Вокруг стола аккуратно расставлены стулья. В кувшине стояли цветы, головки поникли, усыпав пыльцой скатерть. Спавшая на коврике собака вдруг подняла голову, начала вяло вылизывать лапы, но, словно почувствовав усталость, опять погрузилась в дремоту. На столе стайка кружек окружила кувшин с водой. Никто не пил. Люди возле окна продолжали что-то тихо обсуждать; поддерживающие мягкие рукопожатья, склоненные головы в накрахмаленных белых чепцах.
Их взгляды то и дело устремлялись в конец комнаты, к камину, потом опять друг на друга.
Снятая с петель дверь покоилась возле камина на двух бочках. Рядом находилась женщина. Она неподвижна, спина сгорблена, голова опущена. Сразу и не поймешь, дышит ли она еще. Ее спутанные волосы разметались по плечам. Она стояла на коленях, вытянув руки и склонившись вперед, видна лишь ее голая шея.
Перед ней тело ребенка. Из-под подола рубашки видны его босые ноги с согнутыми пальцами. На ступнях и под ногтями еще темнеет скопившаяся в недавней жизни грязь: дорожной пыли, садовой земли, глины с берега реки, где еще дней пять назад он плавал со своими приятелями. Руки вытянуты вдоль тела, голова слегка повернута к матери. Его тело, потеряв краски жизни, стало пергаментно-белым, окоченевшим, кожа лишилась упругости. Он все еще одет в свою ночную рубашку. Именно его дяди сняли с петель и принесли в комнату эту дверь. С особой осторожностью, задерживая дыхание, они подняли его с тюфяка, где он умер, и уложили на деревянное полотно двери.
Младший дядя, Эдмунд, рыдал, он видел все сквозь марево слез, что стало для него облегчением, поскольку ему было слишком мучительно видеть черты своего старшего брата в его умершем сыне. Этого мальчика он видел ежедневно всю его короткую жизнь, учил его ловить деревянные мячи, выискивать блох у собаки, мастерить дудочки из тростника. Его более взрослый дядя, Ричард, не плакал: его печаль превратилась в гнев — на порученное им страшное задание, на весь живой мир, на Судьбу, на то, что маленький племянник заболел и теперь лежал здесь мертвый. Из-за скопившегося гнева он тихо отругал Эдмунда, считая, что тот плохо держал мальчика, взяв его не под колени, как полагалось, а за лодыжки, и своей неловкостью испортил дело.
Оба дяди вскоре ушли, обменявшись краткими замечаниями с находящимися в комнате людьми.
В основном там собрались женщины: бабушка мальчика, жена пекаря, крестная мальчика, его тетя. Они сделали все, что могли. Сожгли постельное белье, матрас, солому и простыни. Проветрили комнату. Уложили сестру двойняшку в кровать на втором этаже, болезнь ослабила и ее силы, хотя она уже шла на поправку. Они вымыли комнату, обрызгав ее лавандовой водой для освежения воздуха. Принесли белое полотно, суровые нитки и острые иглы. Они почтительно и тихо говорили о том, что помогут подготовить ребенка к погребению, останутся здесь, никуда не уйдут и готовы приступить к скорбному обряду в любой момент. Мальчика надо подготовить к похоронам: нельзя терять время попусту. По постановлению городских властей, умершего от чумы человека следовало захоронить быстро, в тот же день. Женщины сообщили об этом матери, на тот случай, если она не знала этого постановления или забыла о нем, поглощенная своим горем. Поставив миски с теплой водой рядом с матерью и держа наготове салфетки, они деликатно откашлялись.
Однако ответа не дождались. Мать не откликнулась. Даже головы не подняла. Видимо, не услышала, просто не могла услышать того, что пора начинать подготовку к погребению, обмывать тело и зашивать его в саван. Она не взглянула на принесенную воду, и та успела остыть. Не заметила и белый квадрат сложенной на краю двери ткани.
Она продолжала просто сидеть, опустив голову и касаясь руками вяло согнутых пальцев и волос мальчика.
В голове Агнес кружились тяжелые мысли, то увеличиваясь в своем множестве, то уменьшаясь до самой невыносимой.
«Этого не может быть, — горестно думала она, — не может, как же мы будем жить, что будем делать, как Джудит вынесет это, что я скажу людям, сможем ли мы жить дальше, что мне следовало сделать, где же мой муж, что он скажет, могла ли я спасти сына, почему мне не удалось спасти его, почему я не почувствовала, что именно он находился в наибольшей опасности?» Но потом круг ее мыслей сужался, и тогда в голове звучало лишь два слова: «Он умер, он умер, он умер».
Она не осознавала смысла этих слов. Не могла заставить себя осознать его. Ей представлялось невозможным, что ее сын, ребенок, мальчик, самый здоровый и крепкий из ее детей, мог в считаные дни заболеть и умереть.
Ее мысли, как у любой матери, тянулись, подобно рыболовным удочкам, к своим детям, напоминая себе, где они находятся, что делают, как питаются. По привычке, сидя у камина, она прикидывала, где они находятся: «Джудит в верхней спальне. Сюзанна в большом доме. А Хамнет?» Она вновь и вновь задавалась этим вопросом, пытаясь сама себя обмануть, отказываясь осознавать неотвратимый ответ: он умер, он скончался. «А где же Хамнет? — вновь возникал в уме вопрос. — Ушел в школу, играет во дворе, побежал на речку? Где Хамнет? Где Хамнет? Где же мой мальчик?»
«Да вот же он, — пытался пробиться в ее голову слабый голос, — холодный и безжизненный, прямо перед тобой, на дверном полотне. Сама посмотри и увидишь».
«Но Хамнет? Где же он?»
Сидя спиной к входным дверям, она видела перед собой лишь топку камина, заполненную пеплом и развалившимися головешками сгоревших поленьев.
Она осознавала, как через уличные и дворовые двери приходили и уходили какие-то люди. Ее свекровь, Элиза, жена пекаря, соседка, Джон, какие-то еще горожане.
Они, эти люди, говорили с ней. Она слышала их слова и голоса, в основном приглушенные и неразборчивые, но не могла даже повернуть головы. Все эти приходящие и уходящие люди с их участливыми словами и соболезнованиями совершенно не трогали ее. Они не могли предложить того, что ей хотелось, что ей было необходимо.
Ее руки еще лежали на волосах сына и сжимали его пальцы. Только это в нем еще было знакомо, выглядело так, как раньше. Так она позволяла себе думать.
Его тело изменилось. И с каждым часом менялось все больше. Будто шквальный ветер — тот самый, из ее сна, полагала она, — оторвал сына от земли, швырнул на камни, повалял по скалам и, наигравшись, оставил в покое. Его тело злостно, оскорбительно и жестоко терзали, покрыв страшными шрамами и синяками: болезнь погубила его. Вскоре после смерти черные пятна и кровоподтеки, расползаясь и множась, стали более явными. Потом этот процесс прекратился. Кожа обрела восковую плотность, из-под нее проступили кости. Ссадина над глазом — Агнес даже не представляла, откуда она у него взялась, — еще кроваво багровела.
Она вглядывалась в лицо сына, вернее, в лицо, раньше принадлежавшее ее сыну, в этой оболочке он жил, думал, разговаривал, впитывал глазами все, что видел. Сжатые губы усохли. Ей хотелось смочить их, напитать влагой. Иссушенные лихорадкой щеки опали и провалились. Веки обрели нежный, багрянисто-серый оттенок, напоминая теперь лепестки первых весенних цветов. Она сама закрыла ему глаза. Своими руками, своими пальцами и, едва ощутив под ними горячую влажность век, осознала неимоверную сложность такого простого действия, как же трудно было ее пальцам — дрожащим и взмокшим — закрыть веки любимых и с рождения таких знакомых глаз, что, если бы в ее руку вложили уголек, она могла бы по памяти точно нарисовать их. Кто вообще способен закрыть глаза своему умершему ребенку? Возможно ли вообще суетливо искать пару монеток, чтобы они удерживали закрытыми веки в глазницах? Кто же решится на такое? Какая вопиющая несправедливость. Непостижимая несправедливость…
Она сжала пальцами его руку. Ее живое тепло согревало его руку. Чувствуя это, она могла поверить, что он еще жив, если не смотреть на лицо, на переставшую вздыматься грудь и на суровое окоченение, безжалостно овладевавшее его телом. Она должна крепче держать его руку. Должна постоянно чувствовать под своей ладонью его волосы: шелковистые, мягкие, с неровными концами, которые он подергивал, делая уроки.
Ее пальцы сжали мышцу между большим и указательным пальцами Хамнета. Она мягко массировала по кругу эту мышцу, напрягая внутренний слух. Подобно тому, как ее старая пустельга, прислушиваясь, изучала окружающую природу, ожидая какого-то живого сигнала, звука.
Не дождалась. Совсем ничего не дождалась. Такого с ней еще не случалось прежде. Она всегда что-то слышала, даже у самых непостижимых и замкнутых людей; у своих родных детей она обычно обнаруживала множество ярких и шумных образов и полезных сведений, узнавая все их секреты. Сюзанна, подходя к матери, начала прятать руки за спину, точно поняла, каким способом Агнес может узнать о ней все, что захочет.
Но рука Хамнета онемела. Агнес слушала, напряженно вслушивалась. Пыталась услышать то, что могло таиться за этой безжизненной немотой. Хотя бы какой-то слабый шелест, шорох, тихое послание, возможно, от ее сына? Она ждала какого-то знака о том месте, где сможет найти его? Но не дождалась. Высокое скорбное молчание, полное беззвучие, словно замолк звон церковного колокола.
Она осознала, что кто-то присел рядом с ней, положив руку ей на плечо. Ей не нужно было оглядываться, чтобы узнать Бартоломью. Ширина и весомость его ладони. Его тяжелая поступь и шарканье башмаков. Явные запахи сена и шерсти.
Брат коснулся ее щеки. Пару раз окликнул по имени. Сказал, как он огорчен, как сердечно переживает и сочувствует. Говорил, что никто не мог бы предвидеть такого. Как ему хотелось бы, чтобы все обернулось по-другому, что он был его любимым племянником, отличным парнишкой и что это ужасная потеря. Бартоломью обнял ее за плечи.
— Я обо всем позабочусь, — тихо произнес он, — уже послал Ричарда в церковь. Он сообщит, когда все будет готово. — Он тяжело вздохнул, и она расслышала в этом вздохе все, что говорилось за ее спиной. — Женщины хотят помочь тебе.
Агнес безмолвно покачала головой. Она коснулась кончиком пальца ладони Хамнета. Ей вспомнилось, как она разглядывала их с Джудит детские ладошки, когда они лежали вместе в кроватке. Разгибая их пальчики, она изучала линии на ладонях: такие же, как у нее самой, только меньше. Какими же замечательными выглядели складочки на их ручках. Посередине ладошки Хамнета проходила четкая и глубокая, как мазок кисти, линия, означавшая долгую жизнь; подобная линия Джудит выглядела менее четкой и прерывистой. Воспоминания заставили ее задуматься, она подняла согнутые пальцы, поднесла их к своим губам и принялась целовать с какой-то неистовой, почти ожесточенной любовью.