только называют, – отмахнулся он и пощёлкал пальцами. – Как это у вас гово́рят, «для красного сло́вца». Все они ро́дятся из одного минэрала – корунда, второго по твёрдости после а́лмаса. Красный корунд – ру́бин, а других цветов – са́пфир. Они родятся разными: розовыми, жёлтыми, зеленковыми. Но синими чаще других, оттого этот цвэт вам привычен. Сей, помышляю, был матово-голу́бый.

Я вновь удивлённо взглянула на камень, в котором не было ничего ни от матовости, ни от голубизны.

– Я… не понимаю.

– Его обо́жгли, – пояснил ювелир с довольным видом.

– Но зачем?

– Вероятственно, затем, чтоб сделать похожим на а́лмас, – пожал плечами он, и раструбы рукавов качнулись в такт. – Другие камни укрывают гла́зурью, варят в мёде, клеят слой минэрала на стэкло, а этот вот грели в кварцэвом песке, чтоб поменял цвэт.

– То есть чтобы подделать под более дорогой минерал?

– Не вижу дру́гой цели, – просто ответил он. – Голу́бые са́пфиры годятся тут лучше всего.

– А его могли обжечь по какой-то иной причине?

– Все возможно, госпожа. Знать бы только – зачем.

Хороший вопрос. К примеру, как часть какого-то ритуала.

– А как же клеймо мастера? – вспомнила я. – Вы ведь говорили, что камень, возможно, древний!

– Он и есть дрэвний. Дрэвняя имитация под а́лмас.

Что лишь говорит о том, что мошенники были и будут во все времена…

– Вижу, вы огорчённая, – внимательно посмотрел ювелир. – Но не стоит так падать духом. Этот камэнь, – он поиграл пальцами, так что сапф