Ханна — страница 1 из 3

Поль-Лу СулитцерХАННА

Коротко об авторе

Это имя почти ничего не говорит нашему читателю. Оно лишь однажды промелькнуло на обложке книги «Зеленый король», которая до последнего времени оставалась едва ли не единственным произведением Поля-Лу Сулитцера, переведенным на русский язык. А на родине этого писателя, во Франции, его книги необычайно популярны. Секрет их успеха угадывается в самих названиях: «Деньги», «Удача», «Богачи»… Но дело, разумеется, не столько в названии той или иной книги, сколько в пристальном внимании автора к объединяющей их теме.

А тема эта стара как мир и в то же время притягательна для людей всех возрастов и профессий: путь к вершине успеха. Проще говоря, как заработать деньги. Причем немалые.

Человек, о котором идет речь, в этом деле знает толк. Прежде нем стать писателем, он занимался изготовлением дверных замков, возглавлял компанию по торговле недвижимостью и ассоциацию частных предпринимателей. После окончания престижного Института Дезире в Париже защитил диссертацию и получил степень доктора философии. В настоящее время Поль-Лу Сулитцер является президентом консультативного совета по вопросам бизнеса в Нью-Йорке. Эти обязанности, впрочем, не мешают, а скорее помогают ему заниматься литературным творчеством. Свидетельство тому — успех всех произведений Поля-Лу Сулитцера: от «Денег», еще пятнадцать лет назад признанных лучшей книгой года на родине автора, до «Ханны», ставшей мировым бестселлером.

Л. КАРЕЛИН 1995 г.

 ХАННА

Я знаю, что телом я — слабая пленница,

но сердцем и волею я — монарх.

Елизавета I, королева Англии (1588 г.)

ПРОЛОГ

На необъятную равнину, простирающуюся от Вислы до Уральских гор, приходит лето. Безграничность этого пространства вызывает иногда головокружение и щемящую тоску. Так говорил ребе Натан, ее отец, и это было поразительно точно. Она унаследует от отца его редкостную способность уноситься в воображении к звездам, его склонность к высоким, благородным мечтам. Он посвящал ее в самые сокровенные мысли, хотя она была всего-навсего девочкой, младшей из троих его детей. Их любовь возникла из невиданного ощущения духовного родства — любовь, которую ни один мужчина никогда более не сможет в ней возродить. Она навсегда сохранит воспоминание о больших отцовских руках, сильных и нежных, поднимающих ее на высоту светло-рыжей бороды, о том, как он повторял: «Нет в мире ничего более таинственного, чем маленькая девочка». У них одинаковые серые глаза с огромными зрачками, прямой славянский нос, высокий лоб, а у Яши и Симона глаза черные, как у Шиффры, их матери.

Это он, отец, очень рано научил ее читать. Позже она поймет, что в его лихорадочном стремлении скорее передать ей все лучшее скрывалось горькое предчувствие.

Наступило лето. Оно, казалось, сулило богатый урожай. Но колосья из-за жары налились плохо, сильные порывы палящего ветра подкосили тонкие стебли ржи и пшеницы — хлеба полегли. Коровы перестали давать молоко; некоторые завалились на спину со вздувшимися животами, негнущимися ногами. К тому же какой-то грибок напал на деревья, а после того как тучи птиц, прилетевших с востока, опустошили все посевы, появились насекомые и заразили фрукты. Для двух деревень, еврейской (чаще ее называют местечком) и польской, разделенных тремя километрами, время остановилось — все испытывают одинаковое чувство надвигающейся опасности.

Ханне семь лет. Она еще совсем дитя, хотя отец успел ее кое-чему научить; в ней еще спит острый, холодный, а иногда и жесткий ум, который разбудят грядущие годы. Она действительно очень мала, тщедушна и напоминает совенка своими серыми серьезными глазами. Если бы не эти глаза, была бы вообще дурнушкой — Ханна знает это. Она немногословна. Почти не разговаривает с девочками своего возраста, чуть больше — с матерью. По необходимости — с братом Яшей (он старше ее на шесть лет). Что до отца, то его она видит редко, он торгует тканями, раз в году ездит в Петербург и в города Причерноморья, чаще — в Данциг, Лодзь или Люблин.

До поры до времени единственной открытой для Ханны дверью во внешний мир была садовая калитка. Она вошла в нее сначала по следам матери — та ходит в сад каждый день собирать растения, из которых готовит целебные мази. Затем пустилась в самостоятельное путешествие, таинственное w одинокое. Дом ребе Натана — крайний с южной стороны местечка. За ним — огород и три ряда яблонь, затем начинается тропинка, она огибает березовую рощу, извиваясь, идет вдоль ручья к польской деревне. Слева от дороги поля и равнины — настоящий океан. Вначале Ханна доходила до берез. Но настал день, когда она оставила их позади и прошла еще немного по тропинке. Потом — все дальше и дальше, погружаясь в полнейшую тишину, одиночество, в запахи и необыкновенный божественный свет.

Есть место, где тропинка делает поворот, поднимается немного, пробивает себе путь сквозь заросли чертополоха — настоящий лес, вершины которого качаются высоко над Ханниной головой. Здесь последняя граница, за нею горизонт расширяется настолько, что видна даже польская деревня с ее деревянной колокольней.

Она пересекла эту границу, чтобы встретиться с Тадеушем. Это случилось в начале знойного и кровавого лета 1882 года.

Книга IМЕНДЕЛЬ, ДОББА И ДРУГИЕ 

Всадники

Он стоял в воде по щиколотку, перегнувшись в поясе, почти голышом. Какая чистая линия плеч и затылка! Бледное золото его волос и невероятная белизна спины вбирали и одновременно отражали свет. Затем он выпрямился, посмотрел на дело своих рук — нечто вроде каменной плотины. Капли пота катились по его щекам, как слезы. Он снял трусы, сел в воду и, запрокинув божественной красоты лицо, подставил его солнечным лучам. Никогда Ханна не видела раздетого мальчика. Ее братья были слишком взрослыми. Но в очаровании, охватившем ее, присутствовало нечто еще: она вдруг поверила в существование духов. У нее перехватило дыхание; ей бы следовало убежать, но она осталась на месте, лишь присела на корточки.

Так она провела по крайней мере час, глядя во все глаза, вдыхая пыльный и горячий воздух, скрытая стеной чертополоха. Она видела, как он оделся, как уходил, но и после этого не сразу покинула свой тайник. В тот раз она не осмелилась дойти до того места, где он стоял. Она это сделала позже.

На следующий день Ханна пришла к ручью первой и положила на виду, на самом большом камне построенной запруды, лепешку с медом и орехами из своего завтрака, спрятавшись за чертополохом, с восторгом увидела, что незнакомец принял ее подношение, ничуть даже не удивившись (она восхитилась такой простотой). То же повторялось несколько раз, пока не сделалось ритуалом. И все же им понадобился целый месяц, чтобы познакомиться. Он решился первым. Его не смущало, что она — девочка и моложе его на три или четыре года. У него были длинные ресницы, ярко-голубые глаза и манеры принца, снисходительно принимающего обожание. При первой же встрече он небрежно снизошел до разговора о своей запруде: надо ее закончить до отъезда в Варшаву. Да, он учится в Варшаве, в то время, как ни один мальчик в польской деревне не умеет читать. «А я умею», — сказала вдруг Ханна, гордясь своей дерзостью. В доказательство она вывела пальцем два или три слова на идиш, который s он (о чудо!) немного знал, хотя гораздо хуже, чем она — польский. Взгляд голубых глаз остановился на ней с любопытством и интересом. Так началась (но Ханна даже и в мыслях не осмелилась произнести это слово) их дружба.

До того памятного дня, дня их десятой или двенадцатой встречи, он ни разу ни о чем ее не спрашивал, зато очень много говорил о себе. Он — единственный сын арендатора графских земель. Приезжает сюда только на каникулы, остальное время живет в Варшаве. Слово «Варшава» не сходит с его уст. Он говорит и смеется. Потом перестает смеяться, замечая огромные серые глаза, тронутый обожанием, которое можно в них прочесть. И происходит чудо — он засовывает руку в карман, что-то достает оттуда, зажатое в кулаке:

— Держи.

Ладонь раскрывается. Ханна не может произнести ни слова.

— Ну что же ты, бери, — говорит он. — Я тебе дарю. Это скарабей.

Он сам его вырезал, говорит он чуть улыбаясь и как бы подсмеиваясь над собой. Дерево, из которого сделан жук, темное, почти черное, а глаза у жука красные. В свете зарождающегося дня они блестят, как рубины. Это, пожалуй, совсем не похоже на скарабея, но какая ей разница. Ей удается выговорить:

— Мне?

Она дрожит и прячет руки за спину, страшась принять такой сказочный подарок. Ему приходится действовать силой. Она едва сдерживает слезы, а он еще громче смеется.

Он чуть отстраняется, глубоко вдыхает воздух, раскинув руки, очень довольный собой, своим неожиданным великодушием, жизнью. Ему хочется движения, пространства. Он осматривается. Невысокая насыпь вдоль ручья, за нею — поля. Волнующееся море пшеницы, вдали виднеется сенной сарай — рига, похожая на остров или корабль. Убежать туда! И вот он уже карабкается по склону. Взобравшись на насыпь, опять вспоминает о ней.

— Ты идешь?

Она стоит внизу, совсем крошечная, в своем ужасном черном платье, личико почти скрыто тяжелыми прядями медных волос, видны только огромные глаза, а рука сжимает вырезанное из дерева сокровище.

Он чарующе улыбается.

— Я твой друг, не так ли?

Она поднимается к нему, он берет ее за руку. Вместе спускаются с насыпи и входят в пшеничное море.

Ни он, ни она не обращают внимания на тревожный звон — тяжелые удары церковного колокола и на резкий блеющий звук бараньего рога-шофара со стороны синагоги.

Тадеуш рассказывает: на Рождество ему исполнится одиннадцать лет и со следующей весны он будет все время жить в Варшаве, даже на каникулах; он никогда не вернется к этим глупым крестьянам; он прочтет все книги, станет адвокатом или по крайней мере ученым, а может быть, сам будет писать книги и прославится на весь свет. Говоря все это, от отчего-то хохочет. Ханна даже не улыбнется. В эту минуту она способна понять только одно: Тадеуш с нею, он ей доверяет, они идут вместе среди колосьев пшеницы, утреннее солнце над ними начинает припекать — это и есть счастье.

И тут они замечают в отдалении всадников.

Их пятьдесят, может быть больше. За ними следует пеший отряд. Но Ханна и Тадеуш видят только всадников и замирают. Лучи оранжево-красного солнца увеличивают силуэты всадников и лошадей до неправдоподобных размеров, всадники едут рысью, сила их кажется неодолимой, молчание лишь иногда прерывается коротким ржанием лошадей. Реют в воздухе красные и черные стяги, хоругви с белым крестом. Пики украшены штандартами и флажками. Их белая форма, как самоуверенно заявляет Тадеуш, — форма гусарского эскадрона смерти из Елизаветграда. Сухая пыль, поднятая ими, окутывает пеших, Делая их еще более жалкими.

Тадеуш застыл, восхищенный; он сжимает руку Ханны в своей, и его восторг передается Ханне. В свободной правой руке она держит скарабея.

Отряд, огибая мыс, поворачивает на север. Осевшая пыль позволяет увидеть фуры, два шарабана, тарантас, набитые людьми; одни в сюртуках и шляпах, другие — в рубашках и кепках, но все вооружены косами, вилами или просто палками.

— Немцы, — говорит Тадеуш.

Он, вероятно, хочет сказать — ткачи, приехавшие из Люблина, где открыли ткацкую фабрику.

В небе на востоке что-то происходит. На горизонте появляется огромная туча, над самой землей она красная, но, набирая высоту и поднимаясь к солнцу, становится черной.

— Горит, — говорят Тадеуш.

Горит какая-то деревня. В той стороне находится графское поместье, где управляющим его отец. Но больше Тадеуш ничего не объясняет. Возможно, потому что сам еще не уловил связи между пожаром и появлением отряда, который удаляется от них по направлению к березовой роще. А если даже предчувствие опасности и возникает у него в голове, он тотчас же его гонит прочь. Тадеуш уже умеет устранять со своего пути неприятности, как бы велики они ни были.

Еще добрый час они бродят по долине, описывая полукружье перед ригой, но не приближаясь к ней. Березовая роща и местечко постоянно остаются за их спинами. Они не замечают ни дыма, который поднимается с той стороны, ни возвращающихся всадников.

Вдруг появляется Яша. Он без шляпы, волосы слиплись от пота. Он бледен и тяжело дышит. Ханна думает: это из-за того, что она ушла из дому, что он бежал за ней. Она уже открывает рот, чтобы рассказать о случившемся чуде: она обрела друга, настоящего. Но не успевает: Яшина рука зажимает ей рот. «Молчи! — приказывает он свистящим шепотом. — Иди вперед». Он подталкивает ее, и только пройдя несколько метров, она начинает сопротивляться. Обернувшись, она видит Тадеуша. Тот удивленно смотрит на них. Яшина рука сжимается у нее на шее, почти душит. Они пробегают шагов тридцать и внезапно останавливаются. Яша валит ее на землю, скрыв за стеблями пшеницы. Она опять пытается вырваться, охваченная страхом.

То, что происходит потом, ее сразу усмиряет: Яша уже не душит ее, а скорее обнимает с бесконечно печальной нежностью: «Ради Бога, Ханна!» Опять этот шепот. Она пристально смотрит на него и видит, что он бледен не от гнева, а от тревоги и горя. Он плакал и сейчас плачет, его кафтан порван в нескольких местах. Сквозь дыры она замечает кровавую рану на груди, под левым плечом. На шее, точнее под ухом, на челюсти — следы других ужасных ударов. Янкеле! Янкеле! В одну секунду любовь к старшему брату заслоняет все остальное. Ханне тоже хочется плакать. Но Яша встает, ведет ее за собой, и она больше не сопротивляется. Он заставляет ее бежать, приказывает то согнуться, то внезапно остановиться, то упасть на землю, а сам прислушивается к чему-то, чего она не может видеть.

Вдруг перед ними вырастает та самая рига. Позже Ханна поймет, почему Яше приглянулось это приземистое строение: оно скрывало их от всадников. Они входят внутрь. Нежный запах свежескошенного сена, темно, особенно после яркого солнечного света. Несколько секунд Яша стоит, не спуская глаз с двери, наконец спрашивает, не оборачиваясь:

— Кто это?

Она притворяется, что не понимает. Он объясняет, что говорит о белокуром мальчике.

— Тадеуш, — отвечает она, как будто одно имя может объяснить все.

Яша поворачивается, идет к ней, и только теперь она замечает, что он ранен и в ногу. Кровь засохла на левом сапоге и на подоле его рубашки. Он берет в ладони лицо Ханны. Несмотря на шесть лет разницы, он не намного выше ее. Он всегда был маленьким, щуплым, пожалуй, даже хилым. Однако глубокие черные глаза и сероватый налет на лице от бесчисленных часов, проведенных в иешиве над священными книгами, говорят о том, что он уже не дитя. Его пальцы, постоянно запачканные чернилами, ласкают щеки Ханны. Он говорит, и голос его полон печали:

— Они его убили, Ханна. Они убили нашего папу. Он вышел к ним, чтобы поговорить и успокоить, а они его убили.

«Кто — они?»— Ханна хочет задать этот вопрос, но дверь широко раскрывается, силуэт Тадеуша четко вырисовывается в ослепительном прямоугольнике. Мальчик входит. Он рассматривает брата и сестру, улыбается, немного смущенный тем, что последовал за ними.

Ты наведешь на нас всадников, — говорит Яша по-польски.

— Это мой друг, — возражает тут же Ханна.

И вдруг умолкает в страхе от того, что ей придется делать выбор. Она сама повторяет слова, произнесенные только что Яшей, но их смысл от нее ускользает. В эту самую минуту снаружи слышится топот. Голоса. Говорят по-русски. Ханна не все понимает. Голоса приближаются. Рука Яши соскальзывает со щеки сестры к ее плечу. «Поднимайся! Скорее!» Он показывает ей на лестницу и заставляет лезть по ступенькам. На чердаке свалена прошлогодняя солома, совсем сгнившая. «Заройся в нее!»— приказывает Яша. Она садится на корточки, обхватив колени руками, в двух или трех шагах от чердачного окошка, через которое проникает солнце. Слова Яши о смерти отца начинают доходить до нее. Она почти не замечает Тадеуша, который тоже залез на чердак и стоит у окошка, поглядывая то наружу, то на своих спутников с видом растерянным, но заинтересованным. Улыбка все же сошла с его лица. Яша тихо окликает его и просит отойти от окошка. Взгляды голубых и черных глаз скрещиваются на мгновение. Тадеуш уступает. Он делает два шага в сторону и облокачивается на перегородку, сцепив руки за спиной, всем своим видом показывая, что происходящие события его не касаются.

— Это мой друг, — повторяет Ханна, почувствовав взаимную неприязнь мальчиков.

— Замолчи, — шипит Яша.

Всадники подъезжают ко входу в сарай и останавливаются. Тишина. Затем доносятся звуки спокойного разговора на русском языке, из которого Ханна улавливает лишь несколько слов, но общего смысла не понимает. Зато она замечает, какое впечатление производит этот разговор на Яшу: его черные глаза расширяются, он беззвучно хватает широко раскрытым ртом воздух. Он трясет головой, и она скорее читает по его губам, чем слышит: «Они собираются поджечь сарай». Он подползает к ней, обнимает за шею, прижимает к себе и целует в лоб: «Не шевелись, не бойся».

Он выпрямляется, устремив взгляд на Тадеуша, спускается по лестнице. И исчезает.

Во дворе восемь всадников, трое из них подошли к самому порогу. У одного уже наготове факел. Увидев маленькую хрупкую фигурку, он останавливается и смеется:

— Посмотри-ка, кто к нам идет. Крысы выползают из своих нор. Ты один?

— Я не понимаю вашего языка, — отвечает Яша на идиш.

Всадники переговариваются по-русски. Среди них ни одного офицера. Двое наконец узнают Яшу: они видели, как он вырывался от погромщиков в деревне, когда ткачи убивали его отца (солдаты прямого участия в погроме не принимали, только присутствовали при нем, не вмешиваясь). Они колеблются. Многие явно пьяны. Вопрос повторяется по-немецки:

— Ты один?

— Да, — говорит Яша.

— Гоп, гоп, жид! — выкрикивает смеясь долговязый солдат обычный клич погромщиков.

— Я один, — повторяет Яша и добавляет — И рига принадлежит полякам. Не еврею.

— Не ври. Ты врешь! — Острие пики касается раны на груди. — Подойди.

Он выходит из риги, идет между двумя гигантскими лошадьми. Каблук сапога впечатывается в его лицо и валит на землю. Он нарочно откатывается как можно дальше, затем поднимается и снова идет, с каждым шагом удаляясь от риги. Так он минует первый ряд всадников. Под конец его сбивает лошадь, послушная руке всадника. Он падает и вновь встает. Он шатается, рана на ноге открылась и сильно кровоточит. Он проходит сквозь второй ряд всадников: его больше не трогают. Вот момент, когда он может спасти свою жизнь, а главное — не дать сжечь сарай. Только пробежать еще несколько метров…

Вдруг раздается крик, и Тадеуш стрелой вылетает из сарая, вопя, что он не еврей. Кто угодно, только не он, не он. В следующее мгновение Яша пускается бежать, надеясь увести всадников как можно дальше от риги, понимая, что разоблаченная ложь все изменила. Его быстро настигают. Древко копья с силой обрушивается ему на спину. Вся тяжесть лошади и всадника слилась в этом ударе. Его не хотели убивать, но он упал раскинув руки, лицом вниз, крича от боли.

Этот крик слышит Ханна. Она почти ничего не поняла из немецких фраз, различила только голос брата. Внезапный поступок Тадеуша ее обманул: она подумала, что он хочет вмешаться, чтобы спасти Яшу. Она и сама чуть было не спустилась во двор. Нет, нельзя. Яша приказал ей не двигаться. Яша вернется. Он и Тадеуш помирятся, станут друзьями.

Она не знает, кто кричал. Впрочем, вопль был такой короткий и такой хриплый, что мог принадлежать любому. Затем она снова слышит разговор, опять по-русски, и думает, что все улажено благодаря Тадеушу. Потом воцаряется странная тишина, и в конце концов больше из любопытства, чем из страха, она выглядывает из окошка.

Яшу она замечает сразу. Он лежит на животе, скрестив руки, не шевелясь, метрах в тридцати, у самой полосы нескошенной пшеницы, куда он так отчаянно бежал и где мог бы спрятаться.

Яша лежит справа, а слева удаляются всадники. Тадеуш! Где Тадеуш? Наконец она его видит: один из всадников посадил его на свою лошадь. Теперь у Ханны нет никакого сомнения: Тадеуша не увозят, он уезжает по своей воле, обхватив руками солдата, прижавшись рукой к его спине, улыбаясь от удовольствия. Ощущение утраты и предательства сражает Ханну, хотя она не осмеливается поверить до конца. Всадники едут рысью. Ханна уже едва различает фигуру Тадеуша, который теперь оживленно жестикулирует.

Проходят еще две или три минуты. Первый язык пламени вырывается внезапно там, куда был брошен факел. Пожар разрастается, подбираясь к лестнице. Половина строения уже охвачена пламенем.

— Янкеле!

Он не шевелится. Она кричит снова и снова, не впадая в панику, сохраняя поразительное присутствие духа. В нескольких метрах от нее обрушивается лестница, а огонь все приближается. Яша зашевелился, но не пытается встать, он ползет. Ему удается оторвать лицо от земли, он приподнимает голову, как ящерица, вытягивает руки перед собой, впивается пальцами в сухую землю и подтягивается. Так он проползает несколько метров. «Прыгай, Ханна!»— приказ замирает на его губах. Последние силы вкладывает он в этот призыв, и Ханна наконец слышит его. Она высовывается из окна и видит то, что Яша пытался ей показать, — охапки сена прямо под окном, скорее вываливается из окна, чем прыгает, падает с высоты трех или четырех метров. Невредимая, она подбегает к брату.

Яша снова уронил голову на землю. Она пытается перевернуть его на спину: от дикой боли у него вырывается звериный стон. Ладно, тогда хоть оттащить подальше от пожара. Она боится, что после сарая огонь перекинется на охапки сена, затем на солому, затем загорится земля, такая она сухая. И тогда Яша сгорит заживо, сгорит, потому что не может двигаться…

Тридцать два года спустя Тадеуш Ненский расскажет часть этой истории Элизабет, Лиззи Мак-Кенна, не утаив даже своего «предательства». Свидетелем остального, особенно последних минут, был Мендель Визокер. Мендель, по прозвищу Кучер, находился неподалеку от горящей риги. Он видел, как возле нее появились всадники. Свою тележку и двух лошадей он спрятал в роще у ручья, недалеко от места, где Тадеуш соорудил запруду. Это был не первый погром в его жизни, он знал, как все происходит: сначала «гоп, гоп, жид!», потом — остальное. Он дважды уже был бит палкой, у него убили лошадь. «Так, для смеха», — говорит он улыбаясь (юмор у Визокера особый).

Итак, он видит, как восемь пьяных солдат подъезжают к риге, где спрятались трое детей. Он видит появление Яши, его попытку к бегству, ужасный удар пики, нанесенный одним из всадников. Он думает, что мальчик мертв.

Лишь когда всадники отъехали метров на двести, он замечает маленькую фигурку в черном платье, появившуюся в чердачном окне риги, охваченной пламенем. Отвязать лошадей и запрячь их — нет, это заняло бы слишком много времени. Он пускается бежать. На бегу видит, как девочка прыгает на сено, поднимается, опускается рядом с распростертым на земле телом, как начинается ее хладнокровная игра с огнем.

Временами он теряет ее из виду, но она опять появляется, возникает из дыма и пламени, целая и невредимая, и каждый раз сердце Менделя вздрагивает. Ему, верящему скорее в черта, чем в Бога, видится нечто сатанинское в этом безумном медленном танце девочки вокруг огня.

Хрипя, задыхаясь, еле волоча ноги, добирается он наконец до пожарища. Она сидит на обочине дороги, вне опасности, спиной к огню. Прежде чем подойти к ней, он решает взглянуть на труп мальчика. Ужасно! Это нечто черное и дымящееся, обезображенное до неузнаваемости. Его тошнит. Он подходит к девочке. Она даже не поворачивает головы при его появлении. Ее огромные серые глаза устремлены в долину, в пустоту. В руках она держит какой-то предмет из черного дерева с двумя круглыми красными точками.

Мендель Визокер

Мендель Визокер известен тем, что однажды в Люблине избил шестерых человек, которые его лично не трогали. Он переломал им кости за то, что они перерезали сухожилие у одной его лошади (потом пришлось ее продать). Видите ли, он, еврей, составлял им конкуренцию.

Мендель Визокер родился на севере, в районе Мазурских озер, но покинул родное местечко очень молодым, в пятнадцать лет.

Он выбросил филактерии, которые ему надели по обычаю на лоб и левую руку в день Бар-Мицвы. Он обрезал пейсы и сбрил бороду. Говорят, что, заделавшись на некоторое время сутенером в варшавском борделе, он заработал денег, чтобы купить лошадь и повозку, и принялся бороздить всю Польшу — русскую, австрийскую и прусскую. Порвав все связи с еврейской общиной, он мог бы на этом успокоиться. Но Мендель — прирожденный подстрекатель, который среди христиан ведет себя как иудей, а среди иудеев — как христианин. В синагогу он идет в куртке и кепке на польский манер и обязательно занимает место в женской половине, зычным голосом распевая псалмы; наоборот, в христианских кварталах надевает кафтан, а на голову — парик с пейсами. В этом одеянии он появлялся в Киеве — самом антисемитском из всех русских городов.

События в Люблине произошли в 1878 году. В то время российский император Александр II еще не был убит, обер-прокурор Победоносцев, еще не начал реализовывать свою программу по истреблению евреев, и Менделя даже не арестовали. Пострадавшие не представили письменной жалобы, и царская полиция решила, что он не так уж и виноват. Снисходительность администрации возмутила главу Люблинской еврейской общины, который с одобрения старейшин добился осуждения виновника беспорядков: подобный сумасшедший подвергает опасности всех и каждого, он может навлечь бедствия и репрессии на всех евреев. В итоге Кучер получил три года тюрьмы. Тридцать шесть месяцев неволи его не исправили. Едва освободившись из тюрьмы весной 1881 года, он отправился к дому главы общины раввина Боруха Фикельсона и там всю ночь выводил на скрипучей шарманке песенку, которая не могла не оскорбить тонкий слух и душу ребенка Боруха. Раввин хотел было выслать против наглеца дюжину фабричных рабочих, пообещав им увеличить плату на пять копеек в год. Смельчаков не нашлось. Нет, не потому что Мендель был такого уж огромного роста — чуть выше среднего, но его грудь по ширине была как у двух казаков вместе, руки — как стволы деревьев, и казалось, что он может свалить человека замертво одним ударом кулака…

Мендель Визокер склоняется к девочке, садится перед нею на корточки и, заглядывая в серые глаза, говорит:

— Я знаю, кто ты. У тебя отцовские глаза. Ты — Ханна.

Огонь медленно продвигается на запад. Языки пламени слегка дрожат, а над ними стена дыма. Всадников больше не видно, но ощущение пустоты остается: там, где только что стояла рига, нет ничего, голое место.

— Не двигайся, я вернусь, — говорит Мендель Ханне и отправляется за тележкой и лошадьми, не очень уверенный, что она его поняла. Он находит ее там, где оставил, в той же позе, с куском дерева в руке, который она сжимает с такой силой, что суставы пальцев побелели: единственное, что выдает ее напряжение. Менделю становится нехорошо: поведение девочки кажется ему ненормальным, похоже, она тронулась умом от увиденного.

— Тебе нельзя здесь оставаться.

Ответа нет. Она по-прежнему сидит спиной к огню, находясь от него всего в двадцати метрах.

— Я — Мендель Визокер, по прозвищу Кучер, с Мазурских озер. Я знаю твоего отца.

— Мой отец умер, — спокойно говорит она.

Несколько секунд Мендель пристально смотрит на нее, и ему все больше не по себе. Он переводит взгляд на березовую рощу, за которой два часа назад скрылся отряд.

— Когда он умер?

— Сегодня утром.

— Его убили?

— Да. Так сказал Яша, — отвечает она не оборачиваясь. — Мой старший брат.

— Тот, которого казаки убили и сожгли?

— Да.

За деревьями заметно какое-то движение.

— Идем. Я отвезу тебя в твое местечко.

Он знает заранее, что она не двинется с места. Она не двигается. Он тихонько притрагивается к ней, как к фарфоровой, бережно поднимает и сажает на козлы. Садится сам, щелкает языком, и лошади трогаются.

— Я знал твоего отца, — говорит Мендель. — Я познакомился с ним шесть лет тому назад в Данциге, там мой дом, если можно сказать, что у меня есть дом. У нас были общие дела, он частенько мне давал заработать. Я даже приезжал к вам, но ты не помнишь, ты была слишком мала. В ту весну, когда я вышел из тюрьмы, он был одним из немногих, кто отнесся ко мне по-человечески.

Роща все ближе. Сквозь березы видна колонна погромщиков. Она движется справа от них, и деревья, как Мендель и рассчитывал, служат им прикрытием. Он бросает взгляд на девочку. Если бы она могла заплакать! Или даже завыть! Это было бы в тысячу раз лучше, чем то безжизненное состояние, в котором она находится сейчас.

— Посмотри на них, Ханна. Это они убили твоего отца. Посмотри на них. Жизнь и смерть всегда сталкиваются лицом к лицу, другого способа не существует.

Как всегда в подобных случаях, он улыбается своей странной улыбкой, но избегает встречаться взглядом с девочкой.

Ремень выдержит до Тернополя, а там у него есть женщина (их у него десять или двенадцать, от Данцига до Киева, он всегда их навещает во время своих поездок).

Дальнейшее его потрясает. Ханна перегибается пополам, глаза расширяются, рот раскрыт, как будто она видит перед собой смерть. Саму смерть. И все — без звука. Это совсем не похоже на выражение детского горя, это — горе взрослого человека, невыносимая боль, мучительное, неслыханное страдание. Горе без слез, леденящее душу.

Мендель берет Ханну на руки, прижимает к своей огромной груди, как котенка, и она цепляется за него, как брошенный заблудившийся котенок, храня пугающее молчание.

Плачет он — не она.

— Что у тебя в руках?

— Жук.

— Это не очень похоже на жука.

— Знаю, ну и что, — шепчет Ханна.

Она снова смирно сидит на козлах, выпрямив спину. Мендель правит лошадьми, заставляя их объезжать деревья, потом — следы погромщиков: кастрюлю, окровавленное платье, вырванную из косяка дверь. Мендель видит даже книгу с разорванными страницами, но не останавливается, чтобы ее поднять.

Перед ними местечко в клубах дыма.

— Кто тебе сделал этот подарок? — Он говорит о жуке. — Это тот светлый мальчик, да?

Их взгляды встречаются, и у Менделя внезапно возникает чувство, что он начинает понимать эту девчушку, между ними протягиваются невидимые нити дружбы. Она утвердительно кивает. И тогда в памяти Менделя всплывает сцена, которую он недавно наблюдал издали: если бы польский мальчик не выскочил из сарая, казаки не тронули бы другого мальчика, еврея. И он бы не умер. Мендель пристально смотрит в серые глаза: «Хуже всего, что она знает это. Ее польский дружок запросто предал их, брата и ее, он чуть было не погубил их обоих. Но она не винит его». Мендель не знает точно, откуда у него такая уверенность. Он хочет все выяснить и спрашивает, прав ли он.

Молчание. Она раскрывает ладонь и смотрит на деревянную вещицу.

— Да, — говорит она наконец. — Он испугался. Ему все-то десять с половиной лет.

— И ты не сердишься на него?

— Нет. — Она отвечает твердо, без колебаний. — Но если бы не он, твой брат Яша был бы жив. На этот раз она молчит. Они въезжают в местечко.

— Он — мой друг, — глухо говорит Ханна. — Мой друг.

В местечке три или четыре сотни домов, синагога, к которой примыкают дом раввина, бассейн для ритуальных омовений и хедер, трактир на дороге на Люблин недалеко от перекрестка. Там останавливаются путешественники-христиане. Обыкновенное местечко, похожее на сотни и тысячи других.

Пожар только что потушили. Повозка трясется по ухабам центральной улицы, конечно же немощеной. Здесь все население местечка. Кругом дым, пыль, летающий в горячем воздухе пепел; крики, суета, беспорядочное метание людей, монотонный речитатив молитв и заклинаний. Как призрак, в странном одиночестве едет среди всего этого повозка. Мендель насчитывает восемьдесят сожженных домов и сараев. На базарной площади лежат двенадцать тел, в основном мужских, которые успели вытащить из горящих домов. Мендель направляет к ним лошадей. «Почему я равнодушен к этой трагедии?»— спрашивает он себя. Вместо того чтобы ужаснуться, быть раздавленным при виде людского горя, он не чувствует ничего, кроме крайнего удивления абсолютным спокойствием сидящей рядом с ним девочки.

Повозка останавливается в трех шагах от лежащих.

— Твой отец среди них?

— Нет.

Мендель трогает лошадей, едет дальше сквозь толпу мечущихся и кричащих людей.

— Направо, — говорит Ханна.

— Да, я здесь уже был.

Он узнает дорогу, обсаженную по обе стороны боярышником. Как только они въезжают в переулок, у Менделя появляется ощущение, будто за ними захлопнулась дверь. Ханна и Мендель попадают в другой мир. Стенания, крики, суета остаются позади. Здесь царит тишина. Мендель Визокер всего раз пять видел ребе Натана. О каждой из этих встреч он сохранил самое светлое впечатление. Такие люди не забываются. Кроме того, у них было много общего. Оба остро ощущали принадлежность к обреченному народу; оба обладали чувством уверенности, что должно существовать нечто иное, что им надо найти и чего они еще не нашли. Были и необходимые в дружбе различия: грубость, вспыльчивость, стремление к действию — у Менделя; склонность к размышлению, обобщению и очень развитое воображение — у Натана.

— Лошадь, — говорит Ханна, — папина лошадь.

Она подается вперед с окаменелым лицом. Повозка — в десяти оборотах колеса от дома. Дом каменный, две трубы, настоящие стекла в окнах вместо бычьих пузырей, как в большинстве домов местечка.

— На седле кровь.

— Может быть, он только ранен, — замечает Мендель Визокер.

Он спрыгивает на землю, берет девочку на руки и хочет внести ее в дом; она мягко, но настойчиво высвобождается. Они входят.

Однажды в Данциге во время их предпоследней встречи, вскоре после выхода Менделя из тюрьмы, Натан и Мендель проговорили всю ночь. Об отъезде в Новый Свет, об Америке и Австралии, о них самих, о необходимости поддерживать связь друг с другом… О Ханне.

Натан очень много рассказывал о Ханне. «У меня необычная дочка, Мендель. Она читает, как воду пьет, а понимает еще лучше. Иногда она меня просто пугает таким ранним развитием. А ее взгляд, Мендель…»

В доме пять комнат, не считая подсобных помещений. Ошеломляющее количество книг. В первой комнате — пожилой мужчина, высокий, худой, нескладный (позже Мендель узнает, что это Борух Корзер, будущий отчим Ханны). Когда Ханна входит, он неловко машет руками, но взгляд девочки, ее сухой кивок пригвождают его к месту.

«Ханне нет еще семи, но, как бы это сказать… Она — золото, она уже сейчас — душа и голова моего дома».

В следующей комнате, спальне, Мендель Визокер видит кровать и вокруг нее человек десять, среди них с поблекшим лицом Шиффра, жена Натана и мать Ханны.

Запахи масел, свеч, кадиш — поминальная молитва. То, что затем происходит, навсегда останется в памяти Менделя. Плач обрывается, все замолкают и расступаются при виде Ханны, которая медленно подходит к кровати. Все как бы молча единодушно признают исключительность связи между мертвым отцом и дочерью, неоспоримое превосходство этого ребенка над всеми взрослыми.

Молчание. Она стоит, не двигаясь, у высокой немецкой кровати; тело отца находится на уровне ее глаз. Ее оцепенение сковало всех, даже Менделя Визокера. Наконец она шевельнулась. Осторожно проводит рукой по ранам, на которых запеклась кровь, гладит лицо, изуродованное палочными ударами. Без слез. На мгновение прикасается губами к неподвижной руке отца. Выпрямляется.

— Это еще не все: Яшу они тоже убили. Он сгорел с ригой. Я видела, как он заживо горел.

Она говорит, не сводя глаз с отца. Но вот жизнь возвращается к ней. Ханна отходит от кровати, поворачивается, идет к матери, зарывается лицом в складки толстой черной юбки — жест, который кажется всем естественным и понятным: мать и дочь горюют вместе, молодая ищет поддержки у старшей. Всем, кроме Менделя Визокера. В реакции Ханны, прижавшейся к матери, он угадывает фальшь, уступку обычаю. Нет, он не сомневается в реальности горя, которое Ханна испытывает в этот день. Напротив, он будет надолго потрясен его силой, не нормальной для семилетнего ребенка, не нормальной хотя бы из-за упорного желания Ханны пережить свое отчаяние в одиночестве. Мендель спрашивает себя, кто ищет утешения: мать или дочь.

Он почти не будет задавать себе вопросов о событиях, последовавших за гибелью Натана и Яши. Ему совершенно ясно: именно Ханна решит, что не следует ехать в Люблин к тетке, а надо остаться в местечке. Именно Ханна убедит мать, что на деньги, оставленные ребе Натаном, можно прожить втроем, прирабатывая торговлей мазями, приготовленными Шиффрой. Заставит продать дом, вынудит Шиффру выйти замуж за старого Боруха Корзера. И все это во имя одной цели, которую она будет преследовать все эти годы с фанатическим упорством: дождаться возвращения Тадеуша.

А пока Мендель Визокер медлит покинуть местечко. Сначала он присутствует на похоронах ребе Натана и его сына. Одновременно в деревне предают земле еще пятьдесят жертв погрома. Он сопровождает тело друга на кладбище. Он бросает землю на могилы и смешивает в молитве свой голос с голосами других, — он, который не молился пятнадцать лет.

Непонятно почему, но он задерживается в местечке и после похорон. Он разъезжает по улицам верхом на неоседланной лошади, выпряженной из повозки, и наблюдает, как, подобно муравьям, с упрямой покорностью пытающимся восстановить то, что разрушила нога прохожего, стирают люди шрамы, нанесенные местечку погромом.

Он направляет лошадь в поле, та ступает по сгоревшей ржи, пшенице, гречихе. Огромная равнина пуста, кроме него, не видно ни одного путника, ни одной повозки. Пусто, как при рождении мира, как будто ничего не произошло, лишь только всадники появились на горизонте на короткое время и тут же исчезли. Но они, конечно, вернутся рано или поздно. Они всегда возвращаются. Солнце как расплавленный свинец. Он вспоминает о свежей воде ручья. Он вновь проделывает путь, по которому бежал на помощь маленькой девочке, которая, если хорошенько подумать, не так уж в нем и нуждалась.

Он едет вдоль ручья. Это — шестой день его пребывания в местечке. И только выехав на лужайку, увидев заботливо сооруженную из камня и веток запруду, он понимает, почему так задержался.

У запруды — она. Сидит на корточках, как обычно сидят маленькие девочки. Но взгляд глаз, устремленных на Менделя Визокера, непроницаем и тяжел, глубина его волнует и пугает.

— Ты одна?

Она утвердительно кивает. Около нее мешок, наполненный только что собранными травами.

— Я видела, как вы ехали. Издали.

Она не двигается с места, продолжая пристально смотреть на него. Мендель испытывает смущение и злится на себя за это. Он переводит взгляд на плотину.

— Это ты сделала?

— Конечно нет.

— Твой польский дружок? Ты его ждешь?

Мендель решается посмотреть на свою юную собеседницу. Она качает головой и спокойно говорит:

— Он не придет.

Все происходит так, будто она со свойственной ей проницательностью поняла, почему Мендель здесь появился. Она начинает объяснять, почему, по ее мнению, Тадеуш не придет. Ни сегодня, ни в последующие дни, ни в один из оставшихся дней лета 1882 года. Тадеушу стыдно за свою трусость. Он будет избегать ее, Ханны, все время, которое ему остается до возвращения в Варшаву, где он учится.

— Он хочет быть писателем или ученым, — уточняет она. (Мечтательный свет, нежный и несколько насмешливый, появляется в ее глазах.) — Я не думаю, чтобы он стал ученым: он очень впечатлителен. Но писателем может стать…

Мендель оторопело смотрит на нее: девочка говорит об этом маленьком поляке, который старше ее на три или четыре года, как мать говорит о своем сыне или как влюбленная женщина о любимом. И Мендель, обычно острый на язык, не знает, что сказать. Наконец он спрашивает:

— Но ты все же собираешься ждать?

— М-м-м, — слышится в ответ.

— А если он не приедет двадцать лет? Снисходительная улыбка:

— О, он приедет!

Мендель умолкает. Раздираемый самыми смутными и противоречивыми чувствами, он испытывает легкое раздражение перед ее самоуверенностью, почти наглостью, беспокойство и, главное — нежность, которая удивляет его самого. Чтобы он испытывал нежность, он, который с юности оберегал себя от всяких привязанностей! Он качает головой, отъезжает на несколько метров. Он вернется в местечко, запряжет повозку и поедет прямо на юг, в Тернополь. Он и так слишком задержался.

— Мендель Визокер, — зовет она тихим голосом.

— Что?

Молчание, потом:

— Я некрасивая, да?

У него слезы наворачиваются на глаза. Она встала, но все равно кажется очень маленькой и хрупкой в платье из черного бархата, слишком широком и длинном для нее. В тени листвы выделяется ее узкое треугольное лицо с резко очерченными скулами. Оно кажется белым, почти мертвенным, несмотря на веснушки. Тонкие губы говорят о слишком решительном характере. Медного цвета волосы обещают стать густыми и тяжелыми. Контраст с серыми распахнутыми глазами, которые в этот момент смотрят на Менделя с горькой настойчивостью в ожидании ответа, просто невероятен.

— Это зависит от того, кто и как на тебя смотрит, — отвечает наконец Мендель после некоторого колебания, не найдя лучшего ответа.

«Надо было солгать, — думает он. — Почему я не солгал?»

Печальная полуулыбка, появившаяся на губах девочки при этих словах, только усиливает его сожаление.

Он вновь появляется в местечке несколько месяцев спустя, в канун праздника Ханука. День стоял морозный, но солнечный. Затем небо затягивается черными тучами, предвещающими снег. Мендель Визокер пробыл в Тернополе две недели и чуть было не остался навсегда, столь ловкой в обращении оказалась его тамошняя жена-полька. Однако он отправился дальше на юг, объехал всю Украину и очутился в Одессе. Оттуда он сейчас и возвращается в Данциг с четырьмястами пятьюдесятью рублями в кармане.

В местечке он идет прямо к дому покойного ребе Натана, но медлит у порога: какого черта он пришел сюда, почему поддался наваждению, вызванному какой-то семилетней пигалицей?

Он застает мать и дочь за сортировкой высушенных трав, которыми устлан пол. Шиффра предлагает ему кофе с цикорием, но он отказывается. Ханна бросает на него быстрый взгляд, сопровождаемый легким кивком. Достаточно спокойно Мендель объясняет, что он здесь проездом и зашел, чтобы убедиться, что вдова и дети его покойного друга чувствуют себя более или менее хорошо, спрашивает, не может ли чем-нибудь помочь. Шиффра так же спокойно благодарит его за заботу. И все. За время его разговора с матерью Ханна не пошевелилась, не произнесла ни слова, но когда садился в бричку, то вдруг обнаружил ее рядом с собой.

— У вас новые лошади, — замечает она. Шиффра осталась в доме.

— Разве у тебя нет еще брата? — спрашивает Мендель.

— Симон. Он — не в счет. Он — в школе.

— А ты?

— Я? Я — девочка, и я уже умею читать и писать. Мне не нужна школа. Правда, не нужна.

— Ты много читаешь?

Не удостоив его ответом, она наклоняет голову. Он вспоминает, что у него в тележке книги для чтения и для того чтобы иногда использовать их в качестве сувенира — так, небольшой подарок супруге или дочери торговца по случаю удачной сделки. Он снимает чехол, которым накрыты книги: молитвенники для женщин, еще что-то религиозное, популярные в то время романы «Доброе сердце», «Сердечный долг, или Иосиф».

— Я их уже читала, — пренебрежительно говорит Ханна.

И прежде чем он успевает помешать, эта маленькая упрямая ведьмочка влезает на подножку, жадно начинает рыться в книгах и разочарованно выпрямляется.

— Я их все читала; у всех торговцев одно и то же.

Но затем торжествующий блеск отражается в ее зрачках: она вытаскивает книги, которые Мендель Визокер приготовил для себя, которые он читает сам во время странствий по бескрайним русским равнинам. Он тут же бросает:

— Только не эти. Это мои. К тому же ты еще слишком мала…

Он с тем же успехом мог бы объяснять философию Маймонида своей любимой лошади. Ее реакция не отличалась бы от реакции девчонки. Она разве что не хохочет. С точностью и быстротой коршуна, бросающегося на цыпленка, завладевает она тремя книгами, которыми Мендель дорожит больше всего.

— Что это?

— Все для взрослых. Ты не поймешь.

Она окатывает его презрительно-насмешливым взглядом и тотчас же принимается листать книги. Одна из них — «Парижские тайны» Эжена Сю в немецком переводе Шульмана.

— Ты же не знаешь немецкого, — удрученно произносит Мендель, предчувствуя поражение.

— Вот и выучу, — отвечает Ханна.

Она действительно считает, что аргумент убедительный, соскакивает на землю, крепко прижимая к груди все три книги.

— Не может быть и речи… — начинает Мендель.

Но она делает большие глаза, кокетливо склоняет головку и улыбается.

— Вы мне их дадите на время, не правда ли, Мендель Визокер? — И эта перемена в выражении ее всегда серьезного лица так внезапна и так разительна, что Мендель растроган. Свою роль играют, конечно, воспоминания, особенно два: когда она цеплялась за него, как потерянный котенок, и вопрос, который она задала ему на шестой день после погрома у ручья: «Я некрасивая, да?»

— Только никому не показывай.

— Идет. Я их вам верну в следующий раз.

— Если я еще вернусь сюда.

— Вы вернетесь, — уверенно заявляет она, глядя ему прямо в глаза.

Проезжать через местечко становится для Менделя привычкой. В 1883 году это происходит дважды, весной и осенью. Оба раза он навещает Ханну, ибо приезжает только ради нее. И в дальнейшем каждый год два-три визита.

В 1886-м Шиффра выходит замуж за Боруха Корзера, семидесятидвухлетнего портного. Менделю ясно, что Ханна не возражала против свадьбы, иначе бы она не состоялась. Ханна нелестного мнения о своем отчиме. Менделю она сообщает: «Он так глуп, что однажды сделал ширинку на брюках сбоку». С годами ее юмор становится все более острым. По развитию она постоянно опережает свой возраст. По Эжену Сю в переводе Шульмана она выучила немецкий, знает русский и неплохо — французский. Поскольку Ханна перечитала весь запас его книг, Менделю пришлось обратиться к французской литературе, которую читают в Варшаве только в высших кругах. С тайным желанием сбить спесь с этой «чертовой соплячки» он выбрал сначала Жан-Жака Руссо «Эмиль» и «Трактат о происхождении языков», которые сам пробовал читать и которые повергли его в гипнотический сон. Напрасный труд и полное разочарование: она проглотила Руссо, как вишню. По-французски.

Если считать идиш, иврит и польский, которые знала раньше, то она владеет теперь шестью языками.

Тадеуша все нет. Мендель уже подумывает о том, чтобы в один из приездов в Варшаву найти этого паршивца, схватить за шиворот и притащить в местечко. Пусть она увидит, что ее прекрасный Тадеуш не стоит того, чтобы тратить на него молодость. Он отказывается от своего плана, потому что прекрасно понимает: Ханна не потерпит никакого постороннего вмешательства.

В какой-то момент он серьезно задумывается об эмиграции. Но отказывается от этого: поток эмигрантов слишком велик. Если бы он тоже уехал, сложилось бы впечатление, что он следует за всеми, повинуясь стадному инстинкту, он, который всегда плыл против течения, — по крайней мере, таково было его мнение на свой счет в это время.

Волна отъездов была мощной. Погромы и репрессии 1881–1882 годов, майские законы в России, предписывающие изгнание евреев из одних мест и закрепление их в черте оседлости, сооружение новых гетто — все это привело к перенаселению польской части русской империи. Мендель видел, что в один только городок Броды, что в Галиции, прибыло десять тысяч беженцев с Востока. Этот потек составляют не только евреи: огромное число христиан устремляется на Запад, особенно в Америку.

Мысль об отъезде тем не менее навсегда укореняется в голове Менделя Визокера.

Его первый визит в 1889 году выпадает на Пасху. Он находит Ханну прежней. Конечно, она подросла, но в остальном не изменилась: плоская грудь, узкие бедра, очень белая кожа, которая никогда не знает загара, шапка тяжелых волос и эти необыкновенные глаза. В это время она вперемежку читает Гюго, Тургенева, Гете и даже три или четыре романа Золя, которые Мендель долго не решался дать ей: ведь это чистейшая порнография. Но он их все-таки принес, браня себя за то, что предлагает подобное чтиво еврейской местечковой девочке. Она завораживает его все больше и больше; он угадывает всю остроту одиночества, в котором она живет.

Ее брат Симон, которому исполнилось шестнадцать лет, уехал в Варшаву продолжать учебу у очень известного раввина. «Хотя он знает Писание хуже, чем я. Но он — мальчик, а я — девочка, пусть даже плоская, как доска». Портной, ее отчим, без сомнения, добряк и не такой глупый, как утверждает Ханна, терроризируемый падчерицей, раздувается от гордости, потому что ему удалось в семьдесят три года сделать Шиффре двух детей. Позднее материнство не украсило Шиффру: она совсем расплылась. Если раньше у Визокера мелькала иногда смутная мысль присоединить ее к гарему своих вдовушек, то теперь он от нее отказался; нет, Шиффра не уродлива, в ее лице что-то есть (глаз Менделя Кучера безошибочен по этой части): некая ленивая чувственность, которую было бы интересно пробудить. Но Визокера отталкивают ее безликость, готовность к подчинению: она подчинялась авторитету Натана, а после его смерти перешла без сопротивления под власть Ханны, дав себя убедить, что ей следует остаться в местечке и выйти замуж за Корзера.

Менделю совершенно ясно, что Ханна вынудила мать вступить в брак, чтобы «пристроить» ее. Она же отправила Симона в Варшаву. «Это маленькое чудовище и мною вертит как хочет, заставляя свозить ей книги со всей Польши».

Чудо произошло во время его второго приезда в 89-м, в первые дни осени. Ему тридцать лет, ей — четырнадцать с небольшим.

— Я заезжал в деревню, — говорит Мендель, — но никто не захотел мне сказать, где ты.

— Вы же меня нашли.

Она стоит к нему спиной. Он не сразу берет в толк, что она делает. Затем замечает ее босые ступни, ноги без чулок, расплывающиеся мокрые пятна на сером платье, которое липнет к телу, и капли воды на растрепанных волосах. Все ясно: незадолго до его появления она купалась в ручье. Взгляд Менделя останавливается на спине, на талии Ханны, там, где мокрая ткань облегает бедра, и сердце его начинает учащенно биться; ему кажется, что в линии бедер наметилось нечто новое.

В этот момент, стоя по-прежнему к нему спиной, подняв руки к волосам, чтобы поправить прическу, она спокойно говорит:

— В деревне всем наплевать, где я и что я делаю.

Тут она оборачивается. В следующее мгновение Мендель испытывает самое сильное потрясение в жизни: стоящая перед ним Ханна совершенно другая. Как она изменилась! Если бы не глаза, он бы ее не узнал. Это — женщина, думает он с непонятной гордостью. Она расцвела за одно лето, и он, у которого за пятнадцать лет было около ста пятидесяти любовниц, и который считал себя способным судить о строении женского тела по линии лодыжки или запястья, шеи или плеч, а не только по походке, оглушен ее красотой. Конечно, она осталась невысокой, хотя и выросла с весны на четыре или пять сантиметров, но появилась грудь, вытянулись ноги, округлились бедра. Все это еще нежное и хрупкое — только обещающее. «Это больше, чем обещание, Мендель, у нее будет, у нее уже одно из самых прекрасных женских тел, о каких ты когда-либо мечтал». Он встряхивает головой, устыдившись четкости картины, которую себе представил благодаря своему опыту и тому, что бархатное платье так плотно прилипает к влажной коже, к молодым грудям с торчащими сосками. Его бросает в жар, просыпается желание; он страшно злится сам на себя.

Он слезает с лошади, прислоняется к седлу и замечает, что девушка пристально на него смотрит, продолжая укладывать непослушные пряди, держа в зубах заколку для волос. И, что хуже всего, она догадалась, что с ним происходит, и откровенно забавляется его смущением.

— Я изменилась, Мендель Визокер? Он сглатывает слюну.

— Да, очень.

Он чувствует себя полным идиотом. Тяжело переступает с ноги на ногу, думая о том, что бы такое сделать необычное: лошадь что ли поднять и понести, чтобы успокоиться? Кончается тем, что он замирает на месте не шевелясь. Она тоже. Она заплела две тяжелые косы и уложила их в нечто вроде шиньона, подобного которому он не видел ни у одной женщины. (Мендель живо интересуется такими вещами. По части женской красоты он — русско-польско-еврейский эксперт номер один.)

— Мне… — говорит он наконец хрипло, — ты мне нравишься.

Она достает изо рта заколку и улыбается.

— Спасибо, Мендель Визокер. Итак, я очень изменилась?

Один косой взгляд, насмешливый и торжествующий, брошенный Ханной на него ниже пояса, мог бы его просветить. Но он, слишком занятый борьбой с собственным гневом и со злостью на Пигалицу, не замечает намека.

— Я привез тебе твои проклятые книги, — говорит он и добавляет язвительно — Только они по-русски, от первой строки до последней, Достоевский.

— Очень хорошо.

Он все-таки достаточно узнал Ханну за семь лет, в течение которых наблюдал за ее ростом и развитием. Что-то настораживает его в том, как она произнесла это «очень хорошо». Он смотрит ей прямо в глаза. Удивительно: исчез торжествующий блеск, исчезла насмешка, вместо них те же расширенные зрачки, обращенные внутрь, которые он уже видел во время их первой встречи после смерти Яши и когда они убедились, что ребе Натан мертв. И Мендель догадывается. Тем более что они находятся на лужайке у ручья, где еще держит воду запруда, сооруженная семь лет назад.

Он спрашивает:

— Тадеуш приезжал? Ты его видела, да?

Она делает первый шаг, потом второй и еще несколько, подходит к нему, прижимается щекой к его широченной груди, и после некоторого колебания Мендель Визокер обнимает ее. Несмотря на весь свой гнев: «Этот польский паршивец заставил ее ждать семь лет!», несмотря на уколы ревности, он преисполнен нежности.

— Да. Она его видела.

Она рассказывает, что Тадеуш появился в середине июля, Тадеуш семнадцати лет, «выше вас», красивый, красивее, чем в лучших ее воспоминаниях. Как всегда, нежный, вежливый, веселый. Такой внимательный и такой умный!..

В первые минуты она едва осмеливалась открыть рот, но он, конечно, понял ее робость и, чтобы успокоить, заговорил о себе («Чертов сын! — думает Мендель. — Как будто он способен говорить о чем-нибудь другом, кроме как о самом себе!»), о своих успехах, которые, конечно же, блестящи.

Тадеуш опередил всех на два года и нынче поступил в университет. Он будет адвокатом, самым великим адвокатом Варшавы, Польши, Европы…

— Как бы ни так, — говорит Мендель.

Ханна отходит от него, идет по лужайке. Она рассказывает, что первая встреча с Тадеушем была как нельзя более естественной: «Нет, Мендель Визокер, о прошлом никто не заикался, зачем напоминать ему о допущенной слабости?», что за первым свиданием последовали другие. Они виделись восемь или десять раз за лето.

— И где он теперь? — спрашивает Мендель.

В Варшаве. Такой блестящий и тонкий юноша, как Тадеуш, не может оставаться в деревне, в этой заброшенной дыре, где не с кем поговорить.

— Да уж, — замечает Мендель с едкой иронией. — Что делать такому гению среди крестьян? Я удивляюсь, почему он еще не в Праге, Вене или Париже. Все ждут не дождутся его приезда, чтобы он озарил мир.

Мендель догадывается, что его ирония не произведет большого эффекта. Она не производит никакого. Ханна только бросает на него короткий насмешливый взгляд. Это уж слишком! Он опять в бешенстве. Он никак не может понять ту безмерную силу чувства, которую Ханна испытывает к Тадеушу. Как можно после семи лет ожидания находить восхитительным этого маленького польского негодяя, который погубил ее брата и чуть было не погубил ее самое, который, видите ли, готов забыть прошлое, встретиться с нею и говорить о самом себе!

Их всех, кто любил или ненавидел Ханну, Мендель Визокер, без сомнения, был первым, кто угадал ее ум и ее неординарный характер. В его реакции — не только ревность, он знает, что из-за этого мерзавца она испортит себе жизнь.

Ханна рассказывает и рассказывает с многословием тех, кто долго молчал. Она говорит, что Тадеуш, хоть и старше ее на три года и учен, но прочел меньше книг, чем она; во всяком случае, тех книг, что читала она, он не читал. Она ему одолжила «Отверженных», и Тэна, и Ренана, и Барбье, и Банвиля, потому что он очень хорошо читает по-французски, так же как по-русски и по-немецки. Она восхищается, что он знает четыре языка. (Сама же знает шесть!)

Мендель ее прерывает:

— Ты говорила о нем кому-нибудь, кроме меня?

Она качает головой.

— Даже матери?

На тонких губах появляется улыбка. Очевидно, что мысль довериться Шиффре никогда не приходила ей в голову и очень ее забавляет.

Ее серое платье просыхает. Она опять становится девочкой-подростком. Но он помнит нежную девичью грудь, два маленьких бугорка, терпких и круглых, как яблочко, волнующую линию бедер. Такое превращение не удивляет Менделя. Во время своих путешествий он видел замужних женщин едва ли старше Ханны. А если…

Он собирается наконец с силами, чтобы задать мучивший его вопрос:

— Он до тебя… дотрагивался? Молчание.

— Нет, — говорит она, — Чуть-чуть.

Он не сводит с нее взгляда и видит, как в ее глазах зажигается гнев, сменяемый иронией. Она опускает голову. За свое многолетнее знакомство с нею в этот единственный раз Мендель увидел ее смущенной.

— Он меня поцеловал, — отвечает она и уточняет — Сюда, — касаясь указательным пальцем губ. — Больше ничего.

Пауза. Мендель отворачивается, и у него вновь возникает желание что-нибудь сломать.

— Ты не захотела или он не решился?

— И то, и другое.

Она смеется, чертова девка! Он слышит за спиной ее смех.

— Он еще не очень опытен, — усмехается она.

«А я опытен?»— думает Мендель. Он подходит к ручью, садится, снимает сапоги и опускает ноги в воду. К нему возвращается хорошее настроение. Он с удовольствием смотрит на желтеющие листья ивы: скоро зима, которую он так любит. Он проведет ее в Данциге у двух литовок, пышных блондинок, от которых он начинает уставать. (Может быть, сменить их на зеленоглазую немку?) И в этот момент Ханна переходит в атаку.

— Откуда вы едете?

— Из Киева.

— И куда?

— В Данциг.

— Через Варшаву?

Он застывает, поняв все. Вытаскивает ноги из воды.

— Ни в коем случае. Нет, нет и нет.

— Вы даже не знаете, о чем я собираюсь вас просить.

Он чувствует, что она подошла к нему совсем близко.

— Одно из двух: или ты хочешь, чтобы я навестил твоего Тадеуша и передал записку от тебя, или чтобы я увез тебя к нему.

Никакого ответа. Она почти касается его. Вдруг произносит:

— Я бы хотела, чтобы вы занялись со мной любовью, Мендель Визокер.

Ему понадобилось немало времени, чтобы найти в себе мужество повернуться.

— Ты хочешь, чтобы я занялся чем?

— Вы прекрасно слышали.

— Я ничего не слышал. Я не хочу ничего слышать, ты сумасшедшая.

Она наклоняется и неловко пытается его поцеловать. Он вскакивает и отлетает на другой конец лужайки.

— Нечего и говорить! Я произвожу впечатление на мужчин.

— Ханна, хватит! Не подходи!

— Ладно.

Она садится и заботливо оправляет складки на платье. С безразличным видом, как будто речь идет о выборе пирожного, говорит:

— Не собираюсь рассказывать вам сказки, будто я вас люблю. Вы бы не поверили. Я не спешу также расстаться со своей девственностью. Это — совсем не то.

— Оставайся там, где ты есть. — Мендель, кажется, тоже говорит сам с собой.

— Я вовсе не испорченная. Но я все обдумала: рано или поздно я буду спать… ну, спать… с Тадеушем. Он ничего не умеет, я — тоже. А надо, чтобы кто-нибудь из нас умел.

— Клянусь дьяволом! — говорит Мендель.

— А поскольку у вас есть опыт…

Молчание. Она наклоняет голову.

— Вам очень хочется меня поколотить?

— Вот именно.

— Итак, нет?

— Ханна!

— Что?

— Не спрашивай меня, пожалуйста, хочется мне или нет.

Он растерянно смотрит на нее и спрашивает себя, почему он был таким глупцом и не видел до этой минуты, как она хороша. Она вся светится и улыбается ему, как никогда не улыбалась: улыбаются ее губы, глаза.

— Итак, вам хочется. Счастлива это узнать.

— Иди к черту.

— Хорошо. Не будем больше об этом говорить. Поговорим о ваших «одно из двух». Это так и не так. Правда, что я хочу поехать в Варшаву, потому что там Тадеуш, но это — не единственная причина.

Теперь она опускает ноги в воду. Мендель видит ее профиль как будто впервые. Не то чтобы она была красива (она хороша только тогда, когда волшебно преображается в улыбке): она никогда не будет красавицей в общепринятом значении этого слова. Речь о другом: о завораживающем впечатлении, которое производят ее бледная треугольная мордашка с высокими скулами и серые глаза на ней; о внутренней энергии, которую выражает ее лицо, особенно когда она сидит в этой позе, несколько выдвинув волевой подбородок вперед и упираясь им в колени.

— Не единственная причина, и даже не главная, — продолжает она. — Я хочу покинуть местечко, Мендель. Я хочу уехать.

Нет, она не просит Менделя отвезти в Варшаву записку и не требует, чтобы он взял ее с собой. Это не сейчас, будущей весной. Если он захочет. В следующий его приезд. Ему решать: он может никогда не приезжать сюда, если решит не принимать больше участия в ее судьбе. А пока в ожидании весны, что бы он ни решил, она подготовит свой отъезд; у нее уже есть план, как убедить мать, отчима и даже раввина, который обязательно вставит слово со своей манией во все вмешиваться, хотя он, пожалуй, славный человек. Она все предусмотрела. Она поворачивает голову и пронзает взглядом Кучера.

— Абсолютно все. Вы сомневаетесь, Мендель Визокер?

— Черт возьми, нет, — отвечает Мендель.

Он искренен. Глубоко взволнован, но искренен. Он ни на секунду не сомневается, что она продумала свой отъезд до мелочей. Он лучше, чем кто-либо другой, понимает необходимость отъезда: Ханна хочет сделать то, что сделал он, — вырваться на волю.

Уже осенью Мендель Визокер знал, что приедет за нею следующей весной, когда ей исполнится пятнадцать лет. Он не сомневался, что она будет готова к отъезду. Но у него не было ни малейшего представления, как она все это устроит. 

Два рубля в Варшаве

— Мне пятнадцать лет, — говорит Ханна раввину. — И я женского пола, если вы еще не заметили.

Раввин закрывает глаза, теребит бороду, вздыхает — одним словом, всем видом выражает свое огорчение. Он славный человек, этот раввин. Может быть, не самый эрудированный раввин в Польше, хотя и провел пятнадцать лет в одной из иешив Литвы, которые в годы его молодости входили в число самых серьезных учебных заведений. Но теперь ему семьдесят, молодость давно прошла, от прошлого остались только любовь к диалектике, желание порассуждать, но с того дня, как он вступил в должность раввина в этом заброшенном местечке на юго-востоке от Люблина (ему было тогда тридцать лет), ему представлялось слишком мало случаев реализовать это желание. Конечно, он знает Ханну. Он видел, как она родилась.

— Если бы твой отец — мир праху его! — был жив…

— Но его нет.

Я бы хотел, чтобы ты дала мне договорить. Я раввин, а не ты.

— Я бы очень удивилась, если бы вдруг стала раввином.

— По многим причинам, — отвечает она сладким голосом.

Молчание. Новый вздох раввина. Раввин не очень хорошо помнит, как все началось. Точнее, он помнит обстоятельства, но не может восстановить в памяти причины, по которым у него установились подобные отношения с ребенком. Отношения не были сомнительными, этого еще не хватало… Но все же девочка! Это случилось пять лет назад. Однажды вечером он обнаружил, что Ханна не ходит в школу, и пошел поговорить с Шиффрой, которая тогда еще не вышла замуж за Боруха Корзера, портного. Пошел без особой надежды: как и все в местечке, он знал, что дочь покойного ребе Натана делает что хочет с того момента, как научилась говорить. Разговор с Шиффрой не дал результата. Хорошая супруга и мать, Шиффра страдает от своего покорного характера, в силу которого она открывает рот только для того, чтобы сказать «да». Раввин несколько раз лично пытался поговорить с девочкой, которой тогда шел десятый год: понимает ли она, что если не будет ходить в школу, то останется невеждой? Смех: она умеет читать и писать на идиш, иврите, арамейском (на арамейском — не очень хорошо) и на польском, неплохо на немецком диалекте. Тогда раввин достал свою Тору… С этого начались их сеансы пильпуля (дискуссий). (Как он мог это допустить, остается для раввина белым пятном в его воспоминаниях.) Первые три года он побеждал играючи, когда же Ханне исполнилось тринадцать, результаты их еженедельных стычек сравнялись. Не зная наизусть Писания, Ханна проявляла удивительную сообразительность. «Если бы она была мальчиком!» — часто думал раввин.

На этой стадии размышлений он теряет вить, так и не выяснив причины. Он спрашивает:

— А где твой брат Симон?

«Приехали», — думает Ханна и отвечает:

— Он в Варшаве. Ему восемнадцать лет, у него все хорошо и учёба — тоже. Он не поглупел, но и не поумнел. Он прислал письмо к Пасхе. Пасху праздновали две недели назад.

Раввин опять теребит бороду. Он растерян.

— Начнем сначала, — предлагает он.

— Хорошая мысль, — вторит Ханна.

— Замолчи.

— Молчу.

— Ты приходишь ко мне и заявляешь, что твой отчим Борух Корзер, которому семьдесят пять лет…

— И который, однако, сумел сделать двоих детей моей матери…

— …что твой отчим Борух Корзер, которому семьдесят пять лет, смотрит на тебя с вожделением.

— Слабо сказано, — говорит Ханна. — Если бы он только смотрел, куда ни шло.

— …смотрит на тебя с вожделением и даже пытается прикоснуться к тебе в отсутствие твоей матери.

Раввин останавливается в ожидании нового замечания, но на этот раз — о чудо! — она молчит.

— Ханна, я думаю, ты понимаешь, что вся эта история — чистейшей воды басня, — устало говорит он. — По всей логике я должен был бы пойти к твоим родителям и все имрассказать. Я не сомневаюсь, что мой рассказ их потрясет. Бедняга Борух Корзер, которого я никак не могу вообразить в роли сатира, никогда не оправится от подобного потрясения: он умрет от возмущения и стыда. Я буду молчать. Меня сердит больше всего, что ты всегда знаешь, как я поступлю, и ты предвидела мое молчание.

Какое-то мгновение она выдерживает его взгляд, но потом опускает глаза.

— Ты очень умна, Ханна. Даже слишком. Между тобой и Визокером…

— Нет, — поспешно возражает она. — Ровным счетом ничего.

— Ты хочешь уехать в Варшаву?

— Я хочу уехать куда угодно, лишь бы подальше отсюда.

Он рассматривает ее, убежденный, что теперь она говорит правду. Он предвидит, что она сделает, если он замнет эту историю с попытками насилия, притворится, что ничего не слышал. Она постарается сделать эту ложь достоянием всего местечка. В любом случае она добьется своей цели и уедет. Раввин не слишком сердится на нее за циничный шантаж. У него было время оценить силу ее характера. Он сознает лучше, чем она сама, глубже, чем Мендель Визокер или кто-нибудь другой, что по своей природе Ханна способна на самый холодный расчет, если хочет добиться цели. Но раввин надеется, что есть другая Ханна, способная на самые глубокие чувства, на огромную привязанность. И эту Ханну он любит с нежностью, удивляющей его самого.

— И что ты будешь делать в Варшаве?

— Еще не знаю.

Молчание. «Если с нею что-нибудь случится, — думает раввин, — всю свою жизнь я буду помнить, что она уехала не без моей помощи. Хотя… она так или иначе уедет».

— Когда ты хочешь ехать?

— Сегодня. Я готова.

— Ты даже не оставляешь мне времени поговорить с твоей матерью и добиться ее согласия.

— Моя мать может прекрасно жить без меня, — говорит Ханна. — Я ей не нужна и никогда не была нужна. Ей станет легче без меня.

— Я не очень хорошо знаю Варшаву, — говорит раввин Менделю Визокеру. — За сорок лет она, вероятно, изменилась. Но думаю, что это — на улице Гойна.

— Мы найдем.

Он берет у раввина письмо-рекомендацию к его сестре. Мужчины обмениваются взглядами.

— Я знаю, — тихо говорит Мендель. — Я буду беречь ее, как берег бы собственную сестру, будь у меня сестра.

Он не может удержаться, чтобы не произнести последние слова с некоторой иронией, и сам себя ругает за это: раввин очень беспокоится за Пигалицу. «На его месте я больше беспокоился бы за варшавских родственников. Они не подозревают, что может свалиться на их голову».

Он в последний раз смотрит на собравшихся. Шиффра плачет. Мендель влезает в бричку, где уже сидит Ханна — выпрямившись, положив руки на колени, глядя прямо перед собой. Он тщетно пытается сказать что-нибудь подобающее случаю, но ничего не находит, кроме откровенно банального:

— Поехали.

Бричка пересекает базарную площадь и выезжает на Люблинскую дорогу…

После продолжительной остановки в Люблине, где Визокер загружается партией вышитых платков ручной работы, на одиннадцатый день пути они — в Варшаве.

Ханна впервые видит пароходы.

— Висла, — объясняет Визокер. — А мы на Пражском мосту.

— Я знаю.

Она провожает глазами большой белый пароход, на борту которого по крайней мере около сотни пассажиров, есть даже музыканты. Мендель смеется.

— Я забыл: ты все знаешь.

— Нет, не все, но два года назад вы мне привезли атлас.

Она напрасно старается казаться спокойной: вся подалась вперед, стиснув руки и прикусив нижнюю губу. Люблин произвел на нее большое впечатление, но Варшава!.. Бричка движется среди кавалькады дрожек, экипажей, запряженных одной лошадью, и кажется в сравнении с ними совсем деревенской. Огромное количество народу. Можно подумать, что все двести тысяч жителей высыпали на улицу, и среди этого человеческого моря Ханна видит элегантных женщин в огромных шляпах, платьях разных цветов, с пестрыми и легкими, как крылья бабочек, зонтиками. Их походка уверенна, они держатся как королевы. Спутники обращаются с ними с такой осторожной почтительностью, будто те чрезвычайно хрупкие и нежные создания. Ханна делает первое заключение: в мире существуют женщины, превосходство которых признается уже только потому, что они — женщины. Она открыла для себя новый мир, частью которого, вне всякого сомнения, должна стать. Потому что Тадеуш близок этому миру.

Какое же разочарование ждет Ханну, когда бричка поворачивает и Мендель говорит:

— Приехали.

Бричка въезжает в еврейский квартал — настоящее гетто. Конечно, это не их местечко: здесь, как и везде в Варшаве, мощеные улицы, тротуары, высокие дома, фонари, множество лавочек, магазинов, та же шумная толпа, то же движение. Но… Отличие от местечка чисто внешнее: лица и мысли те же. Это очевидно. «Если я буду здесь жить, в моей жизни ничего не изменится». Она произносит вслух:

— Я не останусь здесь, Мендель Визокер.

Он смотрит на нее с любопытством, полагая, что она говорит о Варшаве, поворачивает лошадей направо, проезжает еще чуть-чуть и останавливается.

— Мы на месте.

Он указывает на лавочку, выцветшая, едва читаемая вывеска которой утверждает, что здесь продают молоко, сыр и яйца. Он смотрит на Ханну.

— Где ты не собираешься оставаться?

— В этом квартале. Тем более у этих людей.

— Но в Варшаве останешься?

— В Варшаве — может быть.

Какой-то прохожий узнает Менделя и окликает его. Между ними завязывается разговор. Ханна, изучив лавочку и придя к выводу, что она очень мрачная, обращает свое внимание на незнакомца. Ее заинтриговала неприязнь, с которой Мендель ему отвечает. Парню около тридцати лет, на нем соломенного цвета брюки, синий пиджак и красная рубашка. У него большие красивые черные глаза, которые разглядывают Ханну со спокойным бесстыдством. Он спрашивает у Менделя, кто она.

— Моя племянница в некотором смысле, — объясняет Мендель.

— Я не знаю, его ли я племянница, — говорит Ханна, — но он точно не мой дядя. — Она смело выдерживает дерзкий взгляд темных глаз. — А вы кто?

— Пельт Мазур. — Глаза смеются. — Визокер, у твоей «племянницы» всегда так хорошо подвешен язык?

Его взгляд скользит по всему телу Ханны; он даже несколько наклоняется вперед, чтобы получше рассмотреть и оценить увиденное.

— Ханна, — словно печатая каждое слово, говорит Визокер, — подонка, которого ты видишь перед собой, зовут Пельт Волк. Берегись его.

— Сколько ей?

— Тридцать пять, — отвечает Ханна, прежде чем Мендель успевает открыть рот.

Пельт Волк разражается смехом, но в ту же секунду его ноги отрываются от земли и повисают в воздухе в сорока сантиметрах от тротуара: Мендель просто протянул руку, взял его за шиворот своей огромной лапой и приподнял над землей.

— Слушай меня, Пельт, — очень тихо говорит Мендель, — слушай меня хорошенько: если ты прикоснешься к малышке, если ты только заговоришь с ней, я тебе переломаю руки и ноги. Ты хорошо меня понял, Пельт?

— Полагаю, да, — отвечает Пельт задыхаясь.

Начинают собираться зеваки. Мендель улыбается.

— Ты думаешь, Пельт, я шучу? Я способен переломать руки и ноги? Как по-твоему?

Мазур бормочет что-то нечленораздельное.

— Яснее, — говорит Мендель, продолжая улыбаться.

— Ты на это вполне способен.

— Прекрасно, — говорит Мендель, разжимает пальцы и выпускает свою жертву. — А теперь убирайся, Пельт.

Он провожает взглядом удаляющегося человека в желтых брюках и снова улыбается холодно, как сама смерть, когда тот, прежде чем исчезнуть, поворачивается и делает какой-то неприличный жест. (Ханна думает, что это был неприличный жест, хотя ни о чем подобном в книгах не читала.)

— Теперь о тебе, — продолжает Мендель. — Что это еще за история, ты не хочешь остаться у сестры раввина?

— Я здесь не останусь, вот и все.

Толпа расходится, и на лицах людей Ханна читает разочарование: драка не состоялась. Мендель вздыхает. Он и Ханна все еще сидят в бричке.

— Слушай меня внимательно, Ханна, — говорит он теми же словами и тем же опасно спокойным тоном, каким угрожал Пельту Мазуру. — Я привез тебя в Варшаву, как ты хотела. Потому что лучше, чтобы это сделал я, чем кто-либо другой; потому что твоя мать и раввин дали согласие. Ради этого я потратил много времени, а у меня — дела. Итак, одно из двух: или…

— Я уехала из местечка не для того чтобы жить в другом, чуть побольше первого и с фонарями.

— Одно из двух: или ты сейчас же остаешься у сестры раввина, если она еще захочет тебя принять, и я тебя нахожу здесь в следующий свой приезд, или я связываю тебя по рукам и ногам и отвожу назад в твою деревню. Я за тебя отвечаю.

— Никто ни за кого не отвечает. Особенно за меня.

— У меня как раз есть пустой мешок. Какое счастливое совпадение, — спокойно говорит Мендель.

Ханна пристально рассматривает его. Ей жутко понравилась сцена с Пельтом Волком — какое замечательное прозвище! Конечно, не нужно было бы ему противоречить, когда он выдал ее за свою племянницу, но, с другой стороны, если бы она этого не сделала, он не схватил бы нахала за шиворот и не поднял бы в воздух.

— Я думаю, что останусь у сестры раввина, если она меня примет.

— Она тебя не знает и не подозревает, на что ты способна. Тебе повезло.

— Молчание. Они улыбаются друг другу, как два заговорщика.

— У тебя есть деньги?

— Да, два рубля.

— Ты с ними далеко пойдешь.

— Надо же начинать! У одной задачи есть всегда несколько решений! Нет!

— Что «нет»?

— Я не возьму ваших денег.

Опять молчание. Он откашливается, прочищая горло, как оратор, который собирается начать речь.

— Ханна, запомни, что я тебе сказал. Во-первых, ты должна остаться там, где я тебя оставлю. Обещаешь?

— Да.

— Во-вторых, о Пельте Мазуре и обо всех мазурах Варшавы… Я видел, как ты на него смотрела. Так на мужчин не смотрят. И кроме того, Мазур… — Он не договаривает, потому что она вот-вот рассмеется, и еще потому, что подыскивает нужное слово. Она милостиво приходит ему на помощь:

— Я прекрасно знаю, кто такой Пельт Мазур.

— Ты ничего не знаешь.

— Это — сутенер, сводник, — спокойно заявляет она. — Если я позволю, Мазур Волк меня соблазнит, раз. Переспит со мной, два. Затем научит меня, как доставлять удовольствие мужчинам, чего я совсем не умею, три. Затем определит меня в бордель, а сам станет получать деньги, которые будут платить другие мужчины за то, чтобы со мной переспать. Думаю, что я все хорошо поняла. Вы это хотели сказать?

— Черт возьми! — угрюмо бормочет Мендель.

Она опять счастливо улыбается. Готова спрыгнуть с сиденья, но вспоминает, что она в Варшаве и собирается стать знатной дамой. А дамы не выпрыгивают из бричек. Она протягивает руку Менделю.

— Не хотите ли вы помочь мне сойти?

Он опускает ее на тротуар.

— Ни один мужчина не соблазнит меня, если я не захочу, Мендель Визокер. Ни один мужчина не будет спать со мной, если я не позволю.

Он берет ее короб, в котором одно платье на смену, одна блузка, кое-что из белья. Она проверяет, не потеряла ли два рубля — все свое состояние, и они входят в лавку.

Сестра раввина похожа на стог сена — рыхлый, развалившийся, почерневший. На голове у нее выцветший грязный чепец, из-под которого выбиваются каштановые пряди волос, что непозволительно замужней еврейке: она, согласно обычаю, должна прятать свои волосы. На морщинистом, цвета старой меди лице выделяется большой, похожий на картошку нос. Шеи у нее нет. Тело является как бы продолжением головы и постепенно расширяется книзу благодаря множеству юбок одного коричнево-шоколадного цвета. Настоящий стог сена, который медленно передвигается на слоновьих ногах, распухших от полувекового стояния за прилавком по пятнадцать часов в день.

Ее зовут Добба Клоц.

У нее есть муж, Пинхос Клоц. Он совсем маленький, щуплый. Если бы сбрить пейсы и бороду, снять с головы черный котелок, его стало бы наполовину меньше. Его единственная обязанность состоит в том, чтобы встать в два часа ночи и отправиться на окраину Варшавы за свежим молоком, яйцами, сметаной и сыром. Он возвращается на улицу Гойна в половине шестого утра, чтобы открыть лавку и убедиться, что все в порядке. Доставив продукты, он имеет право пойти в синагогу. На исходе дня появляется опять, чтобы заняться счетами, и не выходит из подвала до следующего дня. Это — тень мужчины, намек на мужа.

Супругам по шестьдесят лет, и у них никогда не было детей. Вот уже тридцать лет, как они не разговаривают, объединенные постепенно растущей молчаливой ненавистью, к какой обычно приводит «идеальный» брак.

Добба Клоц читает письмо своего брата-раввина. Перечитывает. Она действительно огромна, ростом с Менделя; глазки ее, маленькие, острые, спрятаны под тяжелыми морщинистыми, как и все лицо, веками. Ханна сравнивает Доббу со стогом сена; Мендель — с носорогом, тропическим животным, изображение которого он видел в журнале о путешествиях. Под влиянием момента он уже близок к тому чтобы позвать Ханну, покинуть с нею этот дом и предоставить ее заботам одной из тех многочисленных женщин, у которых он всегда находит убежище и теплый прием. То, что происходит потом, застает его врасплох.

— И я должна буду заниматься этим? — спрашивает Добба Клоц. (Она почти не взглянула на девушку.)

— Это кем «этим»? — вспыхивает Ханна.

Добба поворачивает голову и смотрит на нее сверху вниз. «Она раздавит ее, как клопа», — думает встревоженный Мендель и делает шаг вперед.

— Я не «это», — продолжает Ханна. — Я — девушка. А вы… вы — толстая слониха!

Молчание.

— Слониха, гм? — повторяет Добба, почесывая указательным пальцем свой массивный нос.

— Слониха. Кстати: для слонов это — не комплимент. — Ханна сопровождает последнюю фразу коротким смешком.

Мендель делает второй шаг.

— А теперь одно из двух, как говорит некий мой знакомый: либо вы меня оставляете, либо говорите «нет» — и мы уходим. Мендель и я. В Варшаве места хватит.

Выражение глаз-буравчиков становится все более любопытным. Добба спрашивает у Менделя:

— Эта пигалица всегда такая или только сегодня?

— По правде говоря… — начинает Мендель.

— Пигалица? — наливается гневом Ханна.

— Ханна, пожалуйста… — пытается вмешаться Мендель.

Но ни Ханна, ни Добба Клоц не слушают его; они стоят лицом к лицу — одна выше другой на полметра и тяжелее фунтов на сто.

— Ты умеешь читать? — спрашивает Добба.

— Лучше вас.

— И считать?

— Как банкир. И на следующий вопрос отвечаю — «да».

— Я тебе еще не задала следующего вопроса.

— Вы хотите спросить, смогла ли бы я содержать в порядке ваш магазин, грязный, как свинарник. Ответ — да. Могу, потому что вы же это делаете. Это нетрудно.

— Ты так думаешь?

— М-м-м, — мычит Ханна.

— Допустим, я говорю, допустим, я тебя беру…

— Допустим, я хочу остаться у вас.

— Я тебе предоставляю пищу и место для сна.

— С окном и ночным освещением.

— Может, еще шелковые простыни? — издевается Добба. — Ты умеешь готовить?

— Чего нет, того нет, — признается Ханна. — И в шитье я — полный профан.

— Еда и постель — все. Ни рубля, ни копейки.

— Ничего, — спокойно отвечает Ханна. — Я возьму из кассы.

Мендель закрывает глаза, уже представляя, как он будет бегать по всей Варшаве и стучаться во все двери с напрасной надеждой пристроить эту пигалицу со слишком свободно подвешенным языком. Он ждет, когда взорвется Добба. Она взрывается, но не так, как он ожидал: первая дрожь пробегает по поверхности этой темной груды жира, блузок и юбок, потом трясется лицо, изрытое геологическими складками, затем из глубин поднимается глухое урчание, словно готовый прорваться вулкан…

Наконец раздается смех, сотрясающий все тело Доббы Клоц. К этому смеху Ханна присоединяет свой. Обе хохочут на глазах у остолбеневшего Менделя.

Мгновение спустя Ханна говорит:

— Все улажено, Мендель Визокер. Я останусь здесь на некоторое время.

Ханна видит себя в комнате, куда ее поместила Добба, на пятом, последнем, этаже дома на улице Гойна — на первом этаже находится магазин. Ханна в восторге от того, что ее комната так высоко, хотя поначалу эта высота ее немного пугала.

Здесь, в этой неотапливаемой комнате шириной в два и длиной в три метра, в течение трех тяжелых варшавских зим ей предстояло завершить формирование своей личности, увидеть конец своей юности, пережить первую драму с Тадеушем Ненским и дело Пельта Мазура.

Как она и требовала, в комнате есть окно, точнее — слуховое окошко. В погожие дни солнце заглядывает туда по утрам. Если влезть на стул, открывается вид на крыши Варшавы, на Вислу, на Пражский лес, а главное — на дворцы, костелы и все памятники города, в котором где-то есть, должен обязательно быть Тадеуш. 

Добба Клоц

Добба заканчивает просмотр конторских книг и чешет указательным пальцем картошку, которая служит ей носом.

— Что еще за четырнадцать рублей семьдесят копеек и один грош?

— Сыр для ребе Исайи Копеля.

— Можно подумать, что ребе Исайя купил такое огромное количество сыра.

А так и было. Когда я, ничуть не солгав, сказала, что это особый сыр, привезенный прямо с Карпат, ребе Исайя пришел в восторг. Если бы сыра было больше, все бы забрал.

Ханна улыбается Доббе. Уже более двух месяцев работает она в лавочке, и ее дружба со «Стогом сена» крепнет день ото дня.

— А что за странная цена? Четырнадцать рублей, семьдесят копеек и один грош?

— У меня все с точностью до гроша.

Ханна берет одну из книг, переворачивает одну страницу. На обратной стороне колонка цифр. Это — доход за две недели ее работы в лавке. Ханна не потребовала у Доббы платы за пятнадцать часов ежедневного стояния за прилавком, но предложила: высчитать по приходным книгам, которые в полном порядке, средний доход за тридцать лет и выплачивать ей 40 процентов разницы, если после ее прихода эти цифры будут превышены.

Острый и тяжелый взгляд Доббы. Считать — единственное, что она умеет делать. Прежде чем дать ответ, она считала и пересчитывала всю ночь. Утром перешла в наступление.

— Ты что, надеешься, что с твоим присутствием мой торговый оборот (она так и сказала «торговый оборот», как директор завода) возрастет?

— Да.

— И на сколько, по-твоему?

Посмотрим, — невозмутимо ответила Ханна, хотя все, что она знала в то время о торговле, было почерпнуто из «Дамского счастья» Эмиля Золя, перечитанное много раз.

В конце концов Добба согласилась на 20 процентов при условии (она сочла себя чертовски предусмотрительной), что если торговый оборот упадет ниже среднего, то потери покроются за счет Ханны. Этот пункт договора оказался излишним. Под влиянием присутствия Ханны в магазине, ее смеха, ее жизнерадостности и умения обращаться с клиентами оборот стал изо дня в день расти.

Ханна получает тридцать рублей в месяц и полдня отдыха. Впервые она отправляется гулять по Варшаве одна.

Королевская улица — такой адрес назвал Тадеуш во время их последней встречи на берегу ручья прошлым летом. Три раза Ханна спрашивает дорогу и наконец выходит на центральную улицу, по обе стороны которой дворцы и роскошные дома, тротуары не деревянные, как во всем городе, а мощеные. Ханна ничуть не удивлена: Тадеуш должен жить именно на такой улице. Но она все-таки колеблется, остановившись перед высоким зданием, скорее всего частным особняком, отделенным от улицы красивой решеткой. Мраморная лестница ведет к двустворчатой двери с рельефными украшениями, отделанной металлом, возможно золотом, со щеколдой, двойными ручками и молотком. Ханна не решается взять молоток не из робости — это не ее черта характера, а из-за необходимости подготовить себя к встрече.

Ее ждет жестокое разочарование: в этом доме Тадеуш Ненский никогда не жил и такого имени здесь не слышали.

Дверь закрывается перед носом Ханны. Обессиленная, она прислоняется к перилам крыльца. «Идиотка!»— говорит она вслух, обращаясь к женщине в переднике, разбившей ее надежды, к Варшаве, ко всему миру и прежде всего к себе самой> Ее душит гнев.

Гнев сменяется печалью, а затем апатией. Она идет, куда глаза глядят. Начало августа. В воздухе разлит аромат цветущих садов, к которому примешивается запах навоза, сточных канав и смазочных масел. Ханна оказывается на берегу Вислы. Она присаживается на корточки, как в детстве, и закрывает глаза. Это же понятно, Тадеуш ее обманул, он никогда не жил ни в этом дворце, ни в любом другом здании в богатых кварталах Варшавы; надо быть такой дурой, как ты, Ханна, чтобы поверить этой лжи. Впрочем, не совсем, пожалуй, лжи: он мечтал жить в подобном доме, а Тадеуш всегда верит в реальность своей мечты.

Из центра города она сворачивает на улицу, названия которой не знает, но где полно великолепных магазинов. Останавливается перед одной из витрин и видит свое отражение. «Посмотри на себя, Ханна, посмотри хорошенько, на кого ты похожа. Тебя можно испугаться. Хуже того, ты смешна». Ханна из витрины возвращает ей ясный взгляд, горящий холодной ненавистью. Она в сером платье, которое слишком велико и болтается на ней, как мешок. Естественно: ведь это платье Шиффры, чуть перешитое для дочери. «Ты не очень красива, но у тебя хорошая фигура, красивые бедра и грудь. Вспомни, как смотрели на тебя Визокер или Мазур Волк». Красивая фигура — это неплохо, но кто ее видит? А обувь — как она раньше не замечала! — она же ужасна: бесформенные башмаки из облезлой кожи, когда-то их носил Яша.

Ее опять охватывает отчаяние, но длится это недолго: плакаться и жалеть самое себя — напрасное занятие. У каждой задачи есть два или три решения. Такое, например…

Она входит в магазин, оробев при виде роскошного ковра на паркете, изобилия красок, но не подает виду. К ней подходит женщина в нарядном платье с воротничком из белого батиста.

— Я вас слушаю.

— Я бы хотела купить платье, — говорит Ханна.

Взгляд продавщицы останавливается на ее сером рубище, стоптанных башмаках.

— Какое платье?

— Для себя.

Она пробегает взглядом по манекенам, дубовым прилавкам, креслам и диванам, обитым парчой: везде выставлены платья. То, что происходит затем, определило всю ее будущую жизнь. Она решительно направляется к одному из платьев, брошенному на спинку шезлонга, ярко-красному, с черной отделкой.

— Вот это. Сколько оно стоит?

— Сто тридцать два рубля.

Во взгляде и голосе продавщицы — ирония.

— Я хочу на него взглянуть, — говорит Ханна.

Подходит вторая дама с таким же воротничком и кружевными манжетами. Они перешептываются.

— Я могу его посмотреть? — опять спрашивает Ханна. Новые перешептывания. Платье — перед нею. Не притрагиваясь к нему, она спрашивает:

— Это мой размер?

Женщины потрясены: уже почти два часа в магазине никого нет, кроме этой странной девчонки, которая обращается к ним так уверенно и не сводит с них серых холодных глаз. Подчиняясь этим глазам, продавщицы на глазок определяют:

— Оно несколько длинновато.

Ханна интересуется, что принято делать в подобных случаях. Ей отвечают, что надо укоротить платье на несколько сантиметров: обычно этим занимается магазин. Необходимо только быть уверенным, что платье купят и оплатят.

— Я внесу в залог тридцать рублей, — говорит Ханна спокойным голосом. — Этого достаточно, чтобы платье осталось за мной? Его не продадут до моего возвращения? Я принесу недостающую сумму.

Да, пусть только она поспешит. Ханна кивает и кладет на прилавок деньги.

— Здесь тридцать рублей. Чек, пожалуйста.

В полном молчании ей выписывают чек. Она складывает листок пополам и засовывает за вырез платья. По улице идет не оборачиваясь, прекрасно сознавая, что все продавщицы высыпали на порог и наблюдают за нею. И только когда ее уже никто не может видеть, разрешает себе расслабиться: ее трясет, не хватает воздуха, она задыхается.

Двадцать минут спустя. Пустынные коридоры университета. Во дворе несколько рабочих делают вид, что трудятся в поте лица. Она наконец находит швейцара, который сообщает, что никого из студентов нет, сейчас летние каникулы. «Я знаю, — отвечает Ханна, хотя слышит об этом впервые, — но я обязательно должна найти моего кузена Тадеуша Невского». Она намекает на какое-то несчастье, о котором хочет сообщить кузену. Швейцар, тронутый ее горем, посылает одного из своих сыновей домой к секретарю юридического факультета, и через час является сам секретарь, до крайности расчувствовавшийся. Листая свои журналы, он интересуется обстоятельствами трагедии. Ханна врет напропалую: тетя и дядя Тадеуша, то есть ее родители, погибли при пожаре: пьяные казаки подожгли их дом. Она сама чудом осталась жива — успела выпрыгнуть в одной рубашке из окна. Вот почему на ней такие лохмотья. Двое мужчин слушают со слезами на глазах, потому что они, как добрые поляки, естественно, ненавидят казаков. Они предлагают ей даже денег на дрожки. Она с достоинством благодарит: у нее есть два рубля, которые ей дал один хороший сосед. (Те самые два рубля, с которыми она приехала в Варшаву.)

Она спрашивает, как учится Тадеуш. Секретарь отвечает, что его учебные дела идут хорошо; Ненский блестящий студент, он опередил всех на два года и скоро станет адвокатом. «Хоть здесь он не соврал», — думает Ханна.

Она узнает, что Тадеуш живет на противоположном берегу Вислы. Ей дают точный адрес. Пройдя пешком Пражский мост, к пяти часам вечера она добирается до дома Тадеуша.

Ему далеко до роскошных особняков Королевской улицы. Это обычный одноэтажный дом на улице с односторонним деревянным тротуаром, с невыносимыми запахами, проезжая часть похожа на сточную канаву.

— Я — его сестра, — объясняет Ханна толстой польке. — Не совсем сестра, а сводная. У нас один отец, но разные матери.

Для толстухи этого достаточно, она охотно пускается в разговор о своем постояльце. Для мужчины Тадеуш очень порядочен: спокоен, вежлив и платит в срок.

— Но его нет дома, — говорит Ханна.

— Да, его нет. Он уехал сразу после окончания занятий и вернется в лучшем случае в конце августа.

— Можно мне посмотреть его комнату?

Приятная неожиданность, хотя Ханна и предполагала, что Тадеуш не может жить где попало. Комната просторна, опрятна, на окнах цветы; оба окна выходят на настоящую террасу, а не просто на балкон. С террасы открывается восхитительный вид на Варшаву: колокольни средневековых церквей, прекрасный архитектурный ансамбль Старого Мяста, его древние стены. Внизу катит свои воды Висла.

Ханна подходит к краю террасы: множество цветочных горшков образуют как бы висячий сад. Она возвращается в комнату: чистота и порядок исключительные, на этажерках аккуратно выстроены книги. Кровать темного дерева. И снова сердце Ханны колотится: рано или поздно она ляжет обнаженной на эту кровать. Она знает это, более того, она этого хочет. Она отходит от кровати и читает названия книг, некоторые из них по праву, но большинство — поэтические сборники: Мюссе, Байрон, Шелли, Леопарда.

Она осматривает письменный стол, за которым работает Тадеуш. Пачка бумаги, на ней кусок красного камня. Камень точно такого темно-красного цвета, как тот, из которого сделаны глаза жука, — вероятно, того же происхождения.

— Мебель его, — говорит хозяйка. — И цветы. А теперь извини. Он не любит, чтобы входили в его комнату. Не разрешает даже мне убирать здесь. Сам занимается уборкой. Если бы ты не была его сестрой…

Ханна опускает голову, как бы устыдившись.

— Я хотела бы, чтобы вы ему не говорили ни о моем приходе, ни о том, что я — в Варшаве. Хорошо?

Толстуха кивает.

В глазах у Доббы Клоц — потрясение, смешанное с ужасом.

— Сколько ты хочешь?

— Сто семьдесят пять рублей.

— А почему не двести? — ухмыляется Добба.

— Ну если вы настаиваете, — дружелюбно улыбается Ханна.

Они на балконе в синагоге с молитвенниками в руках. Перешептываются, не обращая внимания на грозные взгляды жены раввина. Прошло четыре дня после того, как Ханна побывала на Королевской улице, посетила университет и внесла тридцать рублей за платье, которое стоит сто тридцать два.

— Конечно нет! — шепчет Добба. — Нет, нет и нет!

— Подумайте хорошенько.

Внизу в меноре рядом с масляными светильниками и священным ковчегом горят восемь памятных свечей, и их запах доносится до балкона.

— Помолимся, — шепчет Добба.

— Хорошо, — соглашается Ханна.

Проповедник говорит о женщинах, которые, как он считает, по своей природе имеют большую, нежели мужчины, возможность попасть в ад. Равнодушная к этой ужасающей перспективе, Ханна умолкает и выжидает. Как она и рассчитывала, Добба шепчет снова. Она задает один из трех обязательных вопросов. Она спрашивает, что произойдет, если она не даст денег.

— Я уйду, — говорит Ханна. — Я уйду от вас и Пинхоса. У меня нет выбора.

При всей своей черствости она не может не почувствовать, какой удар нанесла великанше. Видит, как начинают дрожать ее толстые руки. И в порыве нежности, столь редком для Ханны, она дотрагивается пальцами до руки Доббы.

Воспоминания о Доббе Клоц и Менделе Визокере всегда будут вызывать у Ханны угрызения совести.

Добба Клоц дает ей взаймы после борьбы, продолжавшейся три или четыре дня. Конечно, она задает второй вопрос: на что Ханне такой капитал? Ханна отвечает чистую правду, отказавшись на сей раз от фантастических объяснений, на которые она мастак. Платье стоит сто тридцать два рубля? «Стог сена» не может прийти в себя: она за сорок лет не потратила и половину этой суммы на свои восемь или десять юбок.

— Это еще не все, — говорит Ханна. — Мне нужны туфли. И сумка, шляпка, перчатки. Еще юбка. Может, даже две. Плюс платье на каждый день. И туфли к нему.

На улице Гойна есть магазин, где продается женская одежда. Ханна останавливается на втором предложенном ей платье и в итоге трех дней торговли платит за него шесть рублей и двадцать три копейки. Доббе, которая пытается понять, как Ханна может торговаться так упорно из-за нескольких копеек и в то же время выложить сто тридцать два рубля за платье, ничем не отличающееся от остальных, она отвечает, что черно-красное платье — это мечта и что с мечтой не торгуются.

Мечта или нет, но Добба задает третий вопрос: как с нею расплатятся и каковы будут проценты?

— У меня есть план, который принесет вам много денег, кроме тех, которые я вам уже принесла.

В середине августа она отправляется со своим чеком в лавку на улице Краковской. Примеряет укороченное платье. Оно ей очень идет и прекрасно на ней сидит, на удивление всем продавщицам. Платье подчеркивает стройность талии, линию бедер, округлость высокой груди. Более того, выбранный ею красный цвет составляет впечатляющий контраст с ее серыми глазами и волосами, тяжелые пряди которых уложены в прическу, напоминающую субботнюю халу. Когда она выходит из примерочной, воцаряется красноречивое молчание. Сама Ханна созерцает себя всю с головы до ног в большом овальном зеркале венецианского стекла, но остается совершенно бесстрастной. Она довольна произведенным впечатлением и прекрасно сознает, как преобразил ее наряд. Она стала совершенно другой: у нее появилась новая осанка, она кажется выше и старше, на бледном узком лице — выражение скрытого превосходства. А может быть, это впечатление обманчиво и вызвано крайним напряжением всех мышц лица, стремлением скрыть внутреннее волнение. Смотрясь в зеркало, Ханна трезво оценивает происшедшие с ней перемены, как игрок, ведущий подсчет имеющимся у него на руках козырям. И когда ей объявляют, что для незначительных переделок понадобится несколько дней, так как сейчас мертвый сезон и почти весь персонал магазина распущен, она отвечает, что подождет. Но цена на платье из-за этой задержки должна быть снижена. В итоге она заплатила за платье только сто двадцать пять рублей. С мечтой не торгуются, но идеализм Ханны имеет свой предел.

Мендель Визокер заезжает в Варшаву на исходе осени 1890-го. Второй его приезд приходится на весну 91-го. Оба раза он посещает, конечно, улицу Гойна. Перемены, происшедшие в лавочке ко второму визиту, потрясают его: новая вывеска и новое, увеличившееся помещение. Но основные перемены произошли внутри. То, что походило на медвежью берлогу, провонявшую кислым молоком, где еле поворачивалась Добба Клоц, превратилось в светлое, чистое, прекрасно организованное пространство, где полно народу. Ханна командует двумя продавщицами (одна из них особенно очаровательна), одетыми, как и она, в белые блузки с голубыми воротничками.

— Что ты сделала с мадам Клоц? — спрашивает опешивший Мендель.

Он потрясен не только внешними переменами, но более всего той Ханной, которая перед ним: живая и веселая, прерывающая разговор с ним, чтобы окликнуть ту или иную клиентку и пошутить с ней, она даже немного подросла и работает с каким-то ожесточенным рвением.

— Добба Клоц, — говорит она, — вышла на час или два. — Она смотрит Менделю прямо в глаза. — Мне надо с вами поговорить. Вечером после закрытия, идет?

Сейчас два часа дня, у Менделя еще два или три деловых свидания, после чего он собирался пообедать и провести ночь или у польки с улицы Мировской, которую зовут Кристина, или у работницы богатого хасидского торговца Лейзера. Он еще не выбрал. Они договариваются встретиться в кафе на улице Крахмальной.

Он ждет ее до девяти часов. Напрасно. Задержалась в магазине? Он идет туда и находит дверь закрытой. Он говорит себе, что увидится с нею завтра, и поскольку время уже позднее, отправляется к польке, которая с радостью принимает его. Он ложится с нею в постель, и в самый ответственный момент входит Ханна.

Она присаживается на кровать. Мендель вопит охрипшим голосом: «Немедленно выйди!»— наспех прикрывая простыней себя и Кристину. Но Ханна устраивается поудобнее, расправляет складки на платье и начинает объяснять, почему она опоздала. Она рассказывает, что легко нашла Менделя по следам его брички. Наконец ее серые глаза, полные олимпийского спокойствия, якобы только что обнаруживают Кристину, укрывшуюся простыней так, что видны только пряди белокурых волос и обезумевшие глаза.

— Здравствуйте, пани, — говорит Ханна по-польски. — Я совсем не хочу вам мешать. Продолжайте, прошу вас.

— Вон! — орет Мендель.

— Она понимает идиш? — Ханна кивает в сторону Кристины.

— Ни слова.

— Тем лучше. Значит, мы можем говорить спокойно, Мендель Визокер. Сначала о делах. Они идут очень хорошо. Вы же видели магазин. Наша выручка утроилась. В некоторые дни она увеличивается даже в пять раз. Доход все время растет. Особенно с того момента, как мне удалось убедить Пинхоса нанять кого-нибудь, кто сопровождал бы его в поездках. Самое трудное было уговорить его купить две новые повозки и лошадей. Что касается второго магазина…

— Великий Боже! — восклицает Мендель. — Ты не могла подождать до завтра с этой информацией? — Но все же спрашивает с запозданием — Какой еще второй магазин?

— Ну тот, который я убедила Доббу открыть около Арсенала.

— Это же у черта на куличках. И не в еврейском квартале.

— Вот именно. Надо было найти новых покупателей.

Мендель сразу садится на кровати, забыв, в каком виде его застали несколько секунд назад.

— Он действительно открыт, этот второй магазин?

— Да. Дела там идут прекрасно. — Ханна улыбается. — Очень просто, Мендель Визокер. Люди покупают то, что им нужно.

— Сыры? — говорит он насмешливо.

— И сыры. Когда они покупают вещи, которые им нужны ежедневно, они торгуются за каждый грош. Но когда покупают нечто, без чего могли бы обойтись сто лет, тогда они готовы заплатить любую цену.

Он хохочет.

— И что ты им продаешь в этом магазине?

— Все, — говорит она. — Все, лишь бы это было дорого и этого нельзя было найти в других магазинах. Сначала — бакалейные товары. Теперь лучше всего идут пирожные, шоколад, кофе, чай и ликеры. Неплохо бы открыть чайный салон…

На этой стадии разговора полька заявляет протест: она — в своей комнате, в своей постели и не желает слушать разговор на языке, которого не понимает. Легонько хлопнув ее по ягодице, Мендель советует ей поспать. И поворачивается к Ханне.

— На какие же деньги ты все это устроила? У тебя ведь было всего три или четыре рубля.

— Два, — поправляет она.

После чего рассказывает, как она заключила соглашение с Доббой Клоц о двадцати процентах с дополнительной выручки. Как затем уговорила «Стог сена» вложить в дело еще немного денег. У Доббы гораздо больше денег, чем кто-то думает. Но она копит, и деньги никому не приносят пользы.

«Особенно тебе», — замечает про себя Мендель и тут же чувствует необъяснимую в первую минуту неловкость. Серые глаза смотрят на него. Ханна кивает.

— Особенно мне. Итак, я уговорила ее дать денег. Сначала для ремонта, для увеличения помещения, для найма работниц. Вы же заметили Ребекку, я видела, ту, красивую… Эта идиотка спит?

Мендель не сразу понял, что она говорит о Кристине. Он приподнимает одеяло. Полька действительно уснула и даже немного похрапывает.

— Затем, — продолжает Ханна, — у меня появилась мысль о втором магазине. У меня уже было триста пятнадцать рублей, но их оказалось недостаточно. К тому же я не имела права начинать новое дело без Доббы. Это было бы нечестно. Я ей предложила вложить свою долю. У нее тоже не хватало. Оставалось занять.

Менделю вдруг становится холодно. Протянув руку, он берет с соседнего стула рубашку и натягивает ее, стыдливо прикрываясь.

— Я обежала пятнадцать или двадцать человек, прежде чем нашла подходящего. Сначала он хотел дать денег только под помещение Клопа и проценты. Но затем вошел в тридцатипроцентную долю.

— Он все же одолжил денег?

— Ну да.

— Кто это?

— Лейб Дейч.

Визокер слышал это имя, ему становится еще холоднее.

— Ты должна была мне об этом сказать, Ханна.

— Вас не было.

— Если бы ты захотела, ты бы меня нашла.

— Да, — соглашается она. Опускает взгляд и поправляет воображаемые складки платья. И тут впервые Мендель замечает черно-красное платье, которое так великолепно подходит к ее бледному лицу, глазам, волосам, которое прекрасно подчеркивает ее фигуру, линии ее тела, способного ввести в грех даже святого. Мендель ошеломлен увиденным, но ощущение беспокойства растет.

— И что говорит мадам Клоц о риске, на который ты заставила ее пойти?

— Она делает то, что я хочу, — отвечает Ханна. — Каждый раз… Надо только иметь терпение, а ее согласие — всего лишь вопрос времени. — При этих словах она поднимает голову и смотрит на Менделя с выражением торжества.

— Отвернись, пожалуйста. Мне надо встать.

Она насмешливо улыбается, но все же поворачивает голову в сторону, и он опять видит этот острый профиль, напряженный, почти жадный. Он видит, как улыбка исчезает и ее сменяет выражение серьезной задумчивости. Он натягивает куртку и польскую каскетку.

— Идем.

Последний взгляд на кровать: Кристина спит, как счастливый ребенок. Вот тип женщины, который ему нравится: вы приходите и уходите когда хотите, и в ответ — ни слова упрека.

— Идем — куда? — спрашивает Ханна. Он подталкивает ее к лестнице.

— К твоему любезному другу Лейбу Дейчу.

Они находят Дейча за бокалом пива в компании трех или четырех денежных людей. Это плотный мужчина, обросший, как два раввина вместе взятых. Судя по ногтям, он давно не был в бане. Лейб Дейч сразу же показывает Менделю все бумаги, касающиеся займа и его доли в доходах магазина у Арсенала.

— Я не знал, что она ваша племянница.

— Близких не выбирают, — отвечает Мендель.

Он читает и перечитывает, но все вроде в порядке, хотя он и не очень разбирается в законах. Он спрашивает Лейба Дейча, действительно ли тот верит в рентабельность второго магазина. Первые результаты весьма обнадеживают, уверяет ростовщик.

— Я и сам вначале в это не верил, но у вашей племянницы необычайная сила убеждения.

— Я знаю, — кивает Мендель. — Ей даже удалось убедить меня, что я — ее дядя. Но я хотел бы вас попросить кое о чем, ребе Лейб. Вы человек опытный, с безупречной репутацией, о вашей осмотрительности в помещении капитала ходят легенды, а что до вашей честности, то о ней говорят до самого Черного моря…

Дейч недоверчиво моргает.

— Да-да. Так и говорят. И справедливо. Я хотел бы вас попросить позаботиться о моей племяннице. Если с нею что-нибудь случится… — Мендель Визокер надувает грудь, и в комнате становится тесно. — Я оторву виновнику голову. Я не стану разбираться в бумажках.

Кафе на улице Крахмальной только что закрыло свои двери. Недалеко от него два или три борделя открыли свои. По мгновенной ассоциации в голову Менделя приходит имя Пельта Мазура-Волка. Он уже собирается произнести его и спросить у Ханны, не пытался ли сутенер увидеться с нею, но Ханна, которая идет рядом, в ту же секунду начинает говорить сама. Она спрашивает у Менделя о его планах, точнее о его давнем намерении навсегда покинуть Польшу и отправиться во Францию, Америку или куда-нибудь еще.

— Или в Австралию, — говорит она. — Три года назад вы мне рассказывали об Австралии и о вашем друге Шлоймеле, который разбогател в Сиднее и который постоянно приглашает вас приехать к нему…

Ее память всегда будет удивлять его. Рассказывает ли он ей о некоем Прилуке из Одессы, как она его тут же поправляет: он, вероятно, спутал, или существуют два Прилуки, так как полтора года назад он говорил о Прилуке из Киева, у которого четыре дочери, одну из них зовут Анастасия и у нее родинка над левой грудью…

— Есть еще новости от вашего Шлоймеля?

— Нет. Он мне написал два или три раза и все.

— Скорее пять, — поправляет она. — Не считая, что еще одно письмо от него, возможно, вас ждет у литовок из Данцига.

О черт побери! Какое им дело, ей и ему, до Шлоймеля Финкля из Австралии, из Сиднея или, может быть, из Мельбурна, он всегда их путает? Чего она хочет? Отправить его в Австралию? А может, сама хочет отправиться туда? Она ведь даже не знает, где эта Австралия находится.

— Я очень хорошо знаю, где это, — спокойно говорит она. — Нужно обогнуть побережье Африки, повернуть налево и плыть прямо. Я смотрела по моему атласу, Мендель Визокер…

До сих пор они шли рядом по улице Крахмальной. Но, произнеся имя Менделя, Ханна внезапно останавливается. Мендель делает два или три шага, ничего не заметив. Обернувшись, он видит ее стоящей неподвижно, и взгляд ее, как это часто у нее бывает, обращен внутрь себя. Она говорит глухим голосом:

— Я его видела, Мендель. Я говорю о Тадеуше Невском.

— Я понял, — отвечает он, внезапно почувствовав укол необъяснимой ревности. — Ну и что?

Ханна начинает рассказывать ему о своих встречах с Тадеушем. 

Комната в Пражском предместье

Итак, в сентябре 1890 года Тадеуш вернулся, как и предсказывала его хозяйка, чтобы возобновить свои занятия: ему оставался один год до получения диплома.

Благодаря раскинутой ею шпионской сети, первым звеном которой является, конечно, хозяйка, Ханна сразу же узнает эту новость.

— Ее зовут Марта Гловак. Она верит всему, что я ей говорю. Она похожа на бочку с рассолом, только воняет сильнее. У нее нет зубов, почти нет волос, но она считает, что все мужчины за нею бегают. В первый раз я ей наврала, сказав, что Тадеуш — мой сводный брат. Она поверила, но я поняла, что этого недостаточно. Тогда я выдумала, что я совсем не сестра Тадеуша, что, напротив, я его люблю, что он меня тоже любит, но если я все это знаю, то он о своей любви не подозревает. В общем, она мне опять поверила. Я даже думаю, что она предпочитает вторую версию, эта бочка с чувствительной душой.

(В этом месте рассказа Визокер опять приходит в ужас от такого холодного цинизма. И это он, который никогда не испытывал особых угрызений совести, когда рассказывал всякие байки, для того чтобы заставить людей купить свой товар.)

— …И когда я объяснила Гловачихе, что готова пожертвовать собою ради Тадеуша, она поверила мне еще больше. Я ей сказала, что хочу дождаться, чтобы Тадеуш наконец сам понял, насколько он меня любит, и чтобы он обязательно завершил свое образование. Конечно, я могу его потерять навсегда, если он женится на молодой варшавянке с хорошим приданым. Эти слова тоже заставили плакать бедную женщину. И она клюнула: она меня информирует, сообщает обо всех приходах и уходах Тадеуша, и если он принимает какую-нибудь девицу, я об этом узнаю через два часа.

Одна из проблем для Ханны осенью и зимой девяностого года состоит в том, что она работает шестнадцать или семнадцать часов в сутки. Переправиться через Вислу и побывать в районе Праги, варшавского предместья, значило бы потерять несколько часов. Столь долгое отсутствие привело бы к утере власти над Доббой Клоц. В дни, когда Добба проверяет свои счета, риск не столь велик. Считая и пересчитывая, «Стог сена» оказывается перед фактом: цифры растут. Каждое нововведение, даже появление двух новых продавщиц в магазине на улице Гойна, приносит свои плоды. Одну из них зовут Хинделе, ей восемнадцать лет, внешне и характером — настоящая корова. Добба наводит на нее ужас, но, несмотря на это, она ухитряется спать на работе с открытыми глазами, давая сдачу или держа в руке ложку, которой накладывает творог. При всем этом она способна не моргнув глазом работать восемнадцать часов в день все семь дней недели.

Ребекка Аньелович совершенно другая. (Она встретится еще в жизни Ханны под именем Бекки Зингер.) Она восхитительна, ослепительной красоты, веселая и живая. Как и Ханне, ей шестнадцать лет. Она — дочь часовщика с улицы Твардой, то есть варшавянка. С первых же дней между нею и Ханной установилась прочная, несмотря на временные бури, дружба, которая продлится больше полувека.

Осенью 90-го года она помогла разрешить проблему слежки за Тадеушем.

— Вы и она — единственные, кто знает все обо мне и Тадеуше, Мендель Визокер. Я ее представила Марте Гловак как свою кузину. Она моя связная, она использует своих братьев и сестер (их у нее четырнадцать) как агентов. В мое отсутствие я могу смело положиться на нее.

— Например, предотвратить попытку Доббы стать независимой.

— Можно сказать и так.

— Ханна, о Ханна! — не удерживается от восклицания Мендель.

— Я никогда не обманывала Доббу ни на грош. Никогда! Она была очень одинока до того, как вы меня привезли к ней в дом. Она останется одна, когда я ее покину. А это обязательно случится. Но пока я приношу ей богатство, и я к ней по-своему привязана.

Проходит около трех месяцев, прежде чем Ханна решается встретиться с Тадеушем. Она знает все о жизни студента. Он никогда не пропускает занятий. «Он изучает не только право, но и литературу. Я вам уже говорила, я думаю, что он будет писателем. Он пишет стихи, у него даже есть наброски романов…»

— Я узнавала в университете. Мне подтвердили то, что мне было уже известно: Тадеуш — гений. Вот, и в ноябре я его увидела.

В конце ноября Ханна берет еще полдня отпуска. Она отправляется в университет и встречается со своим дежурным шпионом, другом брата Ребекки. Юный агент сообщает: объект— на лекции по русской литературе. Агенту четырнадцать лет, он не знает русского и поэтому не может ничего добавить. Ханна благодарит его и отпускает, а сама поднимается…

— Не так быстро, — перебивает Мендель. — Ты действительно хочешь сказать, что следила за парнем?

— День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем.

— С помощью ребят?

— Да, сначала только с помощью братьев и сестер Ребекки, но вскоре этого стало явно недостаточно. Пришлось привлечь других. Я им плачу сырами, не лучшими, конечно.

— Сколько их всего?

— Около тридцати. Некоторым я плачу сладостями, так как они не любят сыр. Иногда я им даю один или два гроша. Это очень помогает.

— Боже всемогущий! — восклицает Мендель, шутовски закатывая глаза.

Улица Крахмальная пустеет. Часы Менделя показывают десять. У входа в бордель появляется несколько фигур. «Продолжай», — говорит Мендель.

…В университете Ханна поднимается на второй этаж, где находится лекционный зал, в котором Тадеуш слушает лекцию о русских писателях. Когда шум возвещает, что лекция окончена, она прячется за колонну. Видит, как Тадеуш выходит со своими друзьями.

Он стал еще красивее, Мендель Визокер. Он очень вырос: намного выше вас. Он выше всех. Это — принц. У него прекрасно сшитый синий костюм, который ему очень идет, но он старый и поношенный, так же как рубашка и туфли, которые нуждаются в починке.

— Ты могла бы дать ему немного денег, — саркастически подсказывает Визокер. — Ты же так богата.

— Почему бы и нет? Я это сделаю в нужный момент. Я стану очень богатой: я знаю, как делать деньги. Вот увидите. Так вот. В тот день я пошла за ним. У него были еще занятия по государственному праву. Два часа. Из университета он пошел с двумя товарищами по улице Краковской. Я держалась в отдалении и не слышала, о чем они говорили, но поняла: товарищи предложили ему пойти в кафе, но он отказался. Было видно, однако, что ему хотелось пойти, но у него не было денег. Он ушел один.

— И ты пошла к нему?

— Нет.

— Не понимаю.

— Я не была еще готова к встрече.

Часы Визокера показывают половину одиннадцатого. Фасады домов на улице Крахмальной едва различимы в слабом свете керосиновых ламп или свечей. Становится холодно: хотя сейчас и весна, но ночи в Варшаве ледяные. Ханна не ощущает никакого холода. «Что-то в ней есть безумное, — думает Мендель, — но я бы положил голову за нее». Тем не менее, уступая чувству ревности и смутного раздражения, он спрашивает:

— Он не встречается с женщинами, твой Тадеуш? Твои шпионы тебе наверняка сообщили обо всех его любовных связях.

Если он и надеялся вывести ее таким образом из себя, он просто просчитался. Ханна снисходительно улыбается: она как будто даже горда успехом Тадеуша у женщин. Конечно, признает она, система слежки несовершенна: скажем, ночью ее малолетние шпионы спят, но она все же немало знает о любовных делах Тадеуша. И тут же отвечает на вопрос, который вертится в голове Менделя: нет. Нет, она не ревнует. Прежде чем завести семью, мужчина должен приобрести опыт. Это нормально. «И не мне вас учить, вас, у которого было триста любовниц. Женщина, которая вела бы себя так же, как вы, прослыла бы самой великой проституткой Польши!» Нет, она не ревнует.

— Я его однажды видела с какой-то девицей. Они поднялись к ней в квартиру около площади Старого Рынка. Девица красивая, но у нее толстые ноги. Тадеуш не любит толстых ног. К тому же она глупа и без денег. Впрочем, Тадеуш быстро от нее отделался: она наскучила ему, как я и предвидела. Я не знаю всех женщин, которые у него были, да это и неважно. Меня несколько тревожит одна. Ее зовут Эмилия. Это дочь известного нотариуса. Не очень красивая, но очень богатая. Она тоже находит Тадеуша прекрасным. Он может на ней жениться из-за денег. Он всегда выбирает самый легкий путь. — Но ты же этому помешаешь.

— Помешаю. Пока он учится, я спокойна. Отца Эмили зовут Влостек; он не хочет и слышать о зяте без диплома. Но вот потом… Значит, мне самой нужны деньги, и не только ради Тадеуша, хотя и это важно. Вот почему я открыла второй магазин. И собираюсь еще кое-что сделать.

— Ты хочешь стать очень богатой.

— Да.

Командир «разведывательного отряда» стоит у главного входа в университет. Это мальчишка лет четырнадцати, по имени Марьян Каден. Марьян говорит, что Тадеуш — в лекционном зале, но «каким бы путем он ни вышел, через минуту я об этом узнаю, Ханна, и сообщу тебе». Марьян Каден сейчас уже почти таков, каким станет впоследствии: коренастый, мощная короткая шея, серьезный и решительный вид. Оставшись без отца, он нанялся было грузчиком в порт, но Ханна пообещала ему место разносчика в магазине у Арсенала. Марьян спрашивает: «Где ты будешь?» Ханна указывает ему место.

Она переходит улицу, когда колокола костела святой Анны начинают вызванивать пять часов и им вторят колокола собора святого Яна.

Шесть минут спустя появляется Марьян: Тадеуш скоро выйдет. Он сказал приятелям, что заглянет в книжный магазин на улице Святого Креста. Он будет один.

— У вас нет «Героя нашего времени» Лермонтова? — обращается Ханна к продавцу, и ее голос звучит чуть звонче обычного.

Тадеуш — в нескольких шагах позади нее. Когда он вошел в книжный магазин, она была уже там.

— На польском, прошу вас, — отвечает Ханна на вопрос продавца. — Не на русском.

В то же мгновение она ощущает, как забилось ее сердце, участился пульс: Тадеуш подходит ближе. Продавец сообщает, что у них нет Лермонтова в переводе на польский — только в русском издании.

— Я возьму, — говорит Ханна, делая усилие, чтобы не оглянуться. — Я хотела бы также «Счастье» Сюлли-Прюдома, «Море» Жана Ришпена, «Маленькие поэмы в прозе» Шарля Бодлера. На немецком дайте мне «Баллады» Людвига Уланда и… — Она вытаскивает из черно-красной, в тон платью, сумочки листок и неуверенно читает — …и Фридриха Ницше «Так говорил Зара…»

— Заратустра, — слышится у нее за спиной голос Тадеуша. — «Так говорил Заратустра».

— Спасибо, — машинально благодарит Ханна, но тут же медленно оборачивается и восклицает с долей изумления, необходимого в данном случае — Тадеуш?

Какой он высокий! Добрых тридцать сантиметров разницы. Он смотрит на нее, и то, что она читает на его лице, вознаграждает ее за долгое ожидание и все приготовления в течение года. Он не верит своим глазам, рассматривая ее платье, ее шляпу. Ей удается улыбнуться, несмотря на появившееся вдруг желание заплакать.

— Ханна… — говорит он наконец. — Вы — Ханна!

Ее второе «я», которое сохраняет способность здраво и хладнокровно рассуждать при любых обстоятельствах, отмечает это «вы» как свою самую большую победу.

— Ханна, — повторяет он. — Это невероятно…

Она резко отворачивается, чтобы скрыть дрожь в руках. Достает другой листок и продолжает почти спокойным голосом:

— Пожалуйста, доставьте книги по этому адресу. Вот пятьдесят рублей.

Продавец замечает, что пятьдесят рублей — слишком много.

— В таком случае вы откроете мне счет. Я покупаю много книг, — отвечает она.

Они выходят вместе, Тадеуш и она. Точнее — и это тоже предусмотрено, — сначала выходит она, а он — за нею. Она торжествует: «Все идет, как я и предвидела». Она спокойна и уже полностью владеет собой. Говорит Тадеуш. Он очень удивлен. Он не знал, что она в Варшаве. Он никак не ожидал увидеть ее здесь. Она так изменилась! Все это он произносит с робостью, которую Ханна считает наигранной, искусственной и принимает за тактический ход опытного соблазнителя.

Тадеуш робко спрашивает, может ли он обращаться к ней на «ты», поскольку они друзья детства.

— Ведь я вас… я познакомился с тобой, когда тебе было…

— Мне восемнадцать, — говорит она, прибавляя без малого два года. — Конечно, мы можем быть на «ты».

Она идет впереди, опустив голову и не глядя на него, но угадывает, что происходит в его душе: он, конечно, перебирает воспоминания об их первых встречах на берегу ручья. Есть опасность: он вспомнит сцену в сарае, свою трусость, свою вину в смерти Яши. И действительно, он замедляет ход, и она чувствует, как он весь напрягся. «Вспомнил, — думает она. — Момент настал», — и быстро произносит:

— Я порвала со своей семьей и со всей деревней. Я теперь одна. Благодаря наследству моего дяди Бунима… Странно оказаться с такой кучей денег, Я даже не знаю, что с ними делать. Путешествовать, может быть? Ты когда-нибудь был в Вене, Париже?

Он, кажется, тоже взял себя в руки: нет, он ездил только в Прагу, к тетке. Но его голос настораживает Ханну. Она с ужасом понимает, что недооценила угрозы: Тадеуш может сейчас бросить ее тут, чтобы спастись бегством. Она не дает угаснуть разговору, что-то лепечет с единственной целью выиграть время; какие-то детали о своем выдуманном наследстве, какие-то планы отъезда. Говорит, что еще не получила весь капитал и пользуется пока только рентой в двести сорок рублей в месяц (она знает, что это вчетверо больше того, что Тадеуш получает от своей матери) и полностью дела по наследству американского дядюшки будут улажены в течение нескольких месяцев.

Минуты идут, и опасение, что Тадеуш сбежит, проходит. Он отвечает на бесконечные вопросы о своей жизни в Варшаве, о его квартире, занятиях, делах в университете. Их беседа становится все более естественной и дружеской. «Я выиграла», — торжествует она. Они подходят ко дворцу Радзивиллов, к месту, где начинается крутой спуск к Висле, хотя сама река еще довольно далеко. Ханна теряет равновесие и едва не падает, не уверенная в том, что проделывает все это не нарочно. Тадеуш вовремя подхватывает ее и не выпускает ее руки.

— Я мог бы тебя не узнать, Ханна.

Голос серьезный, низкий, почти хриплый; взгляд ищет глаза Ханны; мягкое настойчивое пожатие руки заставляет ее повернуться к нему лицом.

— Ханна.

«Он меня сейчас поцелует». Это она тоже предвидела, потому и выбрала это местечко под деревьями. Здесь они одни. Она очень тщательно готовилась, перечитала все книги, из них пять раз — «Опасные связи» Шодерло де Лакло, где многое осталось для нее загадкой. Она расспрашивала Ребекку, но и та далеко не все ей прояснила. Как бы то ни было, она выработала свою стратегию: она мягко отстранится, как великосветская дама, чтобы он не принял ее за легкодоступную девицу.

Напрасные расчеты. Она отстраняется, но не мягко, а очень резко, порывисто и тут же отмечает про себя: «Ну и» дура! Еще немного, и ты бы врезалась в дерево. Что за прыжки! В этот момент ей еще невдомек, что и Тадеуш не более ловок. Она поймет это позже.

Колокола собора давно пробили шесть часов, а она все еще без устали говорит:

— Эта дама, очень богатая сестра директора завода…

— Ханна, — перебивает он наконец. — Я не знаю даже твоей фамилии.

Молчание. Оглушенная, она смотрит на него. Похоже, он давно ее не слушает. Он смотрит на нее мягко и нежно. Его нежность Ханна принимает за притворство. Она продолжает думать, что он разыгрывает комедию, даже тогда, когда признается, что очень одинок в Варшаве и очень счастлив, что случай помог ему встретить ее. «Где ты живешь? Ты мне не сказала». Он хотел бы ее навестить… У него мало денег. Его отец умер, и после его смерти жизнь Тадеуша очень изменилась.

Так они выходят на площадь Старого Рынка точно в намеченный ею момент, когда появляется бричка и подъезжает к ним. Бричка останавливается, и Пинхос, одетый в ливрею почти своего размера, открывает дверцу перед Ханной.

— Мне надо ехать, — говорит она.

Она делает вид, будто размышляет. Затем назначает свидание, но не на завтра или послезавтра, как предлагает Тадеуш, а на следующей неделе. Если только ей не придется поехать на завод в Лодзь, на тот завод, который ей завещал дядюшка Буним. У нее столько дел с этим наследством…

— Свидание в том же книжном магазине на улице Святого Креста. Да, в пять часов.

Через семь дней она приходит в назначенное место, специально опоздав на добрых двадцать минут. На этот раз она просит, чтобы он отвел ее выпить шоколаду на террасе кафе в Саксонском саду. Шоколад студенту не по карману, я Ханна заявляет, что платит она. Ничего не ответив, он улыбается, но когда им приносят шоколад, дает официантке рубль и шесть копеек. «Я понимаю его игру: пока он как бы „вкладывает“ деньги, но когда растратит, то немногое, что у него есть, он согласится принять как должное в качестве подарка от меня пятьсот или тысячу рублей…»

Ханна несколько раздражена: встала в три часа ночи, целый день металась между двумя магазинами, с одной улицы на другую, а расстояние немалое; Добба устроила ей сцену из-за ошибки в счете, допущенной Ребеккой; Лейб Дейч как совладелец второго магазина решил прогнать Марьяна Кадена якобы за то, что тот еврей только наполовину, на деле же тут простая ревность: Каден безраздельно предан Ханне.

И еще — Пельт Мазур. Ханна не из тех, кого может испугать какой-то Мазур. Она выработала свою линию поведения в отношении этого типа. Она не хочет вмешивать Менделя. Тот способен убить Волка и сесть в тюрьму или, что еще хуже, позволить убить себя. Три или четыре раза Мазур возникал на ее пути, загораживал ей дорогу, вынуждая обходить его. Он прекратил эту идиотскую игру, когда однажды Ханна запустила в него сыром, который в этот момент держала в руках. Вся улица хохотала. После этого случая сутенер сменил тактику. Он может не появляться в течение двух-трех недель, а потом вдруг незаметно оказаться позади нее, но всегда на некотором расстоянии. И всегда с улыбкой.

При пятом свидании Ханна наконец принимает приглашение Тадеуша посетить его комнату в Пражском предместье. После первых минут разговора она выходит на террасу. Ей душно, но жара здесь ни при чем; сейчас они займутся любовью, час настал, час, который выбрала она сама после долгих недель и месяцев ожидания. Ее руки немного дрожат. Она кладет их на перила и старается унять дрожь. Она жадно глотает воздух, придавая своему дыханию нормальный ритм и приказывая успокоиться сердцу. Как обычно, отмечает все, что происходит в ней, малейшие сигналы возбужденного тела — от затвердевших грудей под шелковым платьем и тепла, разливающегося внизу живота, до горячей сухости губ.

Она отходит от перил.

— Твои цветы надо полить.

«Трудно найти более глупую фразу», — думает она. Оборачивается. Тадеуш смотрит на нее, не двигаясь. Он стоит на пороге в тени и, кажется, чего-то ждет. Но чего? Что она должна сделать? Они уже полчаса одни в комнате, но он ничем себя не выдал, не сделал ни малейшего движения навстречу. Уже несколько раз они были так близко друг от друга, что она слышала дыхание Тадеуша, ловила его запах. Но в эти томительные, сладостно жестокие минуты он только и делает, что о чем-то говорит и показывает ей одну за другой свои книги. Установившееся молчание начинает угнетать Ханну еще больше, чем вид широкой кровати.

Она пересекает террасу, подходит к порогу. В ту секунду, когда она приближается к нему, он отступает. Она принимает этот шаг за бегство, и ее чувства бурно реагируют: стыд, гнев, отчаяние бушуют в ее душе. Он не хочет ее, это ясно. Он отказывается от нее в тот момент, когда она дала понять, что готова на все. Она доходит до середины комнаты, останавливается. Ее капор, перчатки, сумка, отделанная жемчугом (фальшивым, но очень похожим на настоящий), лежат на кресле, обитом голубым бархатом. Она закрывает глаза: о Ханна, все рухнуло! Делает первый шаг к креслу, затем второй. В эти короткие секунды она отчетливо представляет себе, как спускается по лестнице под пораженным взглядом Марты Гловак, как мчится сломя голову по улице, выбегает на Пражский мост, с которого… Нет, по правде говоря, она вряд ли решится на самоубийство. У одной задачи всегда несколько решений.

Как раз в этот момент она ощущает прикосновение к своему плечу. Она пытается даже оказать легкое, совсем легкое сопротивление, повинуясь естественному женскому инстинкту. Вторая рука Тадеуша обнимает ее за талию. Тадеуш привлекает ее к себе. Какая-то часть ее напрягается, сдерживает дыхание, охваченная необычайным ощущением торжества. Но в то же время другая Ханна запускает механизм своего мозга, холодно регистрирующий все происходящее. Она дала себе обещание не упустить ничего, ни одной детали своего первого любовного свидания с Тадеушем, который будет первым мужчиной в ее жизни и единственным, хотя, честно говоря, у нее есть некоторые сомнения на этот счет: жизнь преподносит иногда такие сюрпризы. Она перестает сопротивляться и полностью отдается новым для нее ощущениям, ничуть не утратив ясности сознания. Она чувствует, как пальцы Тадеуша поднимаются от талии к груди, чувствует, как его тело прижимается к ее телу, к ее спине.

Ханна ждет. Она знает: теперь он должен ее раздеть нежной и умелой рукой опытного мужчины. По крайней мере, так писали в книгах. Но ничего подобного не происходит. Когда Тадеуш ее обнял, ей самой пришлось повернуться, чтобы прижаться лицом к его груди и чтобы… да, чтобы почувствовать вследствие разницы в росте у своего живота ту странную часть его тела, силу которой она только угадывает. Руки Тадеуша, как капкан, обхватывают и сжимают ее. Он наклоняется, чтобы прижаться ртом к ее рту, но… разве это можно назвать поцелуем? Ей просто не хватает воздуха: так забавно выражение его лица. Он думает, что она отталкивает его.

— Помоги мне, пожалуйста.

Она поворачивается к нему спиной — тридцатью девятью пуговицами, обтянутыми шелком. Но он в недоумении. «В каких облаках он витает? Может быть, он принял меня за другую?»— спрашивает она себя с иронией, смешанной с печалью. Его руки опять ее обнимают, опять добираются до груди и неловко ласкают ее. Она закрывает глаза, раздираемая желанием расхохотаться и напряженным ожиданием. Только в этот момент Ханна наконец догадывается, что он не играет комедию, а просто ничего не умеет.

— Пуговицы, Тадеуш. Прошу тебя.

При всем своем старании Тадеуш затрачивает на четыре пуговицы целую минуту. «Остается тридцать пять, — механически считает она. — Это еще дня на три». Она больше не может сдержать смех. Ее всю трясет. Он настораживается.

— Что случилось?

— Ничего. Продолжай.

Он чуть отстраняется. Говорит тихо: «Я полный дурак, да?» Проходит несколько секунд. Она медленно, но уверенно поворачивается. Впервые со дня их знакомства у ручья она его видит по-настоящему. Он необыкновенно красив, но в глубине его голубых глаз притаилась задумчивая и немного печальная нежность и готовность принять поражение.

— Я полный идиот, — повторяет он и отстраняется еще больше.

— Да нет же, — говорит она, злясь, что он так быстро сдается. Ей уже совсем не смешно.

Он пристально смотрит на нее. Не шевелится, но его сцепленные пальцы разжимаются. Она садится на кровать, заставляет его сесть рядом. «Поцелуй меня», — шепчет она, ложится на спину, обхватывает ладонями лицо Тадеуша точно так, как тысячу раз мечтала.

— Тише.

Их губы ищут друг друга, ласкают, расстаются, чтобы слиться снова. Иногда Ханна утрачивает способность мыслить и ощущает легкую дрожь, пробегающую по коже. «Он целует, Тадеуш меня целует». Слова всплывают для того, чтобы тотчас же потонуть в ощущениях, и не в тех, о которых она читала в книгах или о которых ей рассказывала Ребекка, — они тонут в удовольствии, которое испытывает она сама.

Она даже и не пытается расстегнуть все пуговицы, зная, что не сможет этого сделать. Обычно Ребекка помогает ей раздеться. Ханна пьяна от любви и устала ждать. Все более настойчивые ласки Тадеуша заканчиваются попытками снять с нее платье. Волна бешенства захлестывает ее; чертово платье! В следующий раз она купит другое, простое, которое можно будет снять, не прибегая к акробатическим номерам.

Теперь не выдерживает Тадеуш. Он прижимается к ней с силой, которая ее немного пугает; она точно представляет себе момент, когда он овладеет ею; и когда их губы разжимаются только для того, чтобы вдохнуть воздуха, она знает, что хочет этого во что бы то ни стало; она хочет, чтобы это произошло именно сейчас; тем хуже для всех ее планов, тем хуже для их юношеской неопытности. Она заставляет его задрать низ платья и нижней юбки. Сама нащупывает резинку, стягивающую ее кружевные панталоны у талии, с трудом развязывает узел, сбрасывает подвязки и чулки; Бог с ним, со стыдом!

И при всем при этом она отмечает странный жест Тадеуша, который она никогда не забудет. Быстрым и грациозным движением он снимает рубашку, замирает на мгновение, берет руки Ханны и кладет их себе на сердце. Сквозь дождь своих медных волос, сквозь усталость, ожидание, ликование и разочарование Ханна видит его, прекрасного и сильного, способного на все, волнующего… Она закрывает глаза.

И все происходит. Она не видит, что он делает, прежде чем попытаться проникнуть в нее; она не подозревает о его опасениях причинить ей боль; она берет нечто горячее и вибрирующее руками и направляет его. Когда оно входит в нее, Ханна ощущает, что Тадеуш готов расплакаться, но тут же забывает обо всем: остается только боль разрыва, которая возобновляется при каждом его движении, боль такая, что ее покидает способность анализировать ситуацию. Она знала, что будет боль, считала, что готова к ней, но не воображала ее столь сильной, столь долгой. Чтобы не кричать, Ханна кусает губы. И чтобы запретить себе умолять его: «Прекрати!»

Это воспоминание навсегда тяжким грузом останется у нее в памяти. И в дальнейшем все встречи с Тадеушем с конца лета до начала зимы в его комнате будут завершаться той же неудачей. Она даже не знает, хочет ли она его теперь. Да, конечно, она его хочет, он ей желанен, как только можно быть желанным, как только может женщина желать мужчину. Но даже после того, как боль с течением времени исчезла и ее тело привыкло к Тадеушу, взамен боли не пришло ничего. Или так мало…

Чтобы открыть второй магазин, Ханне потребовалось найти подставное лицо, поляка: по возрасту она не могла быть управляющей магазином. Добба сначала дала согласие, но потом отказалась: ей трудно передвигаться, да и не в ее характере такая работа.

Лейб Дейч рекомендовал некоего Слузарского и предложил его же кандидатуру в качестве официального управляющего третьим магазином.

Этот третий магазин знаменует собою новый этап в развитии Ханниного предпринимательства: никаких бакалейных товаров, на сей раз речь идет о моде, о женской моде. Один только Марьян Каден был в курсе задуманного. Даже Ребекка осталась в неведении, несмотря на их тесную дружбу с Ханной. Впервые Каден узнает о планах Ханны в середине октября, когда она спрашивает, нет ли у него в семье родственника-поляка, заслуживающего доверия, от которого потребуется всего несколько часов присутствия в магазине и умение подписывать бумаги, не стараясь их понять. Каден раскопал какого-то дядюшку, который был учителем до того, как влезть в политику. Дядюшка согласился, и его кандидатура была одобрена обоими компаньонами после продолжительных споров между Лейбом Дейчем и Ханной.

Да, компаньонов будет два, а не три: Добба Клоц в дело не входит, она, как и Ребекка, даже не подозревает о его существовании. Обстоятельство, которое не останется без последствий.

Итак, третий магазин открыт. Это, конечно, еще не тот магазин с двенадцатью продавщицами, где Ханна покупала свое первое платье: помещение маленькое, обслуживающего персонала только два человека, нанятых самой Ханной, но зато он расположен в самом центре, в двух шагах от Краковского предместья.

Можно легко объяснить, как Ханна смогла реализовать свой проект, ни слова не сказав Ребекке и Доббе Клоц: в течение многих месяцев она делила свое время между двумя магазинам, и, таким образом, ее трудно было проконтролировать. Лишнее доказательство — ее свидания с Тадеушем, которые тоже оставались вне поля зрения «Стога сена».

Что касается Лейба Дейча, то Марьян никогда не узнает, на каких условиях Ханна вовлекла его в новое предприятие. Он вспомнит только цифру 2400 рублей, явившуюся личным вкладом Ханны, и не забудет, что Ханна сама была первой покупательницей, выбрав опять красно-черное платье, но с небольшим декольте и пуговицами спереди.

В середине октября Ребекка замечает: Ханна начала физически сдавать. «Ничего страшного, просто устала», — объясняет Ханна. Действительно, проходит немного времени, и ее состояние улучшается. Более того, в декабре худое лицо округляется, излучает счастливое сияние, в чем опытная Ребекка не преминула заподозрить счастливый результат связи с Тадеушем. И она не ошиблась.

В конце 1891 года Ребекка Аньелович становится невестой, и это событие занимает все ее мысли. Она помолвлена с сыном зажиточного фабриканта из Лодзи, который напрочь забыл о скудном приданом невесты, едва взглянув на ее лицо. Их свадьба назначена на весну будущего года. Договорились, что Ребекка оставляет работу у Клоцев с 1 января 1892 года.

Таким образом, дальнейшие события происходят в ее отсутствие. 

Пельт Волк

В этот январский вечер Ханна возвращается на улицу Гойна гораздо позже обычного, в полночь. Бесшумно входит в свою комнату, но Добба, поджидавшая ее уже давно, слышит все и волочит свое грузное тело на пятый этаж.

Она находит Ханну в постели, укрывшуюся с головой. Керосиновая лампа немного чадит.

— Ты забыла потушить лампу, — говорит Добба. Никакого ответа. Глаза Ханны закрыты.

— Я знаю, что ты не спишь, — настаивает Добба.

Она входит в комнату, чего никогда не делала с момента появления Ханны в доме: слишком нелегкий труд для ее опухших за пятьдесят лет работы в лавке ног — взбираться по ступенькам на пятый этаж. В комнате, кроме кровати, маленький стол, стул и нечто вроде гардероба, состоящего из веревки, протянутой от одной стены к другой, на которой ходит занавес из кретона. На столе освещенные лампой стопки книг и бумаг, книги и на полу. Никакого отопления. Добба садится на стул перевести дух.

— Мне надо с тобой поговорить. Я знаю, ты не спишь.

— Не сегодня, — возражает Ханна.

У нее странный голос, каждое слово дается ей с трудом. Лампа светит плохо, но острый глаз Доббы замечает синяк на виске, темное пятно на подушке, высунувшийся воротник платья: Ханна легла не раздевшись. Добба добавляет огня в лампе.

— Ты ранена?

— Я… Я упала, — с трудом выдыхает Ханна.

— Неправда, — говорит Добба.

Медленно и тяжело Добба встает и с лампой в руке подходит к кровати. Так и есть: кровавый синяк на виске, еще один — на подбородке. Но это не все. Приподняв одеяло, Добба обнаруживает, что платье разорвано во всю длину.

Ханна лежит с закрытыми глазами, мертвенно бледная. «Тебя били!» Огромные руки хотят ее посадить, но она издает жалобный стон. Добба совсем сбрасывает одеяло: рубашка тоже изодрана, на одной груди небольшой кровоточащий шрам. Но весь низ одежды — в крови. Ни нижней юбки, ни панталон. «Тебя изнасиловали». Добба огибает кровать, отодвигает занавеску. Трусы там, рядом с тазом, полным воды, красной от крови. «Тебя изнасиловали!» Добба не спрашивает, она уверена, что это так. Складки ее физиономии напрягаются и складываются в смешанное выражение бешенства и ненависти. Она сознает наконец, что в комнате холодно, и укутывает Ханну одеялом, не обращая внимания на ее протесты. Она берет ее на руки, как ребенка, и спускается с нею по лестнице. У себя в комнате укладывает Ханну в свою кровать и пододвигает ее к печке.

— Кто тебя изнасиловал, Ханна? Кто? Серые глаза чуть-чуть приоткрываются.

— Ничего не говорите Менделю, Добба, я вас умоляю.

Добба снимает с нее платье и рубашку, разрезав их ножом по всей длине. Она склоняется над телом. «Раздвинь ноги». Ханна как будто не слышит. Добба добивается своего силой и, кроме всего прочего, видит разрез, идущий к паху: он едва заметен и, без сомнения, сделан бритвой. Добба нагревает воду и обмывает Ханну.

— Ты меня слышишь, Ханна?

— Ничего не говорите Менделю.

— Кто это сделал?

— Ничего не говорите…

Ханна вот-вот потеряет сознание. Добба думает, что она заснула, а может, даже умирает. Глаза ее закатились, но маленькое треугольное лицо с острыми скулами напрягается в усилии сохранить ясность ума: «Добба, мне плохо, очень плохо…» Добба плачет, обнимает своими огромными руками тело Ханны, целует обнаженный живот, пытается прижаться к нему щекой. Ханна говорит:

— Я беременна, Добба.

К двум часам ночи Ханна, кажется, наконец засыпает благодаря снотворному, которое «Стог сена» заставила ее принять. Добба укутывает ее всеми одеялами, какие только смогла найти, и подбрасывает в печку дров. Она считает, что сделала все, что могла. Поднялся Пинхос. В ночной рубашке и колпаке, он моргает, как ночная птица. Заглянул, не говоря ни слова, только в глазах — вопрос. «Убирайся», — говорит ему Добба гневно. Он возвращается в подвал.

Добба теперь одна. И Ханна, кажется, спит, хотя и постанывает во сне, как больной ребенок. После тридцатиминутного бодрствования Добба решается ненадолго уйти, полагаясь на снотворное. Потом, уже второй раз за эту ночь, снова поднимается на пятый этаж, держась за перила и останавливаясь на каждой площадке, чтобы передохнуть. Входит в комнату и видит те же детали, которые уже отметила во время первого посещения. В тазу слишком много крови, чтобы причиной ее был шрам на теле Ханны. Следы крови на подушке. Добба поднимает подушку и обнаруживает лезвие. Это секач для капусты с костяной ручкой; нож еще полураскрыт, на лезвии и на ручке следы крови. «Она им воспользовалась!» Горделивая жестокая радость охватывает Доббу. «Я надеюсь, что она перерезала ему горло!»

Добба хватает нож и бросает его в таз, чтобы смыть кровь. Снимает наволочку с подушки, простыню и одеяло, запачканные кровью. Она собирается все выстирать, все убрать, уничтожить все следы. Мысль, что Ханна убила человека, ее совершенно не волнует — надо всем берет верх ненависть. С бельем под мышкой, держа обеими руками таз, она готовится выйти, когда ее взгляд останавливается на единственном месте в комнате, которое может хранить тайну: на ящике стола. Поставив таз, Добба выдвигает ящик. Внутри она находит связку листов, исписанных одним размашистым почерком, не принадлежащим Ханне. Это стихи на польском языке. Подписи нет. Добба просматривает их в поисках какого-нибудь указания на автора. Ничего. Тогда она смотрит на обороте. На одном из листов мелким Ханниным почерком написано в нижнем правом углу: «6 сентября 1891 г. — Тадеуш первый раз занимался со мной любовью». На других листах тоже были даты, самая последняя — 30 декабря. Еще одна дата была сопровождена комментарием: «28 ноября 1891 — я боюсь». Ручищи Доббы дрожат. Но в ящике есть еще что-то. Во-первых, записная книжка в сафьяновом переплете. Открыв ее, Добба видит в основном цифры.

…Итак, в книжке деловые записи. И тут Доббу ждет удар. Она обнаруживает, что Ханна открыла третий магазин, ничего не сказав ей. И этот магазин приносит уже большие доходы, хотя для Доббы эта деталь не особенно важна. К тому же Ханна дает регулярно деньги этому Тадеушу, о котором Добба ничего не знает, кроме того, что от него она забеременела и его боится.

В ящике есть и третья вещь, но Добба, захлестнутая волной гнева и ненависти, не обращает на нее ни малейшего внимания. Это кусок темного дерева с двумя вставленными кусочками красного стекла или камня, аккуратно перевязанный муаровой лентой.

Добба закрывает на ключ дверь Ханниной комнаты. Спускается, унося белье и таз, и видит Пинхоса у постели больной.

— Что ты тут делаешь?

— Она кричала, — говорит Пинхос.

И в ту же секунду, как бы подтверждая лаконичный ответ Пинхоса, Ханна снова подает голос. Вскрик очень короткий, идущий из глубины горла; едва раздавшись, он затихает и сменяется жалобным стоном.

— Нужен врач, — говорит Пинхос.

— Нет.

— Она умрет, — не уступает Пинхос.

— Нет!

Взгляды Доббы и Пинхоса встречаются впервые за четверть века.

— Уходи! — грубо приказывает Добба.

Но на этот раз он не торопится ей повиноваться. Он продолжает смотреть на Доббу с невероятным напряжением, вся его жизнь — в черных глазах, обычно ласковых и туманных, теперь полных угрозы. Он поворачивается…

— Пинхос!

Он ждет, повернувшись спиной.

— Ее изнасиловали, — говорит Добба. — Она больна, и у нее голова не в порядке.

Он не шевелится и продолжает ждать.

— У тебя был маленький нож, с костяной ручкой, вот этот. Я видела у тебя раньше такой же.

Никакой реакции.

— Ты ей его дал, Пинхос?

Ничего.

— Ты ей его дал. Значит, ты знал, что на нее могут напасть. И знал — кто.

Добба все еще держит в руках таз. Она добавляет, словно с сожалением, но в словах звучит жестокая радость:

— Надеюсь, она убила его этим ножом. — И дальше — Запомни, Пинхос: Ханны нет дома, ты ее этой ночью не видел. Вчера она сказала, что должна поехать в свое местечко к больной матери, где пробудет некоторое время. Больше ты ничего не знаешь. Понял?

Никакого ответа. Он совсем одет, нет только шляпы.

— Пинхос?

Он наконец делает движение головой, которое можно принять за знак согласия, и уходит. Немного погодя Добба слышит скрип ворот конюшни, но не придает этому значения.

Ханна мечется и стонет во сне, иногда даже кричит от боли, причину которой Добба Клоц ошибочно видит не в ее физическом состоянии, а в психическом; поэтому она продолжает давать Ханне настойку опия, сначала десять, потом восемьдесят капель — доза чуть меньше той, которую принимает сама Добба, когда ноги уж слишком донимают. Под действием лекарства крики прекращаются и сменяются тихими стонами, но их хотя бы не слышно ни в другой квартире, ни в магазине. Следовательно, Добба сможет скрывать присутствие Ханны столько, сколько понадобится.

7 января 1892 года целый день Марьян Каден не видит Ханны. Он несколько удивлен, но пока ничего не предпринимает, делая то, что она приказала: доставляет товар в магазин возле Арсенала, затем в девять вечера, после закрытия магазина, отправляется сменить паренька, ведущего слежку за Тадеушем. Тадеуш дома, вероятно, читает или пишет. Убедившись, что тот никуда не собирается, Марьян идет домой. У него восемь братьев и сестер, он — старший, и все живут на его зарплату.

Ханна не появляется ни 8, ни 9, ни 10 января. Теперь уже Марьян начинает волноваться, тем более что 10-го после полудня приходит Лейб Дейч собственной персоной и объявляет юноше, что тот уволен и что на его место назначен человек, которому Дейч полностью доверяет. На вопрос Марьяна, знает ли об этом решении Ханна, он отвечает: «Да, конечно». Есть новость похуже: зайдя в магазин мод в Краковском предместье, он узнает, что его дядя как официальный управляющий магазином утром подписал подсунутые Дейчем какие-то бумаги, по которым Дейч становится полным владельцем магазина.

Вечером Марьян не без колебаний отправляется на улицу Гойна. Добба выходит на стук, но вместо того чтобы пригласить войти, тащит его по длинному коридору и выводит с черного хода на улицу. Тут она сообщает, что Ханна на несколько дней уехала из Варшавы. Какая-то девушка привезла ей письмо из местечка. Ханна очень обеспокоена состоянием своей больной матери, которая находится при смерти.

Самолюбивый Марьян ничего не говорит Доббе о своем увольнении, считая, что она в курсе дела.

Через два дня еще одна новость: куда-то исчез Тадеуш.

«Пинхос привез врача, Лиззи, привез, осмелившись нарушить запрет Доббы. Он спас мне жизнь, приведя ко мне человека, который учился в Вене со знаменитым Семельвайсом. Я не думаю, чтобы рядовой врач смог меня вылечить от родильной горячки, которая последовала за выкидышем, особенно учитывая перелом тазовой кости и удары по голове, которые я получила. Но я совершенно не помню первых дней болезни. Мои первые воспоминания — голос врача, умоляющий меня не шевелиться, чтобы не повредить сломанную поясницу, затем Пинхос, тень Пинхоса, — он смотрит на меня своими большими печальными глазами, такими кроткими, выражающими так много, что ему не надо ни о чем говорить.

Но чаще всего я вижу Доббу. Она меня кормит, умывает, ласкает своими огромными мужскими руками. Но иногда, когда мозг не затуманен опием, я ловлю в ее взгляде выражение скрытого бешенства. Теперь я знаю, что она готовила месть, которую считала нашим общим делом. Как выяснилось, я была без сознания более трех недель, хотя Добба уверяла меня, что болезнь длилась всего несколько дней. Она совершенно ничего не сообщила мне о Лейбе Дейче, о его делах. И, конечно, ни слова не говорила мне о Тадеуше. Тогда я еще не подозревала, что она знает о нем все или думает, что знает, благодаря своим находкам в моей комнате.

Не сказала она мне и о письме, которое отправила Менделю Визокеру.

Я узнаю о нем 23 февраля, когда произойдут все эти жуткие события».

Пельт Мазур был убит в ночь с 23 на 24 февраля 1892 г. Облава на сутенера длилась шесть недель.

В этой облаве Мендель Визокер не принимал никакого участия. Он даже ничего не знал об этом. К дому, где укрылся Мазур, Кучер прибыл в девять часов вечера. Ночь была ледяной. Дом находился на окраине Варшавы, в глухом месте, отсюда уже начинались огороды, сады и луга, где летом паслись коровы.

Сначала Мендель обнаружил на свежем снегу следы колес, а затем скрытую деревьями саму повозку. Он сразу узнал ее. Его недаром прозвали Кучером: для него нет одинаковых экипажей, он узнает любой из тысячи других. Итак, ему достаточно было пойти по следам, чтобы добраться до дома.

Он угадывает, что в зарослях калины прячется человек. Говорит шепотом:

— Это я, Визокер. Не стреляйте, пожалуйста.

Выжидает несколько секунд, а потом тоже ныряет в кусты. Как он и предполагал, там Пинхос Клоц, маленький и хрупкий, как ребенок. Он даже не оборачивается к Менделю. Мендель качает головой.

— Это же бессмысленно. Как вы собираетесь убить его один?

Никакого ответа. Какое-то время Мендель думает, что Пинхос замерз: судя по всему, он провел здесь, в засаде, не менее двадцати часов. Но нет, скрестив руки на груди, засунув ладони под мышки, он не отрывает глаз от дома, находящегося в сотне метров. Мендель спрашивает:

— Вы знали, что я приду?

Движение головой: нет.

— Вы знали, что ваша жена мне писала?

Движение головой: нет.

— Мазур действительно в этом доме?

— В чулане, — говорит Пинхос.

Мендель Визокер приехал в Варшаву пять часов назад поездом из Данцига. Письмо от Доббы Клоц он получил Утром 22 февраля. Приди письмо на два дня позже, оно бы его уже не застало: у него в кармане куртки лежал билет в дальнее путешествие по маршруту Данциг — Гамбург — Лондон — Лиссабон — Порт-Саид — Коломбо — Сингапур — Сидней. Все последние месяцы он чувствовал, как овладевают им старые демоны, явившиеся из юности, и странствия по бескрайним российским просторам не могли их утолить. Страстное желание уехать охватило его одной особо тоскливой ночью, когда он находился у своих литовок, толстых, старых и ноющих, и размышлял о том, что половина Польши подалась на Запад. Евреи и неевреи. Кроме того, на исходе четвертого месяца путешествия пришло письмо от его кузена Шлоймеля, в котором тот усиленно расхваливал австралийские красоты. И Мендель вдруг открыл, что в корне изменить всю жизнь легче, чем, к примеру, костюм: в несколько часов он продал бричку, лошадей, свою долю в деле, ликвидировал счет в банке и купил билет.

И вот — письмо Доббы. Он прикинул: можно поехать поездом с остановкой на двенадцать часов в Варшаве. Да, у него будет время убить Пельта Мазура Волка и скрыться незамеченным.

Сойдя с поезда, он отправился на улицу Гойна, повидался с Доббой. Но Ханну он не видел: она крепко спала. Он начал охоту и за три часа обнаружил следы, на поиски которых шестидесятилетний Пинхос Клоц потратил недели. Правда, Мендель сам немало наследил по пути, но поскольку он исчезнет на следующий день…

Он спрашивает:

— Господин Клоц, ее изнасиловал Пельт Мазур?

Утвердительный кивок.

— И избил?

Тот же кивок.

Мендель улыбается: он предчувствует, с каким удовольствием убьет Волка.

— У него есть ножи?

— Да, — кивает Пинхос. Он закутался во все свои кафтаны, чтобы хоть немного согреться.

Мендель прикидывает. Его поезд уходит завтра утром, остается около девяти часов. Времени больше чем надо. Он встает.

— Я пойду туда сам, один. Вы можете мне помешать, вас посадят в тюрьму.

Пинхос неопределенно пожимает плечами.

Когда Мендель стучит в дверь, ему открывает мужчина, говорящий по-польски с немецким акцентом. По описанию, полученному от одной проститутки с улицы Крахмальной, Мендель узнает бывшего атлета Германа Эрлиха. В доме еще и женщина с бородой — борода открыла ей двери в цирк.

На учтивый вопрос Менделя Эрлих отвечает, что ни женщина, ни он не видели Пельта Мазура очень давно, со времени их совместного турне пятилетней давности. И вообще он никому не позволит причинить вред его старшему товарищу, любому свернет шею. Произнеся эту угрозу, громила пристально смотрит на Менделя, давая понять, о чьей именно шее идет речь.

Мендель улыбается: его ввели в заблуждение, вот и все, пусть его извинят за беспокойство. Он полуоборачивается и мгновенно наносит удар. Один, второй, третий. Мендель несколько растерян: впервые он видит, чтобы кто-нибудь после его ударов оставался так долго на ногах. Но атлет наконец рухнул, закатив глаза.

Менделю приходится легонько пристукнуть бородатую женщину, обнаружившую намерение разрубить его надвое тесаком.

Мендель задувает единственную свечу, снимает обувь и прижимается к стене.

— Пельт! Я здесь. Как обещал.

Из чулана, в который ведет дверь из кухни, не слышно ни звука. Затем Мендель улавливает легкий шум шагов. Он знает, что Мазур попытается выйти через другую дверь чулана. Он кричит насмешливо:

— Не утруждай себя. Я ее запер надежно. Тебе придется выйти здесь. Я жду.

Полминуты гнетущей тишины. Затем дверь чулана приоткрывается. Мендель не видит этого в полной темноте, но слышит характерный скрип.

— Визокер?

— Кто же еще? — говорит смеясь Мендель.

— Я ее не насиловал.

— Неужели?

— Я этого не делал. У нее был нож, она пустила его в «од до того, как я…

— Но ты пытался.

— Я был пьян.

— Это ничего не меняет. Я тебя предупреждал. Я тебе говорил не трогать ее. К тому же ты ее избил ногами.

— Я был мертвецки пьян. Мендель, в память о старом добром времени…

— Сначала, — спокойно говорит Мендель, — я тебе переломаю руки и только потом — шею.

Слышен свист, и первый нож врезается в ларь с хлебом, который Мендель держит перед собой: когда-то Волк метал в цирке ножи.

— Мимо, — говорит Мендель. — У тебя не тридцать шесть ножей, как бывало в цирке.

— У меня, их достаточно.

Мендель на корточках уже в другом углу комнаты. Второй нож вонзается в стену прямо над его головой.

— Опять мимо.

Он опускается на четвереньки и вдруг ощущает боль в спине на несколько сантиметров выше пояса. Но лезвие только поцарапало кожу.

— Мимо. Как у тебя с ножами?

— Есть еще.

— Я не верю.

Полная тишина. В этот момент Мендель оказывается под столом вблизи бородатой женщины, до него доносится ее зловонное дыхание. Он чувствует, что она вот-вот придет в себя.

— Держу пари, — говорит он громко, — держу пари, что у тебя больше нет ножей. Я иду к тебе и переломаю тебе руки, прежде чем сломаю шею.

Он выполняет то, что говорит, как это всегда было и будет в его жизни. Он встает и направляется к месту, где, по его расчетам, находится Мазур. Сделав четыре шага, наносит удар вслепую, попадает, но удар недостаточно силен. И тут новая боль в правой руке. „У этого дерьма был-таки еще нож“. Он бросается вперед и хватает Пельта за плечо; его рука сползает вниз, обхватывает запястье. Слышен хруст сломанной кости. В эту секунду распахивается дверь, и в дом, издавая рычание, врывается маленькая фигурка. „Это сумасшедший Пинхос Клоц“, — думает Мендель. Его внимание отвлечено на мгновение, но этого достаточно, чтобы нож вонзился ему в левый бок.

— У меня было два ножа, — шипит Мазур. Но его шипение сменяется воем: переломлено второе запястье. Он прекращает вопить только тогда, когда Мендель хватает его за шею, ломает хрящевые кости, затем резким поворотом — шейный позвонок.

Мендель падает на колени: „Я не собираюсь умирать здесь!“ Он хватается за рукоятку ножа, торчащую у него в боку, и вытаскивает его, почти теряя сознание от боли. За его спиной происходит странное: он улавливает крики и шум борьбы. Тотчас же становится светло: зажгли свечу. Он успевает заметить женщину, но и она его видит и кидается на нож, который Мендель еще держит в руке…

Все, казалось, застыло в странной ирреальности. Менделю удается выбраться из-под тела упавшей на него женщины; какое-то время он сидит, прислонясь к стене, созерцая комнату, где нет ни малейшего движения. „О Господи!“ Длинный стол закрывает от него тела Пинхоса и атлета, но ни один из них не подает признаков жизни. „О Господи!“— повторяет Мендель. Держась за стену, он с трудом поднимается на ноги.

У Пинхоса Клоца сломана шея, как и у Пельта Мазура. Невероятно, но, умирая, этот тщедушный человек ухитрился всадить в грудь Эрлиха огромный нож, какими обычно разделывают мясные туши. Мендель не видел ножа у него в руках. „Он его, вероятно, прятал под своими проклятыми кафтанами“.

Через семь часов Мендель — на вокзале. Он встречается с Марьяном Каленом.

— Ты мне нужен.

— Я не могу вот так, сразу, бросить работу, — говорит мальчик. — Я работаю в порту.

— Сколько ты зарабатываешь, малыш?

— Рубль тридцать копеек за ночь.

— Вот тебе 500 от Ханны и меня. Ты нам их вернешь через двадцать лет в этот же день и час. Садись.

Марьян устраивается на сиденье повозки Пинхоса Клоца, к которой сзади привязана лошадь, нанятая Менделем.

— Для начала — один вопрос. Есть ли хоть малейшая вероятность, что Тадеуш причинил зло Ханне? Подумай хорошенько.

Юный Каден долго думает и трясет головой.

— Нет. Если не считать…

— Если не считать того, что произошло в постели? Я знаю. Все?

Марьян кивает.

— Ты имеешь представление о том, где Тадеуш может быть сейчас?

Марьян начинает говорить о пражской комнате, но Мендель его прерывает:

— Это я тоже знаю. Я туда сегодня заходил. Там его не было. Хозяйка не знает, куда он подевался две недели тому назад. Может быть, ты что-нибудь знаешь?

— Нет, не знаю, — говорит Марьян. Он тоже заметил исчезновение Тадеуша. Тот забросил занятия в университете, не посещает больше книжный магазин. Он испарился. Его нет в Варшаве. Говорят, у него неприятности с полицией. Отъехав от вокзала, Мендель останавливает повозку.

— Знаешь, — говорит он, — возможно, со мной случится какая-нибудь неприятность в ближайшие два часа. Я внес некоторый беспорядок в этот чертов город. Но я также и узнал многое. И если у меня будут неприятности, ты повторишь Ханне все то, что я тебе сейчас скажу. Она говорила мне о тебе. Кажется, она тебе доверяет.

Марьян опускает голову, снова поднимает и серьезно, по-взрослому смотрит на Менделя. „Если бы у меня был сын, — думает Мендель, — я бы хотел, чтобы он походил на этого мальчика. Плохо только, что он не умеет смеяться“.

— Сначала о Лейбе Дейче. Я заходил к нему и вытащил его из постели. Мы с ним поговорили. Он внезапно вспомнил, что должен Ханне четыре тысячи рублей. Вот они с выправленными бумагами. Ты их передашь малышке. Если ей понадобятся дополнительные объяснения, пусть едет в больницу. Дейч пробудет там какое-то время: он сломал скамейку своей головой. Хорошо?

— Хорошо, — отвечает Марьян, принимая деньги и бумаги.

— Теперь о более серьезном. Пинхос Клоц умер. — Мендель рассказывает все, ничего не упуская. — И о Доббе. Она сумасшедшая и доказала это. Она ополчилась на Ненского с невероятной злобой. Вступила, я бы сказал, в заговор с раввином, ксендзом и даже с русским прокурором, которому неплохо заплатила за преследование польского студента. Она запустила чертову машину, чтобы доказать, что Тадеуш не только изнасиловал и пытался убить еврейскую девушку, которую предварительно соблазнил и обесчестил, но и прячет у себя среди книг революционные прокламации. Ее стараниями Тадеуша выгнали из университета, выгнали с позором. Она заплатила Гловачихе, хозяйке Тадеуша, за то, чтобы та сказала все, что требовалось, чтобы у парня были самые крупные неприятности. Она своего добилась: его ищет полиция. Добба почти разорила себя этими махинациями, но сполна отомстила Тадеушу якобы за девочку. Ты понимаешь, парень? Вот что ты скажешь Ханне: ослепленная безумной ревностью, Добба действовала в своих собственных интересах. Ты понимаешь?

— Думаю, что да, — говорит Марьян.

— Ты скажешь Ханне, что Добба чертовски опасна и что… Мендель умолкает. Объясняя парню происшедшее, он уяснил все сам для себя. Смутная догадка, которая с момента получения письма в Данциге не переставала донимать его, поднялась на поверхность и стала очевидностью. А раз так… Несмотря на усталость, на раны, которые вновь открылись, когда он разбивал голову Дейча о скамейку; несмотря на то, что время торопит его, ему надо еще кое-что сделать. Для этого юный Марьян не подходит. Он смотрит на часы и отмечает, что у него еще есть немного времени.

„У тебя в распоряжении целых семьдесят пять минут, Мендель; этого тебе должно хватить, чтобы поехать за нею, вырвать ее у Доббы, поместить куда-нибудь, где бы она была в безопасности, и сесть в этот чертов поезд. Мальчик этого не сделает. К тому же ты в ответе за нее, ты в ответе за нее десять лет с той минуты, когда взял ее с собой и заплакал над нею. Нравится тебе это или нет“.

Он улыбается Марьяну.

— Поправка: ты встретишься с Ханной не на улице Гойна.

Он называет адрес Кристины на улице Мировской, той самой, к которой однажды явилась Ханна, чтобы прервать их „конфиденциальную беседу“.

— Прощай, малыш. Храни тебя Господь, если он существует.

Он приезжает на улицу Гойна весь в снегу. Молочная закрыта. Темно. Он проходит по коридору, стучится и сталкивается с Доббой. На исходе этой длинной ночи он уже совсем без сил, в голове — туман. Тем не менее надо следовать выработанному плану.

— Дело сделано.

Тупой взгляд носорога.

— Вы его нашли?

— Нашел и убил, — отвечает Мендель. — Это то, чего мы хотели, вы и я, не так ли?

Добба всей своей массой заслоняет проход. Он вынужден ее малость толкнуть, чтобы войти в первую комнату. И там, чуть поколебавшись, Добба спрашивает:

— Польского студента, да?

„Она себя выдала! — думает Мендель. — Она знала, что студент ни при чем или почти ни при чем, и все же своим письмом навела меня на него“.

— Кого же еще? Он защищался.

Он показывает свою руку — на ладони и пальцах запеклась кровь. Беседуя с Доббой, он переступает порог второй комнаты. Когда он заходил сюда одиннадцать часов назад, Ханна спала— „под действием лекарства, выписанного врачом“, как объяснила Добба; и действительно, напрасно Мендель пытался ее разбудить — она не пошевелилась. Теперь же Ханна широко открывает глаза.

— Не может быть! Мендель! О Мендель!

Он берет лампу, чтобы лучше видеть девушку, и приходит в ужас от ее худобы и крайней слабости. Он опускается на колени у кровати, чуть ли не с ненавистью думая про себя: „И ты мог бы уехать в Австралию, не повидав ее?“ Огромная любовь к ней переполняет его, любовь вместе с нежностью и восхищением, любовь, в которой до сегодняшнего дня он не осмеливался себе признаться. Он целует ее в лоб и шепчет на ухо: „Не говори ничего. Я тебя увезу…“

И тут же получает по шее удар хлыстом, удар такой силы, что утыкается головой в руку Ханны.

— Вы лжете, Визокер, — звучит грубый голос Доббы. — Вы лжете. Вы не дотронулись до поляка. Вы были с Пинхосом. Вы приехали на его тележке.

От тупого удара по ребрам Мендель заваливается на бок.

— Все вы одинаковы! — кричит Добба, наступая на него уже со скалкой в руках.

При других обстоятельствах Мендель рассмеялся бы. На него уже нападали со скалкой разъяренные женщины, брошенные им. Но Добба — другое дело. Она хочет его убить. Ему удается перехватить сначала одну ее руку, потом другую. Он встает пошатываясь, и тут же наносит головой удар прямо в подбородок великанши. Удар оглушает его самого, но еще больше Доббу, которая рушится наземь, как столб. „Это невозможно, — в тумане говорит себе Мендель, — я, похоже, сразил пол-Варшавы!“

У него нет никакого желания смеяться, что редко с ним случается. Он чувствует себя очень скверно. Боль разливается по всему телу. Он тащит обмякшую Доббу к террасе и запирает там на ключ. К своему удивлению, обернувшись, он видит, что Ханна стоит босиком, в ночной рубашке и смотрит иа него своими серыми глазами.

— Я знаю, — говорит Мендель, — это непонятно. Но я не сошел с ума. Я тебе объясню. Нам надо уехать, у меня мало времени.

Он собирает все, что попадается под руку: одеяла, шубу — все, во что ее можно завернуть.

— Я могу идти, — говорит она.

— Тем лучше. Только сейчас у нас нет времени.

Они едут по Маршалковской. Варшава просыпается, хотя еще ночь и снег продолжает валить. Мендель наскоро поведал Ханне самое главное.

„Марьян расскажет остальное и даст тебе денег“. Он оборачивается: нет сомнений — за ними следуют два сутенера. Немного погодя к ним присоединяется все их братство. Ясное дело: хотят отомстить за убийство Мазура и четы Эрлихов. „Честно говоря, я предпочел бы полицию, которая не сразу набрасывает веревку на шею“. Он переводит взгляд на Ханну, и его сердце сжимается: она кажется полностью раздавленной, глаза ее расширены, как всегда в моменты сильного волнения. На его глаза наворачиваются слезы, второй раз в жизни вызванные состраданием к ней.

— Он жив, Ханна. Он скрылся. Не знаю, где его искать, но он жив.

— Я ему написала, как только смогла.

Добба, конечно, не передала письмо. Я клянусь, что его нет в Польше.

Тайком Мендель смотрит на часы: две минуты седьмого. Повозка въезжает на улицу Мировскую. Но…

— Все рушится, — говорит Ханна спокойно. — Я все погубила, все испортила. Все!

Преследователи не отстают. Их уже двадцать или тридцать. „Они нападут, как только я остановлюсь, чтобы проститься с малышкой навсегда“.

Необыкновенная вещь: несмотря на отчаяние, Ханна оборачивается и хладнокровно говорит, заметив банду:

— За вами, Мендель Визокер?

— Они просто прогуливаются.

— Они вас убьют.

— Я должен был умереть уже десятки раз.

Он смотрит вперед и видит на этот раз юного Марьяна Кадена, который быстро направляется к ним в сопровождении двух конных полицейских. Мендель останавливает тележку и закрывает глаза. Он вздыхает и улыбается.

— Ханна, не перебивай меня. Время не терпит. Я купил билет в Австралию. Воспользуйся им. Или продай. Возьми деньги. У меня их все равно отберут в тюрьме.

Он сует Ханне билет и бумажник, поднимает ее одной рукой и ставит на землю.

— Иди к Кристине, она славная девушка.

Я сделаю заявление и объясню, почему вы убили Пельта Мазура.

Возможно, они только вышлют меня в Сибирь. Оттуда я рано или поздно сбегу. Будь уверена. А теперь оставь меня в покое, уходи!

Он так устал, что у него закрываются глаза. Раны причиняют страшную боль. Стая сутенеров остановилась в десяти метрах, полицейские и Каден уже рядом.

— Ради Бога, Ханна, убирайся. Иди куда хочешь. Стань богатой. Покажи им, кто ты есть, что ты за женщина. Но меня там больше не будет, подумай об этом.

Он улыбается Марьяну Кадену, который горестно качает головой и говорит:

— Я не нашел ничего лучшего, как позвать полицию…

— Мой сын не поступил бы лучше, — отвечает Мендель. — Если бы у меня был сын. Одно из двух…

Он опускает вожжи и сникает. Впрочем, ему всегда хотелось побывать в Сибири. А поскольку дорога оплачена…

Мендель приговорен к двадцати годам плюс пожизненная ссылка. Адвокаты, которым Ханна заплатила бешеные деньги, проделали огромную работу и не дали его повесить, несмотря на старания прокурора (того же, который напрасно искал Тадеуша). Ханна смотрит, как увозят ее друга, закованного в цепи, а два дня спустя отплывает в Австралию. 

Книга II