Ну вот царский поезд умчался, ворота, заскрипев, закрылись и у башни остался стоять, покачивая бердышом, казалось, равнодушный ко всему стрелец. Народ начал потихоньку расходиться с площади, вспомнив каждый о своих делах.
— Ну что, поди, и мы домой отправимся? Повезло, царя увидели. Дай ему Бог здоровья, — и Богдан широко перекрестился на икону, висевшую над кремлевскими воротами.
— Надо бы завтра в храм сходить, — задумчиво сказал Герасим.
— Что, грехов много за дорогу накопил? — поддел брата Богдан.
— Грехи, не грехи, а в храм надо, — упрямо ответил тот.
Тем же вечером Аникий Федорович Строганов сидел за столом возле печки, прислонясь к ней правым боком, и тихо беседовал с управляющим Савелием. Он задумчиво поглаживал окладистую бороду, рассыпавшуюся по широкой груди, и наставлял управляющего, что нужно сделать в его отсутствие:
— Половину обоза на продажу пристроил, еще столько же осталось. Пусть так в амбарах и лежит. Цены пока большой за нее не дают. Может к весне вверх пойдет. Ты уж, Савелий, сам гляди, когда продавать.
— Как скажешь, батюшка, как скажешь, — с подобострастием моргал водянистыми глазками тот, — наше дело холопское, ваши приказы точнехонько исполнять.
— Холопское-то холопское, да башка тебе на что дана? Чтоб шапку носить, да господам кланяться? Ты, давай, кумекай и сам помаленьку, раз управлять моим хозяйством взялся. Ладно, соль все одно разойдется. А я вот хотел к государю попасть, пред его ясные очи, да не успел… Сказывают, что сегодня он на богомолье уехал.
— Так то их царское дело. Теперь ждать придется долгонько, — зачастил Савелий.
— Надо было мне через князя Романа попробовать до него пробиться, царь-батюшка теперь только после Рождества в Москву пожалует, — раздумывая вслух, высказался Аникий Федорович. — Может и мне следом за ним к святым мощам поехать?
— Как батюшке угодно будет, можно и поехать.
— Э, плохой из тебя советчик, Савелий, иди лучше спать. Чем с тобой, так лучше с этой печкой разговаривать.
Савелий как будто только этого и ждал, мигом исчез, оставив Строганова одного. А к царю Аникию Федоровичу действительно попасть нужно было позарез. Прошлым летом не поладил он с Чердынским воеводой, который воспротивился строительству новых варниц на ничейной земле, заявив, что та земля государева, и без грамоты царевой добывать соль никак не можно. Аникий тогда вспылил, пригрозил написать царю, сообщить о многих винах воеводских, отчего тому бы не поздоровилось. Воевода смолчал, затаился, а потом Строганову донесли, будто посылал он на Москву гонцов с тайной грамотой к государю. А уж что в той грамоте было, кто знает. Вот теперь и надобно царя увидеть, объяснить, что городки он ставит на ничейной земле не только ради своей корысти, как Чердынский воевода думает, но и для бережения всего русского государства.
Он еще чуть посидел, обдумывая, через кого бы лучше из своих московских знакомых выйти с челобитной к царю, чтобы тот не сомневался в делах его и не чинил препоны.
Раньше, когда всеми делами при дворе заправлял его давний знакомец Адашев, то через него любая Строгановская грамота быстро доходила до государя. Царский любимец знал, когда и с чем подойти к Ивану Васильевичу. Правда, и брал он за это немало, но дело того стоило. Теперь же не стало Адашева при дворе, выслал его царь из Москвы и говорят, будто и вовсе преставился он в каком-то глухом городке подле самой Ливонии, закадычный дружок его. Так что теперь надо нового человека искать, кто к царю прямой доступ имеет. Иначе… Иначе сживут его недруги со света, не дадут развернуться, Самое лучшее, конечно, самому на Москве жить. Только и там, на уральской земле, без него дела вкривь да вкось пойдут. Везде свой глаз нужен.
С этими мыслями Аникий Федорович уснул так и не решив, как же ему лучше поступить.
… Прошло несколько недель и перед самым Рождеством прискакал на Москву дворянин Константин Поливанов с грамотами к митрополиту Афанасию и ко всему народу московскому, которые ведено было глашатаям по всем площадям читать. И выходило из тех грамот, что царь Иван Васильевич, сложивши с себя венец царский, будет теперь жить в слободе Александровской, а народ русский без царя сиротой оставляет. Произошло после этих грамот волнение великое по всей Москве. Черный люд, собравшись на площади возле Кремля, кричал в голос, что всех изменников бояр пожечь да повесить надобно. Бояре же, запершись в своих домах, боялись на улицу выходить.
Наконец, к народу вышел митрополит и объявил, что он немедля едет к царю слезно просить его вернуться обратно. Люди, выслушав его, тут же опустились на колени и возопили:
— Будем царю вовек послушны, пусть только простит нам вины наши! Стеной за него станем, себя не пожалеем!
На другой день митрополит со святителями Новгородским Пименом и архимандритом Чудовского монастыря Левкием, епископами ростовским, суздальским, рязанским, крутитским и многими архимандритами спешно выехали вслед за царем к Александровской слободе. С другого конца столицы отправляется богатый поезд со знатными князьями и боярами, возглавляемый Иваном Дмитриевичем Бельским и Иваном Федоровичем Мстиславским, а также другими знатными боярами и дворянами. Узнав об этом, Аникий Строганов кликнул дворовых людей и велел ехать за ними следом. Едигир, Богдан и Герасим, спешно оседлав коней, вылетели на улицу и уже на спуске к реке догнали строгановский возок. Через два дня бешеной скачки они подъехали к возвышавшемуся на холме собору Александровской слободы, исконной царской вотчины.
…Иван Васильевич прохаживался по комнате длиной в восемь шагов и, уткнувшись в противоположную стену, поворачивал обратно, отсчитывал снова восемь шагов и… опять стена. Он не любил число "восемь" как и не любил все цифры, числа, которые делились пополам. Было в них что-то предательское — хитрость, скрытая в умении безболезненно распадаться надвое. Ящерица так же легко отбрасывает хвост, а через несколько дней как ни в чем не бывало, объявляется с новым. Вот "тройка", "пятерка" — другое дело. Дружественные числа. Они не предадут, не изменят, их не разрубить пополам. А случись такое, рассыплются в прах, но верность сохранят. "Именно так, именно, — думал Иван Васильевич, продолжая вышагивать меж стенами, расписанными изображениями заморских птиц по краям и зверем-единорогом в центре. — Будет время, запишу измышления свои. Только когда оно, время, для писания будет… И будет ли…"
Уже две недели как царь всея Руси, венчанный на царство предков своих, пребывал в дальней загородной вотчине, Александровской слободе. Ранее приходилось ему бывать здесь два или три раза всего.
Но в отличие от неугомонной и всеядной Москвы чем-то запала она в душу, тянула, звала обратно. С Анастасией, упокой Господи ее безгрешную душу, лучшие дни тут проведены… Как давно то было… Будто целая жизнь прошла. Анастасия, была здесь совсем иной, нежели в кремлевских, сумрачных, всегда жарко натопленных пахнущих кислой овчиной палатах. Счастливые то были деньки-денечки, но, верно, не суждено уже повторить их, вкусить благость всепонимающего и всепрощающего взгляда отроковицы его. Сама же она перед кончиной своей в день Преображения Господня тихим голосом совет дала: "Езжай-ка ты, Иванушка, подальше из Москвы подколодной, нам не дружественной. Никто нас здесь не любит. Всяк норовит ущипнуть побольнее, кусок пожирнее себе урвать, утянуть. Удельные князья Москву вовек не признают. И одно то, что ты на московском престоле сидишь, уже им в тягость. Не будет тебе тут покоя…"
Осталось после нее два сына малолетних — Иван да Федор — сиротами при живом отце. Где ему время взять за играми ихними наблюдать, доблести ратной учить, когда сам отдыха не знает. Только от крымцев отобьется, как ляхи лезут. Хотел породниться с ляхами, отправил сватов королю Сигизмунду, мол, желаем сестру его Екатерину законной женой своей видеть. Нет, не захотел королек польский умерить свою гордыню непомерную, слить две державы славянские и туркам, немцам единый щит выставить на рубежах общих. Накажет его Господь за гордыню, ох, накажет… Припомнится ему на том и на этом свете… Ладно, мы люди не гордые и престол московский не самый захудалый на просторах европейских. Князь кабардинский Темгрюк с великой радостью согласился дочь свою Марию в жены государю русскому отдать. Девка она молодая, красивая, да только наших обычаев не знает и климат ей не привычен, хворать начала. Сына Василия родила, а он и года не прожил, помер, сердечный. Куда деваться? Бог дал, Бог взял.
Иван Васильевич подошел к двери, прислушался к шагам, но кто-то прошел мимо, не остановился, и он вернулся обратно, продолжая расхаживать от стены к стене. Последним толчком, довеском ко всем прочим бедам, оказался побег Андрюшки Курбского к литовцам. Уж этого выкормыша он ставил и почитал как брата родного: и дружка на свадьбе, и первый за столом, и главный воевода в походах. Шептали ему, будто Андрюшка скрытен стал последнее время, таит чего-то, недоговаривает. Но ведь христианин же он, на исповеди ходил, крест целовал, за здоровье государя пил, и как же так…убег? Мог бы прийти и, в глаза глядя, сказать с чем не согласен, чего опасается, а то прислал писульку, словно вор какой подметное письмо.
Иван Васильевич остановился у стола и прочел, тихо шевеля губами:
"Писано в Вольмере, граде государя моего Августа Жидимонта, короля, от него же надеются много пожалован и утешен был ото всех скорбей моих милостию его…"
Он зло стиснул зубы и удержался, чтобы не плюнуть на грамоту, не разорвать в клочья и, подавляя в себе искушение, вновь заходил от стены к стене, не замечая, что все ускоряет шаг. "Пес шелудивый! Вмиг хозяина поменял! И на кого? На Жидимонта! Жид, он и есть жид, иного слова не подберешь. От них жидовская ересь по Руси расползлась и добрых людей смутила. Сколько с ними мороки! Не знаешь, как эту мерзость с русской земли повывести, каленым железом только повыжечь. Но и это сегодня не главное. Главное, что не знает он, как с боярами совладать, сладить. Пробовал полюбовно уговорами да увещаниями, а толку никакого. Нет конца их грызне. Недаром говорят: "Смирен духом, да горд брюхом". А сытый только о собственной сытости и думает, на государеву службу