Хамнет — страница 28 из 61

— Ладно, — кивнув, заметил Бартоломью, — не стану притворяться, что я понял, почему она выбрала вас в мужья, однако о моей сестре я точно знаю лишь одно… Хотите узнать, что именно?

— Да.

— Она редко ошибается. В чем бы то ни было. Таков ее дар, или проклятье, в зависимости от того, кого спросить. Поэтому, раз уж она так ценит вас, может, в вас и правда есть нечто ценное.

— Я не могу предсказать, — начал муж, — будет ли…

— Никакие ваши предсказания сейчас не имеют значения, — перебил его Бартоломью, — главное, нам надо как можно скорее найти ее.

Ничего не сказав, муж опустился на колени, обхватив голову руками. Немного погодя, он произнес приглушенным голосом:

— Перед уходом она написала что-то на листе бумаги. Возможно, оставила какое-то сообщение для меня.

— О чем она написала?

— Что-то о дожде… и ветвях. Мне удалось разобрать не все слова.

Бартоломью задумчиво смотрел на него, обдумывая эти два слова: «Дождь и ветви. Ветви… дождь…» — Наконец, подняв свой посох, он сунул его за пояс и изрек: — Вставай.

Точно ничего не услышав, муж продолжал объяснять что-то скорее для себя, чем для ее брата.

— Сегодня утром мы еще разговаривали, а потом она исчезла. Мойры вмешались и спрятали ее от меня, словно приливная волна, и теперь я даже не представляю, как найти ее, не знаю, где искать и…

— Зато я знаю.

— …и не будет мне покоя, пока я не найду ее, пока мы… — Вдруг, словно опомнившись, муж резко умолк и вскинул голову: — Вы знаете?

— Да.

— Откуда? — изумился он. — Как вы могли сообразить, о чем она писала, так быстро, хотя я сам, ее муж, не могу даже предположить…

Бартоломью надоела его болтовня. Слегка пнув растерянного парня башмаком по ноге, он резко произнес:

— Говорю же, вставайте. И давайте за мной, поживее.

Парень живо вскочил на ноги и настороженно глянул на Бартоломью.

— Куда пойдем-то?

— В лес.

Не сводя взгляда с лица парня, Бартоломью сунул два пальца в рот и свистнул, призывая за собой собак.

* * *

Когда Бартоломью нашел их, Агнес, прижимая к груди младенца, пребывала в состоянии полудремы, то проваливаясь в сон, то вдруг пробуждаясь.

Он быстро углубился в лес, собаки петляли между деревьями за ним по пятам, муж тоже плелся следом, не прекращая охать и причитать всю дорогу, в итоге Бартоломью нашел сестру именно там, где, по его подозрениям, она могла быть.

— Ну вот, уже разродилась — сказал он, наклонившись, чтобы поднять ее с земли, и не обращая внимания на грязь и зловоние послеродовых выделений, — тебе нельзя здесь оставаться.

Она слабо и сонно попыталась что-то возразить, однако тут же невольно склонила голову на грудь брата. Он заметил, что ребенок жив-здоров и бодро втягивает щечки. «Значит, уже сосет», — подумал Бартоломью, удовлетворенно кивнув.

Муж уже догнал их и с новой силой принялся суетиться и причитать, жестикулируя и хватаясь за голову, его дрожащий голос по-прежнему звенел в лесу, и возмущенные слова изливались из него непрерывным потоком. Он порывался сам нести жену, пытался выяснить у нее, кто у них родился, мальчик или девочка, спрашивал, о чем она думала, тайно сбежав из дома и доведя всех домочадцев до безумия, поскольку он не имел ни малейшего представления, куда она подевалась. Бартоломью уже раздумывал, не дать ли ему хорошего пинка, чтобы он заткнулся и остудил свой пыл, полежав на плодородной, покрытой влажной листвой земле, однако отбросил эту мысль. Муж пытался забрать у него Агнес, но Бартоломью отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

— Можете понести корзинку, — предложил он парню и, уходя, оглянувшись через плечо, добавил: — Если, конечно, это не слишком обременит вас.

* * *

Для того чтобы чума добралась до Англии и до Уорикшира летом 1596 года, в жизни двух независимых друг от друга людей должны были произойти два события, а потом еще судьба должна была свести их вместе.

Первый — стеклодув с острова Мурано Венецианской республики; второй — юнга с торгового корабля, отчалившего в Александрию с восточным ветром одним необычайно теплым утром.

За несколько месяцев до того, как Джудит слегла в постель, когда 1596 год пришел на смену 1595-му, мастер-стеклодув, поднаторевший в искусстве наложения пяти или шести цветов при изготовлении бусин, украшенных разноцветными звездочками или цветочками в технике, известной как millefiori[6], на мгновение отвлекся на шум драки, вспыхнувшей между истопниками в мастерской, рука его сорвалась, и два пальца попали в ревущее белое пламя, где мгновением раньше плавилась стеклянная заготовка, вытягиваемая в пластичную массу. Боль была настолько сильна, что превосходила пределы ощущений, и в первый момент мастер вовсе ничего не почувствовал; он не мог понять, что случилось и почему все уставились на него, а потом бросились к нему. Запахло жареным мясом, и возникшую вокруг него страшную суету прорезал дикий, почти волчий вой.

В результате тот день закончился двумя ампутациями.

На следующий день один из его учеников упаковывал в шкатулки маленькие бусины всех цветов радуги. И он не знал, что мастер-стеклодув — сидевший в то время дома, перевязанный и оцепеневший от дозы макового сиропа, — укладывая бусины, обычно прокладывает их древесной стружкой и песком, чтобы избежать повреждений. Ученик же просто взял с пола мастерской пригоршню ветоши и плотно прикрыл бусины, которые выглядели словно множество крошечных, тревожных глазок, осуждающе смотревших на него.

В Александрии, на противоположном берегу Средиземного моря, в точности в это время, юнге пришлось покинуть корабль, чтобы за полмира от Стратфорда начать цепь трагических случайностей, в результате которых Джудит заболела чумой. Должно быть, он получил приказ сойти на берег и закупить провиант для его голодных и переутомленных работой товарищей по плаванию.

И он отправился на берег.

Юнга спустился по сходням, сжимая кошелек, полученный от мичмана вместе с резким и сильным пинком под зад, что объясняло внезапную хромоту парня.

Его товарищи выгружали ящики с малазийской гвоздикой и индийской индигоферой, прежде чем вновь загрузить в трюмы мешки с кофейными бобами и тюки с тканями.

После нескольких недель плавания причал показался юнге удручающе твердым и непоколебимым. Тем не менее он вразвалочку направился к заведению, явно смахивавшему на таверну, прошел мимо прилавка с обжаренными в специях орехами и мимо женщины, накрутившей на шею змею вместо шарфа. Остановившись, он поглазел на человека, державшего на золотой цепи обезьянку. Почему? Да просто ему не приходилось раньше видеть обезьян. И он вообще любил животных. И к тому же он был ненамного старше Хамнета, который в это самое время сидел в холодном зимнем школьном классе, наблюдая, как учитель раздает роговые[7] книги греческой поэзии.

В далеком порту Александрии сидела на цепи обезьянка в красной курточке и такого же цвета шапочке; ее спинка мягко изгибалась, как у щенка, хотя мордочка выглядела вполне по-человечьи, когда она взглянула на парня.

Юнга — парнишка родом с острова Мэн — смотрел на обезьянку так же заинтересованно, как и она на него. Животное склонило набок голову с блестящими бусинами глаз и тихо залопотало что-то, причмокивая, слабым писклявым голоском. Пареньку вдруг сразу вспомнился один музыкальный инструмент, на котором его дядя с острова Мэн играл на праздничных собраниях, и на мгновение перед мысленным взором юнги промелькнула церковь, где венчалась его сестра, праздничное застолье на свадьбе кузины, уютная кухня в доме его детства, где мать частенько потрошила рыбу и твердила ему, чтобы ел аккуратнее, вытер суп с рубашки, быстро доел все до конца и не забыл начистить свои башмаки. Где его дядя поигрывал на флейте и все говорили на его родном языке, никто не орал на него, не раздавал суровые пинки и приказы, а по вечерам все развлекались, танцуя и распевая песни. Жгучие слезы навернулись на глаза юнги, а обезьянка, еще присматриваясь к нему с каким-то осмысленным, понимающим взглядом, вдруг протянула к нему лапку.

Пальчики на этой обезьяньей руке показались парню и знакомыми, и странными. Темные и блестящие, как начищенная обувная кожа, и с ноготками, похожими на яблочные косточки. Хотя на ее ладошке, так же как у него самого, отпечаталась сеточка тонких линий, они-то и сблизили их прямо там под растущими на причале пальмами, породив объединяющее сочувствие, какое только может возникнуть между человеком и животным. Парню вдруг показалось, что эта золотая цепь закручена вокруг его собственной шеи; обезьянка, казалось, поняла грусть юноши, его тоску по дому, боль от синяков на ногах, волдырей и мозолей на ладонях, от слезающей со спины кожи, обгоравшей долгие месяцы под безжалостным океанским солнцем.

Юноша протянул руку к обезьянке, и она ухватилась за нее. Ее хватка оказалась удивительно крепкой: она говорила об ужасном обращении, о потребности и тоске по доброму спутнику. Воспользовавшись всеми четырьмя конечностями, обезьянка забралась по руке юноши к нему на плечи, залезла на голову и зарылась лапками в его шевелюру.

Рассмеявшись, парень поднял руку, чтобы убедиться в произошедшем. Точно, обезьянка уселась ему на голову. Он испытал множество противоречивых желаний. Хотелось броситься обратно к кораблю и крикнуть своим товарищам: «Посмотрите, посмотрите на меня!» Хотелось рассказать своей младшей сестренке: «Ты ни за что не догадаешься, что случилось со мной, ты не поверишь, но у меня на голове сидела обезьянка». Хотелось забрать себе эту зверушку, убежать, вырвав цепь из руки ее мучителя и взбежав по сходням, спрятаться в трюме. Хотелось приласкать маленькое создание, прижать к груди и всегда заботиться о нем, никому не отдавая.

Хозяин встал и жестом подозвал парня поближе. Его лицо покрывали оспины и шрамы, во рту чернели щербатые зубы, а разнокалиберные, неопределенного цвета глаза смотрели в разные стороны. Он выразительно потер пальцы, сообщив на всем известном языке жестов: «Давай деньги».