ГЕНЕРАЛЬНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ
Площадь Сент-Джеймс
— Некогда в Австралии я знавала, — произносит Ханна в полный голос, обращаясь к толстой даме во всем лиловом, — одного человека, очень похожего на вас, может быть, в своей изысканности. Там, среди баранов, его звали Арчибальд. И у него были такие же усы, как у вас.
Это возмутительно! — задыхаясь, выдавливает из себя толстая дама и пытается спрятать лицо за лорнетом, украшенным настоящими бриллиантами.
С одной лишь разницей — я говорю об Арчибальде: он умывался. Может быть, не каждый день, но никак не меньше, чем раз в месяц. И с двадцати ярдов от него не разило. Как от некоторых.
Тишина обрушилась на большую гостиную, расположенную на первом этаже особняка. Обрушилась с тем же эффектом, как если бы внезапно рухнул потолок. Особняк стоит на площади Сент-Джеймс. В нем 32 комнаты, арендная плата — 6 тысяч фунтов в год. Его первый этаж полностью отдан под институт красоты, в обустройство которого Ханна вложила 32 тысячи фунтов. Десять или двенадцать косметологов и других служащих рангом пониже в черных с алым халатах застыли на месте. Так же, как и полсотни ожидающих своей очереди клиентов.
— Счастливого пути, мадам, — говорит Ханна. — И не помышляйте даже о возвращении.
Теперь толстая дама и вовсе не в себе. Она еле стоит на ногах. Тройная нить ожерелья из настоящего жемчуга, лежащая на ее плоской груди, как на витрине ювелирной лавки, конвульсивно дергается. Дама отворачивается и уходит, мертвенно бледная. Через окно видно, как кучер в ливрее подает ей экипаж. Гнетущая тишина.
— Ради Бога… — очень тихо начинает Сесиль Бартон, управляющая институтом в Лондоне.
— Не здесь.
Взгляд Ханны ищет глаза Лиззи. Та сидит на мягком, обитом шелком стуле в своем пансионном платье, черных туфельках, черных перчатках и соломенной шляпке с длинными лентами. В свое время она обессмертит имя художника Серла. Зеленые глазки Лиззи блестят, она корчит рожицы — признак того, что (и она тоже!) вот-вот прыснет со смеху.
— Пройдемте, прощу вас, — обращается Ханна к Сесиль.
Она направляется в рабочие кабинеты, занимающие часть второго этажа. На полпути, поднимаясь по мраморной лестнице, оборачивается удостовериться в том, что Лиззи идет вместе с ними. Что, собственно, и нужно. Она входит в комнату, все четыре окна которой смотрят на Грин-парк, на Бэкингемский дворец и его сады.
— Ради Бога, Ханна… — вновь начинает Сесиль.
— Еще минуту терпения, Сесиль. Ханна улыбается Лиззи.
— Кажется, ты еще подросла. Ну-ка!
Они становятся плечом к плечу. Восемнадцать-двадцать сантиметров в пользу младшей.
— Страусенок, — говорит Ханна и прижимает ее к себе. — Чертовка, ты меня обогнала. — Она отстраняется. — Лиззи, ты все слышала?
— Я же не глухая. Я пришла как раз в тот момент, когда толстуха в лиловом выходила из салона вместе с этой несчастной девочкой, кажется, Аглаей, которая шла позади нее и плакала.
— Ты знаешь, что произошло?
— Толстуха влепила ей пощечину.
— Чудно: это походило на пароль, которым обмениваются шпионы: "Толстуха закатила Аглае пощечину, а планы — у меня…"
— Лиззи, дурака валять будешь после. Как по-твоему, я была разгневана?
Лиззи хохочет.
— Ни капельки.
— Тогда зачем я устроила эту сцену?
— Толстуха ведь никогда не платит.
— Верно, но это не причина. Холодно.
— Потому что ей уже ничем не поможешь?
— Опять же не причина.
— Потому что она леди, как там ее… Красавица, столь же безобразная, сколь известная в Лондоне.
— Теплее.
— Потому что она персона, очень известная в Лондоне, и когда узнают, что ты выставила ее за дверь, в дамских салонах только и будет разговоров, что об этом?
— Горячо.
— Будут говорить только об этом и еще больше будут стремиться попасть к тебе.
Ханна улыбается и, не повернув головы, спрашивает:
— Сесиль?
Сесиль Бартон покорно вздыхает. Ей тридцать восемь лет. До того как занять эту должность в институте красоты на площади Сент-Джеймс, она проработала пятнадцать лет в разных дамских клубах, в том числе в самых изысканных, вроде того, что на Кавендиш-сквер. Там со знатными дамами так не обращались.
Встреча в Царском Селе
Возвратимся в прошлое.
Она прибыла в Лондон 16 августа 1895 года. Разумеется, в сопровождении Лиззи, Шарлотты и Полли. При появлении форта Тилбари на Темзе Полли Твейтс напомнил им знаменитые слова, произнесенные Ее Величеством королевой Елизаветой, проводившей здесь же тремя веками раньше смотр войск в лихорадочном ожидании Непобедимой Армады: "Я знаю, что у меня тело слабой женщины, но мое сердце и моя хватка — это хватка короля".
Едва они ступили на британскую землю, как Полли очень удивил Ханну, у которой уже сложилось на его счет определенное мнение. Там, в Австралии, это был милый, небольшого роста молодой человек (хотя он и старшее ее на целых 15 лет), пухлый и розовый, разумеется, весьма остроумный, отменный консультант в области финансов и кроме этого забавно беспечный, равнодушный к деньгам (что служит лучшим доказательством того, что они у него водятся), в общем, чудной неудачник. В Англии она узнает, что он — старший сын баронета, что его отец заседает в палате лордов и что он кавалер ордена Подвязки (отчего она и Лиззи чуть было не умерли от смеха); что его семья владеет особняком в Вест-Энде, замком в Бедфордшире и еще одним в Ирландии, а населяют их никак не меньше восьмидесяти слуг, не считая людей, проживающих на землях, сданных в аренду; что Полли блестяще прошел курс обучения (Ханна считала, что он финансист от Бога, но нет — он изучал все это!); что у него достаточно денег, чтобы жить припеваючи в течение двухсот пятидесяти лет.
И к тому же его знают все в Лондоне. Благодаря ему они с триумфом въедут в институт благородных девиц (в самом центре Сассекса) на громыхающем безлошадном экипаже (он всего лишь раз семь застрянет по пути). Пансион — из именитых, и поскольку тарифы в нем намного превышают финансовые возможности Дугала Мак-Кенны, Ханна будет выплачивать разницу из своего кармана, никому не говоря ни слова. Кроме, конечно, Полли, которому известно все.
Она вероломно оставляет в пансионе Лиззи на грани слез, отвергает все намерения (абсолютно искренние) Полли, который хотел бы немедленно ввести ее в жизнь лондонского света, садится в начале сентября в Дувре на пароход и отправляется во Францию.
Париж околдовывает ее. Она так никогда и не сможет избавиться от его очарования. Но Ханна ехала сюда не туристкой — она заводит деловые связи. Первый, от кого она рассчитывает узнать много интересного, — некто доктор Беррюйе, ученый с мировой известностью, пришедшей к нему за работы в той области, которую называют дерматологией: изучение кожи и того, что под ней. Она составит целый список специалистов, у которых должна получить информацию: ботаник недавно открытого Института Пастера, химик из того же заведения, хирург по фамилии Лартиго, осваивающий нечто совсем новое, называемое пластической хирургией. Во втором списке — различные учебные заведения, в частности Коллеж де Франс, и библиотеки. Посещая их, она надеется добраться до сути в таких областях, как бухгалтерия, торговое дело, делопроизводство, банковский и биржевой механизмы. Идет и еще дальше: по дороге во Францию у нее мелькнула одна идея, и она делает все, чтобы ее осуществить. Сближается с группой студентов Высших курсов на улице Училищ и, не жалея денег (они, ведущие жизнь богемы, всегда на мели), дает им нечто вроде заказа на комплексное изучение всего, что связано с косметическими кремами: с эликсирами, шарлатанскими и не очень, производимыми во Франции и во всей Европе. Кроме того, они должны составить для нее полное досье на все рекламные проспекты этих продуктов.
И все это за десять дней. 14 сентября вечером она уже в Баден-Бадене. На следующее утро Марьян Каден тоже там. И, придя минута в минуту на встречу, назначенную ею с расстояния в двадцать тысяч километров, он говорит: "А вот ты, милая Ханна, и вернулась".
Он вырос сантиметров на двадцать и набрал немало килограммов за те три года, что они не виделись. Но это все тот же Марьян: та же голова, вдавленная в плечи, та же внешняя медлительность, он по-прежнему слегка шепелявит (и сохранит это во всех языках, какими владеет и какими будет владеть). Та же поразительная солидность, та же серьезность. Его не удивляет, что она разбогатела, да и вообще минувшие годы сильно притупили его способность удивляться.
Он краснеет, когда она целует его в обе щеки, но тут же спешит представить ей отчет, как если бы они расстались лишь вчера.
В Вене Тадеуша нет, это точно: неделю за неделей Марьян вел наблюдение, тщательно держал под контролем все места, где он мог бы появиться: университеты, библиотеки, книжные магазины, кафе, литературные и художественные салоны. (Здесь Марьян краснеет: во многих ателье художников он видел полностью обнаженных женщин.)
И в Пражском предместье Варшавы Тадеуша тоже не было.
— Если ты помнишь, Ханна, у него там живет тетка. Покинув Варшаву около трех лет назад, он так ни разу ее и не навестил, и она его не видела.
В Кракове его тоже нет. В Зальцбурге тем более. Нет и в Берлине: чтобы в этом убедиться, Марьяну понадобилось два месяца: город очень велик. Нет ни в Гейдельберге, ни в Мюнхене.
Очень вероятно, что он появится у своей тетки в Варшаве: у нее есть кое-какие сбережения, а он — ее наследник, и поскольку она больна, то может и умереть. Я разговаривал с одним из служащих нотариальной конторы и с продавцом бакалейной лавки, в которой она делает покупки: если что-нибудь случится, они напишут мне на мой берлинский адрес. Я посулил им по двадцать рублей каждому. Это не много?
Да нет, — отвечает с улыбкой Ханна. — Марьян, у тебя есть еще деньги?
Он тут же достает из кармана блокнот, в который занесены все, даже самые мелкие расходы. Да, деньги у него есть. Вполне достаточно, чтобы продолжать поиски еще в течение семи месяцев. Он поясняет, что уже побывал в тридцати городах, от Балтики до Голландии и немецкой Швейцарии: сейчас он как раз из Цюриха, где провел два дня и опять зря.
Он перебирает ногами, смущенно переваливается с боку на бок и шепелявит больше обычного: ему немного стыдно, но везде, где он был, зная страсть Тадеуша к книгам, он оставлял во всех книжных магазинах своих людей, обещая вознаграждение каждому, кто даст ему знать о появлении там интересующего их лица.
Ханна смотрит на него в полной растерянности. На нее напал смех, она думает: "Черт возьми, за голову Тадеуша уже назначена награда!" Она опять целует его.
— О Марьян, я тебя обожаю. И каково же это вознаграждение?
Он называет: около пяти английских фунтов.
— Этого недостаточно, — говорит она. — Увеличь до двадцати. И это еще не все: я дам тебе четыреста фунтов, и ты купишь себе новый костюм. И новые туфли, твои уже совсем износились. Марьян, эти деньги ты разделишь на две части. Одна семье, для которой ты — поддержка и опора и которая из-за меня лишена кормильца. Другая — на твои расходы, как премия. Ты увидишь, что тебе понадобится очень много вещей. И кроме этого, мне нужно решить еще один вопрос…
Ну конечно же, он будет работать на нее полный день, отныне будет заниматься только этим, если она не изменит своего решения и у нее не возникнет других планов.
Ханна с упреком взглянула на него и улыбнулась: вопрос решен.
Она назначает ему десять, нет, двенадцать фунтов в месяц, можно в любой валюте по действующему курсу. Вот тут на полгода вперед.
— Ну-ка, возьми. — И, поразмыслив, добавляет — Сшей себе три костюма: два на каждый день и один выходной. Пожалуйста, не будь слишком экономным, ты должен быть одет как важный господин. И смотри, у меня глаз наметан, я знаю эти штучки и не хочу, чтобы это были ношеные костюмы, которые придется возвращать в магазин. Новые! Из хорошей шерсти. То же касается обуви. Чемодана, конечно, у тебя нет. Мы купим его вместе, кожаный. Я видела здесь несколько подходящих лавок. Мы подберем также и сорочки, их тебе нужно не меньше шести. Ну и конечно же, все остальное. Ах, Марьян, слезы здесь абсолютно ни к чему!
Она таскает его по всему Баден-Бадену, хлещет своим остреньким язычком продавцов магазинов "Для мужчин" и закройщиков, вникает во все сама, вплоть до цвета кальсон. Продавцы хихикают. "Что вы там? Не хватало, чтобы я не могла видеть голышом своего маленького братца! И прекратите ваши ухмылки, или я куплю эту лавку только для того, чтобы выставить вас за дверь!"
— Марьян, мы вместе займемся массой восхитительных вещей. Ты знаешь французский? Нет? А английский? Не лучше? Этого-то я и боялась. Ну что ж, ты у меня их выучишь, причем быстро. Ты уже знаешь четыре или пять языков, так что такое еще два? Твоя идея насчет книжных магазинов очень хороша, но что если развернуть ее ещешире? Возможно, он в Швеции или у бельгийцев, если такие еще существуют. А может, в Париже или Лондоне. Цена за него будет установлена по всей Европе, вплоть до Турции.
Она не дает Марьяну слова сказать. Ему нужны еще галстуки, носовые платки и две шляпы — в шляпе он будет неотразим. А трость? Все мужчины ходят с тростью. Может, вот эту? Черт тебя дери, да тебя не узнать, посмотри на себя в зеркало, настоящий джентльмен. Это по-английски.
Ах, Марьян, у меня столько планов, что голова раскалывается. Ты будешь действительно работать со мной, а не просто разъезжать повсюду в поисках моего Тадеуша. Кроме французского и английского, ты должен также изучить финансовое дело, бухгалтерию, способы перевода одной валюты в другую, пересечения границ с товаром и в особенности функционирование банков. Банки — это очень важно, без них и шагу не ступишь! Я хочу, чтобы ты знал о них больше, чем любой банкир, чтобы ты мог с лету почуять их вранье и сказать мне: "Осторожно, Ханна, они хотят тебя надуть!" Мне пришла в голову отличная идея (впрочем, как и всегда): как только наладишь свою шпионскую сеть в книжных магазинах, ты поступишь работать в банк, месяца на четыре. В какой? Ну, для начала в немецкий, поскольку ты хорошо знаешь язык. Ты будешь там работать во всех службах по очереди и научишься всему. Теперь другое: с сегодняшнего дня ты — мой кузен… "Здравствуйте, кузен Марьян, почему бы вам не обнять свою кузину?" Во всяком случае, так ты должен всем говорить".
Ханна назначает новую встречу. Он приедет в Париж, в квартиру, которую она сняла в доме номер 10 по улице Анжу. Она будет жить там по меньшей мере в течение двух ближайших лет. Тоже возьмется за учебу. Она хочет, чтобы при первой же возможности он ей туда написал.
Марьян записывает: улица Анжу, 10. Хотя ему совсем не нужно что-либо записывать, и она это знает: память у него феноменальная. Ханна размышляет над вопросом, заданным Лиззи: "Он красив, этот твой Марьян Кален?" Ну не то чтобы красив. Но уж и не уродлив. У него гладкое лицо, большие светлые немного грустные глаза, чертовски твердая, волевая линия губ. Неулыбчив? Но у него в жизни было не так много поводов для улыбок. Она испытывает к нему нежность сродни материнской.
Четыре дня спустя она уже в Тироле. На письмо, отправленное еще из Марселя во время стоянки там корабля Восточной линии, Анастасия фон Зоннердек ответила, что с радостью примет ее (хотя ответ и приправлен тонким налетом аристократической снисходительности: они уже не в Австралии) в семейной летней резиденции вблизи Йенбаха, на берегу Ахензее.
Шесть дней в тирольских Альпах. Ханна увлеченно нянчится с отпрысками Анастасии. ("Теперь окончательно ясно, что у нас с Тадеушем будет трое детей. Или, если он захочет, четверо. Они просто восхитительны, эти розовенькие и нежные существа, они согревают сердце, а ведь они пока не твои и не Тадеуша…")
Ей нужно собрать все сведения об одном из банков в Кёльне, где у управляющего имением Зоннердеков полно связей. А главное, она должна задать наконец вопрос, который жег ей губы в течение стольких месяцев с тех пор, как из австралийских газет она узнала, что русский царь Александр III умер и что уже с год на престоле его сын Николай II. И уж, конечно, она не забыла, что жена Николая II под русским именем Александры Федоровны остается все той же принцессой Алисой де Хессе и кузиной Анастасии (именем которой царствующие особы нарекут одну из своих дочерей).
Она задает свой вопрос.
Тишина, тихий перезвон коровьих колокольчиков в лугах. Осенний аромат скошенного сена. "Я зашла слишком далеко", думает Ханна под действием этой тишины и такого странного света в глазах юной графини.
— И вы хотели бы поговорить с Ее Императорским Величеством?
— Чтобы умолять ее, стоя на коленях, как сейчас умоляю вас.
Ханна так и не сказала Анастасии, что она еврейка. (Она всегда будет выдавать себя за девушку германо-польского происхождения.) Изо всех сил стараясь подавить стыд и отвращение, которые внушала ей эта вынужденная ложь, Ханна рассказала, пожалуй, единственную историю, которая могла бы спасти Менделя. Итак, Визокер был коммерсантом, бродячим польским коммерсантом с небольшой (очень небольшой) примесью еврейской крови, чью безупречную репутацию мог бы подтвердить Балтийский банк. Однажды в Варшаве он вырвал ее, Ханну, которую до этого ни разу не видел, из рук еврейского квартета бродяг. От полученных тогда побоев она до сих пор носит шрамы на теле и не может их показать. Они ее чуть не изнасиловали. Визокер бросился ей на помощь. В героической борьбе, где ему одному противостояли четверо, он был ранен, но, слава Богу, не смертельно. Напротив, бродяги едва не покалечили друг друга, главным образом вследствие того, что не поделили отнятых у нее денег. А бедняга Визокер, который если в чем и виновен, то лишь в том, что проявил благородство и смелость, был приговорен к двадцати годам каторги и пожизненной ссылке…
— Мадам, разве это справедливо? Если бы не он, я была бы навсегда обесчещена и, без сомнения, мертва. От горя, если не от ран. Я не могу жить с воспоминанием об этой ужасной несправедливости…
При этих словах ей удалось даже пустить слезу. Впрочем, без особых усилий: настолько любовь к Менделю переполняла и действительно будоражила ее, В ответ Анастасия говорит, что она ничего не гарантирует, что просьба непомерна, но она посоветуется с графом и его матерью. Все это так необычно… И к тому же придется ехать в Россию, где она и граф, разумеется, были год назад на церемонии коронации, но у них не было планов поехать туда, во всяком случае, в ближайшем будущем. Слезы Ханны до глубины души взволновали ее; и она сама на грани слез, настолько драматична и печальна эта история…
В конце концов она обещает сделать все, что в ее силах. Ханне, к счастью, удается скрыть свое негодование. Эта чертова антисемитская сучка, которая не выжила бы без орды слуг и которая никогда не умела ничего другого, как раздвигать ноги и хныкать! И от нее зависит жизнь Менделя!
Она улыбается с ложной долей горестной униженности:
— Спасибо, ах спасибо!
На обратном пути она сделает крюк и заедет в Кёльн, где вступит в переговоры с директором банка, которому ее рекомендовал управляющий имением Зоннердеков. Начнет с того, что с царственными небрежностью и высокомерием объявит банкиру о своем намерении сдать ему на хранение 25–30 тысяч фунтов, точной суммы она и сама не знает: деньги имеют для нее так мало значения…
Между прочим, у нее есть молодой кузен, который спит и видит себя финансистом. Впрочем, у него нет выбора: когда-нибудь ему придется сменить своего дядю, которому принадлежит половина Мельбурна — банк, морская компания, поезда и миллиард баранов. Нельзя ли сделать так, чтобы ее кузен, еще немного неотесанный ("Вы знаете, как это бывает: юноша происходит из бедной ветви семьи, у него не было даже гувернантки. Но он очень умен, великолепно считает, знает немецкий, русский и польский"), — так нельзя ли, чтобы ее кузен прошел в Кёльне что-то вроде вводного курса, хотя бы основы? Мне так хвалили ваш Кёльнский банк и ваши познания. Кстати, меня вообще интересует возможность размещения капитала. Нет, речь идет не об этой скромной сумме, которую я назвала, я располагаю 400 тысячами фунтов и знать не знаю, как с ними поступить. Моему кузену хватило бы шести — восьми месяцев стажировки. Он мог бы поработать в различных банковских службах. Разумеется, ничего не нужно платить. Я сама буду выдавать ему небольшое пособие… Сколько гектаров земли у нас в Австралии? Не знаю, не то 6, не то 8 миллионов. Да, я не сказала о золотых приисках в Балларате и Батурсте…
В Париже она приводит в порядок квартиру в доме 10 по улице Анжу, которой будет так долго пользоваться.
— Мне кажется, — саркастически заметил Полли Твейтс, приехавший к ней {муж его кузины — посол Ее Величества во Франции), — что вы покрасите в черный цвет и цвет кумача даже внутренние стенки вашего гроба.
— Полли, я никогда не умру. Если сама этого не захочу. А мысль хороша.
За один месяц она завалит книгами восемь комнат. Она обегает все книжные магазины (увы, нигде не видели молодого человека, блондина, очень высокого и очень-очень красивого, может быть, поляка, русского или немца, или француза, двадцати трех лет от роду, влюбленного в литературу). Она обзаводится ужасающим 'количеством книг: романы среди них — исключение, в основном это труды, касающиеся вопросов, в которых она хочет углубить свои знания. Читает запоем, по десять часов кряду, ночи напролет. Но она не довольствуется одним чтением: занятия, о которых шла речь выше, тоже не терпят отлагательства, она бегает с лекции на лекцию во власти всепожирающей лихорадки, ошеломившей даже Полли, уже привыкшего к такому ритму. В течение ближайших двух лет она методично будет устранять все пробелы в своих знаниях, утолять интеллектуальный голод, которому уже 7–8 лет: отсчет надо вести с тех пор, как она, несмотря на настойчивость раввина их местечка, перестала ходить в школу, так как поняла, что там ей больше нечему учиться. Ее цель ясна: она хочет стать самым крупным в мире специалистом в области косметики, никто не должен знать больше, чем она.
"Но не забывай об утонченности…" Ко всем дисциплинам, включенным в составленный ею список, на систематическое изучение которых у нее уйдет двадцать три месяца, она добавляет искусство во всех его проявлениях. "Полли, сегодня вечером вы ведете меня в театр. А завтра — в оперу". — "Хорошо, Ханна. Слушаюсь, мой шеф".
Она запишется в художественное училище, но, к своему великому огорчению и разочарованию, обнаружит, что (о, черт побери!) не способна ни к чему: ей не даются ни рисунок, ни живопись, ни скульптура, ни даже простейшее оформление. Это выводит ее из себя: "Я действительно круглая дура! На что же тогда я годна?"
Неужели только на то, чтобы обнаженной позировать перед этими не очень чистоплотными бородачами, носящими галстуки, большие, как тахрихем — траурное покрывало. Ей это предлагают, и она испытывает достаточно сильное искушение ответить "да". "Не скрывай от себя: тебе все больше и больше хочется уложить мужчину к себе в постель. Желательно ласкового, но не очень, где-нибудь посредине. Мягкого и грубого, и знающего, когда он должен быть мягким и когда грубым".
— Полли, не настаивайте…
Ноябрьским вечером, так и не решившись позвонить, не говоря уже о том, чтобы войти в дом, Марьян, несмотря на дождь, ожидает ее на улице Анжу. Честное слово, он весьма элегантен — "если бы не эта голова, вдавленная в плечи". Марьян спешит ей навстречу, видя, как она выходит из скрипучего лифта (в котором один или два раза уже встречала молодого человека с женскими глазами по имени Марсель Пруст: он живет этажом выше). Марьян исколесил Северную Германию, Данию и Бельгию, но так ничего не выяснил о местонахождении Тадеуша. Зато, воспользовавшись пребыванием в Брюсселе, купил учебник французского языка и начал его зубрить, заодно прислушивался к говору тамошнего населения. Он уже напичкан французскими выражениями, еще немного — и "моя будет говорить на этот язык". Она с удивлением взирает на него, затем, сообразив наконец что к чему, хохочет:
— Боже мой, Марьян, ты же учишь бельгийский диалект.
Она дает ему указания, касающиеся Кёльнского банка: там его будут ждать в первых числах января, то есть он может встретить Рождество с семьей. "Ханна, а почему бы и тебе не побывать в Варшаве?" Нет, у нее нет ни малейшего желания видеть Польшу, и, как всегда, она хочет провести праздники в одиночестве. Впрочем, между 29 и 31 декабря она едет в Англию повидаться с Лиззи, которая проведет там Рождество с Полли и его семьей.
— Три дня спустя Марьян отбудет в Варшаву.
— А в начале декабря у нее появится любовник.
— Почему она остановила свой выбор на нем?
— Во-первых, он хорош собою, у него как раз такие руки, какие ей нравятся, и, во-вторых, он — художник. Ей уже осточертело сновать из галереи в галерею, из кафе в кафе, из мастерской в мастерскую и быть всегда преследуемой, затравленной бородачами, которые рано или поздно дают понять, что хотели бы переспать с нею. Не сразу, нет. У них не возникает этого желания, пока они видят лишь ее лицо. Им нужно, чтобы она заговорила, или засмеялась, или ошарашила собеседника неожиданной колкостью, — лишь тогда они попадают под власть ее глаз. И всего остального. Выбрав одного из самых порядочных, самых умных и самых красивых (и самых безденежных тоже), она в конце концов подведет черту, и ее оставят в покое.
…А может быть, она испытывала неясное сожаление, вспоминая того, другого художника, которому принадлежал дом в Ботаническом заливе и с которым она так и не познакомилась…
Ее любовника зовут Рене Детуш. Он не очень-то рассчитывает на самого себя, а больше на свои знания, которые — она не скрывает — представляют для нее интерес. В постели он достаточно хорош, — "с моей точки зрения, Лиззи", — сам же считает себя в этой области непревзойденным. Вождение автомобиля и любовь — это два вида деятельности, в которых мужчины, как им кажется, всегда на высоте. Но, что удивительно для человека богемы, Реве далек от эротических дерзаний Лотара Хатвилла. Он даже ревнив, что забавляет Ханну до слез. Скажем, она позирует ему (его прежняя модель — это "толстая белесая туша"). В мастерской т— несколько его друзей. Рене пишет и страдает: обнаженной он должен видеть ее один. Она подливает масла в огонь: "А если бы я ушла к другому?" Он дуется.
— Но ты же экономишь на этом по меньшей мере три франка за час. Да и если некая Коллетт выставляет напоказ свои телеса, то почему бы и мне этого не делать?
Он свирепеет.
"Мне долго его не удержать".
Улица Анжу в двух шагах от улиц Фобур Сент-Оноре и Риволи. Почти каждый день она ходит там по лавкам. Рассматривает, сравнивает, критикует витрины и выставки товаров, приценивается к тому, что там продают. Нет такой лавки, куда бы она не зашла. Обычно, вооружившись австрало-польским акцентом, представляется модисткой с австралийского континента, совершающей деловую поездку. Иногда это срабатывает, и ей доверяются секреты. Покупает она мало, лихорадка уже прошла: у нее в гардеробе сорок с лишним платьев. Больше наблюдает за продавцами, их манерами, недостатками и достоинствами.
То же самое происходит и у модельеров. Она все запоминает. На будущее: время еще не пришло.
Как художник Рене не гениален. Он компенсирует это достаточно развитым вкусом и обширными связями. Знакомит ее с Гийомином, Писсарро, Синьяком, Ренуаром, Боннаром (которому позировал сам Виктор Гюго). У нее на глазах Эдгар Дега завершает свою "Обнаженную женщину, вытирающую шею" (если бы Детуш не ревновал, она бы позировала месье Дега, так как его очаровали ее серые глаза). Рене привозит ее в Живерни, к Клоду Моне, где они обедают; затем, весной 96-го года, — в Прованс, к ворчуну Полю Сезанну, который с трудом оправляется от плачевного провала своей первой персональной выставки у Амбруаза Воллара. "Вы хотите у меня купить что-нибудь? Только для вас. Выбирайте все, что вам понравится…" Из Экс, опять же с Рене, они едут в Монте-Карло — "на открытие Лазурного Берега, Боже мой, Лиззи!"— где она сыграет в казино и выиграет за один вечер 17 тысяч франков. "По крайней мере, хоть это я умею делать". Но эти деньги, так легко ей доставшиеся, жгут руки, она не может считать их своими. Ей говорят об участке земли площадью в 12 гектаров на холмах вблизи города под названием Канн, и она спешит купить его за эти 17 тысяч, даже не взглянув, что там и как. Говорят, оттуда можно увидеть море, и этого, кажется ей, достаточно.
Вернувшись в Париж, она рвет с Рене. "Я терпела его полгода, с меня хватит". Он грозится убить себя, если будет брошен. Она предлагает ему веревку, отравленную (якобы) цианистым калием и свитую на африканский манер, — это полностью выбивает его из колеи.
Она порвала с Рене не из-за другого мужчины, хотя кандидатов было хоть отбавляй, а потому что взяла от него все, что он мог ей дать. Он не научил ее ничему, чего бы она уже не знала касательно любви, зато ввел в мир искусства.
В начале июня, вскоре после разрыва, она получает письмо от Анастасии и в тот же день отправляется в Санкт-Петербург.
— Ты не могла бы поподробнее? — просит Лиззи.
— Царское Село, так звучит это по-русски. Оно в пятнадцати милях к юго-западу от Санкт-Петербурга, их столицы. Я приезжаю туда 29 июня сразу после полудня…
— С бьющимся сердцем.
— Замолкни. Правда, Лиззи, мне было очень страшно. Конечно, не из-за того, что я встречусь с императрицей, мне на нее глубоко наплевать, я стою не меньше, чем она…
— Больше!
— Да, больше. В особенности для себя самой. Помолчи… Но эта женщина держит в руках судьбу Менделя. Этого-то я и боюсь. Мы идем мимо домика Толстого, его дачи. Чуть дальше, по левую руку, — Александровский дворец, фасад которого растянулся на три сотни метров. Он отделан пилястрами и колоннами из белого камня. Стоит хорошая погода, много солнца, и все здания прекрасно освещены. Позолоченные купола церквей, огромные сады. Я так волнуюсь, что не могу даже ответить, когда со мной говорят. Анастасия обучила меня и заставила тысячу раз повторить реверанс, который я должна буду сделать. А я, Ханна, та самая Ханна, которая не боится ничего на свете, — я волнуюсь, как дитя, говорю себе, что если от меня отвернется удача, это может стоить — кто знает — жизни Менделю: я убью его лишь тем, что плохо преклоню колени…
— Ханна!
— Помолчи.
— Я тебя люблю. Но сомневаться и бояться — это совсем не похоже на тебя. Хотя ведь речь шла о Менделе…
— Да, речь о Менделе. Невероятное количество слуг, людей в белых ливреях и черных фраках… Мы задерживаемся и ждем в большом зале, о котором Анастасия мне говорит, что это знаменитая Янтарная комната. Здесь масса очень красивых вещиц, разумеется, из янтаря. Ждем самое малое час. За это время раскланяться и обнять Анастасию приходит целая толпа великих герцогинь или как их там, но ни одна из них даже не обращает на меня внимания.
— Лиззи, я чувствую себя действительно маленькой, крохотной. Да и как я могу себя чувствовать, не то полька, не то еврейка из захолустного местечка, бедная и невежественная, в кругу всех этих дам, брат или сын одной из которых, возможно, убил моего отца и Яшу. Убил просто так. В какие-то минуты я едва сдерживаю злобу, почти ярость. Взорвать бы этот их проклятый дворец… Но вот нас зовут. Мы, Анастасия и я, продолжаем наш путь, идем по залам с обитыми шелком стенами.
Новая обстановка. Нам говорят, что эта чертова царица наконец-то нас примет. Как бы ни так, проходит еще час, и вот нас через парк ведут к маленькому домику, похожему на музей, где комнаты украшены агатом. И в тот момент, как нам туда войти, проносится какая-то волна, пол дрожит, и Анастасия заставляет меня опуститься чуть ли не на четвереньки: шествует царь Николай, с бородой и усами, со своим бегающим взглядом нашкодившего счетовода. Он проходит, и волна спадает. Вскоре мы уже стоим под аркадами, откуда виднеется озеро. И она там, "сама царица, Ее Императорское Величество" — в белом платье, в кружевном платке, со строгими губами, такими же строгими глазами и сухим голосом. Она раздраженно говорит с Анастасией и лишь под конец бросает на меня взгляд, в котором отражено все презрение мира. Я понимаю: если жизнь Менделя зависит от этой женщины, то он погиб, погиб в ту самую минуту, когда она услышала его имя. И начинаю говорить. Говорю очень быстро, потому что каждая секунда на счету и потому что я в отчаянии. Стараюсь изо всех сил. Не помню ни одного из произнесенных мною слов, ни одного. Просто наступает момент, когда царица поворачивается спиной и удаляется в сторону садов, со всех сторон окруженная дамами. Я остаюсь одна с Анастасией и тремя-четырьмя девушками, все они рыдают и твердят, что я была чертовски трогательна, трогательна до слез.
"Я ничего не знаю. Повторяю, Лиззи, я даже не помню, что сказала ей, супруге Николая II. Мы возвращаемся в Санкт-Петербург, едем с Анастасией во дворец, который принадлежит одному из ее дядей и стоит на набережной канала Грибоедова; недалеко от Невского проспекта и церкви Воскресения Христа, построенной на том месте, где был убит царь Александр II. Ждем две недели. Ничего. А вдруг эта чопорная царица даже не слышала того, что я ей объясняла, или взяла да и отдала приказ о казни — по моей вине, только потому, что я позволила себе заговорить с нею о Менделе. Вот что мучило меня во время балов, один из которых длился целых два дня.
…Только в начале третьей недели утром Анастасия входит в мою комнату. Она бела от гнева и вся дрожит. Она говорит, что никогда более не захочет меня видеть и что я должна уехать — сегодня же, сейчас же. Почему? Потому что она и другие дамы из окружения царицы — какой позор! — взволнованные моим рассказом, так ходатайствовали за этого еврейского кота из Варшавы. Вмешался даже министр, подписал приказ об освобождении, о помиловании, скрепил его подписью самого императора, послал телеграфом в сибирскую глубинку, в соляные копи, я уж не знаю куда. А сибирская глушь ответила, что они с удовольствием освободили бы Визокера, при условии, что здесь, в Санкт-Петербурге, его схватят. Потому что вот уже более года, как вышеупомянутый Визокер бежал, проломив головы трем или четырем охранникам, ушел пешком, один то ли к Северному полюсу, то ли к озеру Байкал, в страну монголов, то ли в Гималаи. И что они очень рады: этот безумец наконец-то оставил их в покое".
— Молчание.
И малышка Лиззи, которой всего лишь одиннадцать лет и у которой слезы стоят в глазах, замечает:
— Ты плачешь от радости или от печали?
— Не знаю.
— Никогда не видела тебя плачущей.
— Ну что ж, вот и увидела, — отвечает Ханна.
День четвертого января 1899 года
Летом 1896 года они в полном составе едут на французскую Ривьеру. Тратят немного, если не сказать совсем не тратят. Один вечер, проведенный Ханной в казино Монте-Карло, и все повторяется: она выигрывает вполне достаточно, чтобы оплатить поездку и пребывание в "Отель де Пари", плюс два новых платья для Лиззи и два для себя, плюс плата за квартиру на улице Анжу в течение года, включая и газ. Ханна приходит к мысли, что ей помогает нечто мистическое. Она обескуражена: еще месяц за игорным столом — и она, без сомнения, стала бы такой же богатой, как все семейства Ротшильдов вместе взятые. Да если б она хоть умела толком играть. Если б вкладывала хоть каплю смекалки, размышлений, памяти. Так нет же, она ставит на 18 (день рождения Тадеуша), на 2 (день рождения Лиззи), на 23 (ее собственный день рождения), ставит так и этак и неизменно получает в тридцать шесть раз больше своей ставки.
"Омерзительно! Какая идиотская игра!"
Дождавшись ее в отеле, разумеется, в обществе Шарлотты (которая еще прибавила в весе и уже не пролезает в дверной проем), Лиззи лежит на спине и, задрав ноги, задыхается от смеха.
— Наша Ханна опять выиграла! Деньги словно падают ей в руки с неба!
— Не вижу ничего смешного, — цедит Ханна с изрядной долей язвительности. — У меня действительно вид как раз такой, чтобы проворачивать дела!
Кстати, о делах. Ее деньги, помещенные в Лондоне и частью в Германии, в Кёльнском банке, где Марьян Каден работает как вол, приносят ей девять с половиной процентов. Само по себе это немного, но достаточно для того, чтобы иметь деньги в свободном наличии. 25 тысяч фунтов Пайка, которому она регулярно выплачивает его полпроцента, тоже приносят около 6 тысяч фунтов в год, причем начальный капитал остается нетронутым.
И более того, этот капитал растет. Вначале — потому, что она не тратила все 6 тысяч фунтов, затем, в июне 96-го года, к нему добавятся 11 тысяч 900 с хвостиком, полученные из Австралии.
— Как и было предусмотрено, — докладывает Полли, — Фурнак вложил в дело выручку от первой прибыли, и через полгода вы получите еще столько же. На данный момент вложения закончились. В будущем году ожидается 30 тысяч.
— Я умею считать.
— Не сомневаюсь, Ханна, не сомневаюсь. Что меня восхищает, так это ваше спокойствие.
Полли удивляет не только ее явная невозмутимость, но и бездеятельность: он и не предполагал, что у нее столько терпения. Когда Ханна обзавелась любовником, он немного подулся, но это скоро прошло: она никогда не будет принадлежать ему, это ясно и это более или менее утешает. Полли из той редкой породы мужчин, которых, кажется, не могут сильно задеть ни радости, ни горести жизни, в крайнем случае они от них умирают, но умирают изящно, с улыбкой.
Он часто приезжает в Париж из Лондона просто по дружбе, за которую, будучи лишен большего, продолжает цепляться. Может быть, ей нужен его совет? Есть возможность очень выгодно поместить капитал. Она отказывается по уже известной причине: хочет иметь деньги под рукой, чтобы распоряжаться ими в любое время. "Вы мыслите, моя милая, как иммигрантка". — "Пока я ею и остаюсь. И потом, не говорите, что я сижу сложа руки: я продолжаю учебу".
Что касается последнего пункта, то это чистая правда: за один год с дерматологом Беррюйе и другими она прошла очень много. Даже присутствовала на хирургических операциях; ей сулили обморок при одном только виде крови, — она рассмеялась и, конечно же, прошла через это невозмутимо. Из огромного количества поглощаемых книг она почерпнула больше, чем можно было ожидать, учитывая ее весьма скромную подготовку. Работала по 16–18 часов в день, если с нею не было Лиззи или если ее не везли (черт возьми, почему она должна всегда быть окружена мужчинами!) на какой-либо прием приятели — художники, журналисты, музыканты.
К октябрю 96-го года у нее на счету было больше 78 тысяч фунтов. Казалось, остается только сидеть и ждать, когда цифра перевалит за отметку 100, намеченную как цель. Однако назревали перемены.
Как всегда, Полли быстро ее разгадал.
— Я— толстенькая рыба-лоцман при маленькой и прекрасной белой акуле. В вас опять просыпается акула, Ханна.
Это было правдой: жажда деятельности начинала жечь ей руки. Для себя она открыла, что сколотить состояние не было, да и не могло быть (по крайней мере для нее) целью; ее толкает другая, более сильная страсть: жгучая, почти патологическая потребность создавать, потребность, которая, оказывается, живет в ней и которую не могут ослабить ни время, ни годы, ни жизненные потрясения.
Это сильнее ее: она нарушит данное себе обещание выждать два-три года, прежде чем что-либо предпринимать. Она перейдет в генеральное наступление.
Для начала приобретет на улице Риволи, напротив сада Тюильри, прозябающую лавку. Ее владелец умер год назад, и дела пришли в упадок (правда, между этими фактами Ханна не усматривает ничего общего). В лавке продавались разные мелочи и безделушки: от подержанных корсетов из китового уса до образков, привезенных из святых мест. За 2 тысячи 600 франков она получит право делать с лавкой все, что ей заблагорассудится (кроме дома свиданий: вдова — женщина верующая).
Через три месяца Ханна подведет первые итоги. Клиентура вернулась, вернее сказать, обновилась, средний возраст покупателей — около полувека, привлечены они были без малейшей рекламы: чем-то новым в оформлении витрины, в убранстве салона лавки, хотя все ограничилось одним слоем росписи, изменениями в ассортименте товаров, в поведении одной, а затем двух продавщиц, в атмосфере… Ханна сама не смогла бы толком объяснить и не очень-то доискивалась, что приносит ей успех.
Нелегко было узнать, что у нее нет ни малейшего таланта к рисунку, живописи, скульптуре, равно как и к литературному творчеству. Конечно же, она пыталась написать десяток-другой страниц, посвященных ее детским прогулкам по местечку, Менделю с его бричками, широким полям Польши. С поощрения Марселя Пруста показала ему полное собрание своих сочинений. По одним лишь его глазам поняла: ее опус холоден, лишен божьей искры и совсем на нее не похож. Ей не удалось даже мало-мальски себя проявить, она руководствовалась одним лишь разумом, а этого, увы, мало, — прокомментировал чувствительный Марсель. Что касается музыки, то тут она была начисто обделена. Когда Дебюсси, улыбаясь, сыграл для нее одной прелюдию к "Полуденному отдыху фавна", она услышала лишь какой-то гул и не больше; та же глухота в опере или во время концертов, на которые ее таскал Полли и другие.
Зато она обладает талантом вести дела и продавать. Полли, правда с улыбкой, говорит даже о гениальности; есть нечто мистическое в том, насколько она угадывает, что хотят или захотят завтра люди, особенно женщины.
Февраль 97-го. Лавка расширяется, к ней делается пристройка, нанимают еще четырех продавщиц. В мае — открытие еще одного магазина, на улице Фобур Сент-Оноре. А полтора месяца спустя, когда из Сиднея наконец приходит первая партия кремов, лосьонов и туалетной воды, дело уже прочно стоит на ногах.
Но Ханна не желает больше ограничиваться снадобьями, созданными наугад на примитивном столе, при помощи ступки и трамбовки. Знания, которые она приобрела, дают уверенность в том, что можно производить больше и лучше. Почти что против своей воли, отдавая себе отчет в том, что подхвачена каким-то вихрем, она объезжает предместья Парижа в поисках места, где могла бы разместиться ее первая фабрика. Разумеется, ее сопровождает Полли: он ни за что на свете не пропустил бы этот этап развития наступления, в котором он уже чуть было не разуверился.
— Вы будете получать травы из Австралии?
— Конечно же нет. Австралия — это Австралия, а Европа — это Европа.
Она объясняет, что навела справки среди ученых-ботаников и нашла одного более оборотистого, чем другие. Он согласился работать на нее.
— Некий Бошатель. Он немного распускает руки, но очень хорошо знает травы и любит бродить по полям. Он наладит мне сеть.
Сеть — это от Нормандии до Германии (точнее до Эльзаса, бывшего тогда немецкой территорией).
В Эври она находит подходящее место. Конечно, это далековато от Парижа, но она предпочитает сельскую местность.
— К тому же предприятие, расположенное в городе, испытывает на себе его влияние в самых разных смыслах. Здесь же я на месте найму работниц. Мне нужны солидные девушки, которые знали бы разницу между цветами яблони и вишни.
Что же касается руководящего персонала фабрики и салонов, то это должны быть люди по возможности симпатичные, элегантные, со вкусом — этот набор качеств она нашла у Жана-Франсуа Фурнака; по отношению к клиентам от них требуется смесь любезности и властности, самая малость высокомерия. Где она таких найдет? Да только в сфере высокой моды. На ум Ханне приходят фамилии Ворсов, Дусе (в учениках у которого ходил Поль Пуаре, пока у него не было собственного салона), а также мадам Пакен.
Компания Ворс царит в мировой женской моде (кстати, почти все дамы в Царском Селе и Санкт-Петербурге выставляли напоказ туалеты "от Ворса"), Дусе, пожалуй, мало в чем уступает, а мадам Пакен восхищает Ханну тем, что она — женщина и имеет успех: не она ли первой открыла зарубежный филиал в Лондоне?
Ханна завязывает дружбу с Жаном-Филиппом, сыном основателей Ворса, на котором в основном лежит руководство. Их дружеские отношения (они познакомились через Эдгара Дега) приводят к разработке нескольких проектов сотрудничества, далеко, однако, не зашедших: Жан-Филипп и дом Ворсов, конечно же, в ней не нуждаются, а Ханна, со своей стороны, не имеет ни малейшего желания кооперироваться с кем бы то ни было. Но он был достаточно любезен, чтобы назвать несколько имен, шутливо взяв с Ханны обещание, что она не составит им конкуренции. Среди названных фигурирует имя Жанны Фугарил, работающей у мадам Пакен со дня создания ее дома моделей, то есть с 1891 года.
Жанне тридцать один год, знает английский и испанский и, несомненно, обладает всеми требуемыми качествами: честолюбием, исключительными организаторскими способностями, связями ("и скверным характером, Ханна, я вас предупреждаю". — "Уверяю вас, коса найдет на камень: я совсем не промах на этот счет". — "И я должна уйти от Пакен, чтобы руководить делом, которого пока и не существует, если только вы не окрестили делом эти две лавчонки?"). Они не находят общего языка в течение долгих недель. Жанна не очень-то верит в успех производства предметов красоты. К тому же есть ли за ними будущее, может быть, "место уже занято". "Вы хотели бы составить конкуренцию Герленоу или Рони и Галле?"— "Я буду бороться со всяким, кто встанет у меня на пути".
Наконец соглашение заключается в присутствии Полли, приглашенного в качестве арбитра: в течение трех лет Жанна будет получать в полтора раза больше того, что зарабатывала у Пакен (и больше, чем любой министр), а к истечению срока сможет выбрать между двумя процентами от всех полученных прибылей или выплатой денежного пособия в течение пяти лет.
Они проработают вместе тридцать восемь лет, вплоть до смерти Жанны. Несмотря на частые стычки, весьма бурные, между ними все это время сохранятся самые теплые отношения.
Другой вопрос для урегулирования: вопрос специалистов, которые в каждом институте (а не создано пока ни одного) должны будут давать клиенткам советы по использованию кремов, лосьонов и т. д., которых, в свою очередь, пока также, можно сказать, не существует. "Вы хотите это продавать? Да ни одна уважающая себя женщина не осмелится намазать этим лицо. Мы ведь не в Австралии, мы ведь не аборигены, Ханна, наши дамы не носят в ноздрях колец, если вы это заметили".
— Фугарил, я вас ненавижу… Жанна, я вам уже сто раз объясняла…
Ханна решает создать собственную школу, где будут готовить тех, кого с легкой руки Марселя Пруста со временем станут называть косметологами.
Дело за разработкой продуктов. Ханна, конечно, не может ограничиться своими примитивными препаратами из Сиднея. Поскольку она еще и полька, и к тому же варшавянка, Ханна навещает некую Марию Склодовскую, по мужу — Кюри. Та, смеясь, отказывается от всех посулов, но рекомендует ей некую Джульетту Манн, также химика, которая, мол, будет прекрасно выглядеть в должности директора производства. Они встречаются, договариваются: Джульетта отныне будет руководить "кухней" и вдобавок подготовкой косметологов. Когда шесть лет спустя Мария Кюри с мужем получат Нобелевскую премию за открытие радия, Ханна схватится за голову: "А я ей предлагала готовить для меня косметические кремы. До чего же я была безрассудна!"
Она проанализировала огромное досье, собранное студентами с улицы Училищ. Вывод: все еще лишь предстоит создать: косметики в том смысле, который приобретет впоследствии это слово, пока не существует. Продающиеся в Париже кремы при исследовании показали, что они далеки даже от того уровня, который был достигнут ею. "Ну что ж, тем лучше. Я этим займусь! Следующим шагом станет патентование, изготовление оборудования и лишь после этого — выпуск в продажу".
Ханна старательно изучает груды рекламы, появлявшейся в газетах и журналах, представляемой в форме проспектов. И успокаивается: все это на ужасающе низком уровне, самые бессовестные враки накладываются одна на другую. Особенно вокруг так называемых эликсиров молодости, вечной мечты людей. Джульетта, исследовав некоторые из них, заявила, что в лучшем случае они просто неэффективны, а иногда и опасны для здоровья. Жаль, что никакое законодательство не ограничивает и не регламентирует их продажу.
Тем же студентам она поручает изучить проблему в европейском масштабе: ей нужно знать, где разместить свои институты. Затея, которая не принесет почти ничего: ей просто укажут столицы, более крупные города и курортные зоны. О чем-то подобном она и сама уже думала. Ладно, у нее будет свой метод изучения рынка, метод, использование которого позднее принесет великолепные результаты.
В Париже институт разместится на улице Руаль. Она предпочла бы Вандомскую площадь, но не нашла там ничего подходящего. "Что же еще, Ханна?"
Конечно же, нужен еще кто-нибудь для общего руководства всем комплексом работ, кто-нибудь, кто проследил бы за сбором трав и растений, за приобретением базовых продуктов, необходимых Джульетте, за всем-всем. А главное, это должен быть человек, пользующийся ее полным и безграничным доверием.
Этого "кого-либо" не нужно и искать: Марьян Каден завершил стажировку в Кёльне, изучив французский (правда, он все еще говорит с умопомрачительным акцентом) и банковское дело; он уже учит английский, который дается ему легче.
Знание испанского тоже было бы отнюдь не лишним для тебя. Впрочем, и для меня тоже. Мы возьмемся за него: hablo, hablas, habla, hablamos, hablatis, hablan, — это проще простого, запоминается как песенка. Многие наши клиенты приехали или приедут из Южной Америки, Я жду их с года на год. А денег у них куры не клюют, как у русских принцесс… К счастью, русский мы знаем. А ты, Фугарил, ты его знаешь, а? Видишь, и ты не можешь знать все!
Директора из Марьяна, как ни доверяет ему, она не сделает. Не наградит никаким титулом, не поручит ему ни одной должности. Он был и останется ее тенью (даже после того как создаст себе капитал своими собственными силами), она не хочет связывать его какими бы то ни было рамками, в то же время щедро оплачивая его услуги. Мужчины и женщины, которые проработают на нее по тридцать — сорок лет, увидят Марьяна раза три-четыре, вряд ли они даже будут знать его имя, тогда как он благодаря своей поразительной памяти будет знать их всех, где бы они ни трудились.
Весь 1897 год пройдет под знаком различного рода свершений. Вплоть до открытия салона в Брюсселе, за которым с интервалом в четыре месяца последует Париж. Эти события практически никак не повлияют на ее благосостояние, беспрестанно растущее благодаря процентам с основного капитала и постоянному поступлению наличных из Австралии.
После недолгих колебаний она обзаведется любовником, выбрав его из полутора десятков претендентов. Его зовут Андре Лабади. Он — банкир-поэт из Бордо, молодой уполномоченный "Сосьете Женераль", ему прочат самое завидное будущее, а семейный виноградник обеспечивает очень неплохой уровень жизни. Как и у Жана-Франсуа Фурнака (который приедет в Париж осенью этого года), у него глаза гасконца, сардонические усы, немного певучий акцент, хрупкость ювелира в том, что касается их общих удовольствий. Он хорошо знает Англию и английский (его предки англосаксы времен Черного Принца, а также евреи (удивительно!) по линии матери, происходящей от Мишеля Монтеня); так же хорошо он знает и Америку, где прожил больше года, изъездив, в частности, Дикий Запад в память об одном из своих предков, основателе Сент-Луиса. Он заставит Ханну предаваться мечтаниям, и не только потому что одинаково хорошо читает ей Уолта Уитмена и "Сирано" Ростана (Андре сводит ее на премьеру этой пьесы, она будет восхищена), но также потому что пробудит в ней интерес к другому краю Атлантики, к стране, которая до этого казалась ей такой далекой и почти что призрачной.
Кроме всего прочего, он божественно занимается любовью, в своем выборе она оказалась права со всех точек зрения. Он делает это безо всякого рода вымыслов Хатвилла, но с терпеливой и спокойной мягкостью, с нежностью и очарованием — необходимыми добавками к ярости. Ей так хорошо, что она ломает голову: а как же быть с Тадеушем? Она дойдет до того, что покинет Андре на целый месяц (готовится атака на Лондон, но это не главная причина: она страшится самой себя). Он будет мирно ждать ее возвращения: "Ты, Ханна, не из тех женщин, кто уйдет, не сказав ни слова". Да, она была близка к тому, чтобы по-настоящему влюбиться. Как ни в кого другого, за исключением, разумеется, Тадеуша. Она не отвергнет его до тех пор, пока он сам не уступит силе любви, живущей в нем, и не явится просить ее руки.
Но год они проживут вместе.
Итак, она открывает дело в Лондоне. В январе 1898 года. Она снимает там особняк некоего герцога с видом на площадь Сент-Джеймс. Здание почти историческое, и работы по его оборудованию дают повод посудачить всему высшему обществу. Она парировала удар, обратившись к одному из многочисленных кузенов Полли. К тому, который руководил ремонтом королевского замка в Виндзоре и переоборудовал комнаты у герцога Кларенса. Будучи гомосексуалистом, он, хоть и носил имя Генри, предпочитал, чтобы его звали Беатрис. Это было очень забавно: два-три раза он приезжал взглянуть на ход работ, вырядившись в женское платье, а его высокий голос сбивал с толку всех, не исключая и самого Полли. Кузен целовал его в губы, заявлял, что он очень хорошенький, а тот таки не узнавал сына своей тетки…
Генри-Беатрис станет одним из самых близких друзей Ханны, их дружба продлится вплоть до самой его смерти в 1915 году (он покончит с собой из-за любви к красивому офицеру, погибшему в Арденнах). А пока он быстро усвоил правило приходить вечером в ее комнату на втором этаже. Они болтали совсем по-женски. "Лиззи, разница между разговором женщин и мужчин сводится к тому, что в последнем случае выкуривается сигара. В остальном же процент глупостей, произносимых и там и здесь, особенно не меняется". О высшем лондонском или британском обществе у него было исчерпывающее мнение: оно самое бестактное, самое скрытное, какое только можно себе представить. Он знает, кто с кем спит, как, почему, когда. Он по-своему восхищает Ханну и весьма способствует ее завоеваниям. Между ними устанавливается тесное сообщничество, даже немного пугающее.
Может быть, как приятный вызов, она вбила себе в голову, что его можно обратить б другую веру, и долгими вечерами, которые они проводят вместе, в течение недель, месяцев пытается соблазнить его. "Только не надо себе говорить, что ты делаешь это, чтобы потренироваться в интересах Тадеуша! Андре вполне хватило бы для этого. Нет, ты безнадежно порочна, вот и все!" Однажды ночью он приходит очень поздно, во втором часу. Она вернулась из Ковент-Гарден, куда затащил ее Полли, с ужина, который последовал за спектаклем. Он заваливается на кровать и болтает о пустяках. Умолкает на несколько секунд, видя, что она полностью разделась, смотрит на нее, немного отстраняется, когда она ложится рядом с ним прямо на одеяло.
— Я всегда сплю голышом, — словно оправдывается она. — Продолжайте же, Беатрис.
И тогда он начинает говорить нормально, то есть своим мужским голосом, который даже не мелодичен. Ханна видит его руку — она легонько вздрагивает, как бы трепещет. И это не потому, что он никогда не видел ее обнаженной, — такое бывало и прежде, она не стеснялась переодеваться при нем.
— …самые прекрасные груди, дорогая, в Европе. Что касается других континентов, то на этот счет у меня нет информации.
Другой же информации у него было в избытке. Он, скажем, всегда знал, кого она встретит за столом или в фойе во время спектакля, заранее давал ей характеристики и мужчин и женщин, называл слабые места тех и других, чтобы она могла воспользоваться этим в своих целях: "Осторожно, леди такая-то и малышка миссис Армстронг ненавидят друг друга. Вы можете рассчитывать лишь на одну из них; сделайте ставку на ту, что помоложе, она приведет с собой десятка два подруг, которые не знают, как пустить по ветру состояние своих мужей…", или: "Не верьте внешности, у этой венгерской графини нет ни пенни…", или: "Вы хотите перетянуть к себе и других американок? Угостите хорошенько Сьюзи Армбрюсгер: сама-то она все равно не потратит в вашем заведении больше трех франков, но зато, если заговорит о вас, то все остальные дамы заокеанской колонии постучат в один и тот же день в вашу дверь…"
(Именно Генри десять месяцев спустя, в январе 1899 года, когда ей понадобится повод, чтобы о ее институте заговорили, посоветует при первой же возможности энергично выставить за дверь толстуху в лиловом: "Ее ненавидят везде понемногу, хоть и боятся. Богата, но скупа. Вы ничего не потеряете. Выставьте ее на улицу, и завтра же у вас появится сотня ее подруг детства: как же, вы осмелились сделать шаг, о котором они мечтали со своего первого бала…")
Он говорит и продолжает смотреть на нее: пальцы его левой руки касаются ее бедра. Вновь умолкает, на этот раз надолго. Немного краснеет.
— Святый Боже! — восклицает он.
И тем не менее не отстраняется. Затем очень тихо говорит:
— Я действительно не мужчина, Ханна…
— Не знаю, Генри, не знаю.
— И хотели бы знать? К концу жизни вы вкусите все-все…
— Будет слишком поздно.
— Что верно, то верно.
Его рука медленно движется вверх, скользит по круглой поверхности бедра, ласкает ее бархатную кожу. Рука продолжает свой путь, доходит до живота, указательный и большой пальцы осторожно заигрывают с пучком волос цвета меди, свивая их в шелковистые жгутики. На помощь приходит другая рука и проникает между бедрами, которые она покорно расслабила. Достигает того места, где кожа такая гладкая.
— Приятно?
— М-м…
— Я впервые так смущен. У меня есть семнадцатилетний любовник, но он не так нежен, как вы.
— Наконец-то я возьму верх.
— Боюсь, вы спешите. — Он склоняется над нею и кончиком языка касается по очереди каждой из грудей. — Какое странное впечатление. Я чувствую себя как в незнакомой стране. Даже запахи другие.
Он целует ее в губы. Покачивая головой, позволяет себя раздеть. И действительно, что бы она ни предпринимала — с его стороны никакой реакции.
— Ханна, я вас предупреждал.
В какой-то момент Генри превращается в Беатрис и, касаясь ее одним лишь языком, как сделала бы женщина, любящая другую женщину, ему удается доставить ей несколько больше удовольствия, чем она ожидала. Затем он растягивается на спине и плачет. Оба знают: больше уже не возобновят этого. Он спрашивает:
— Ханна, вы уже пробовали с женщиной?
— Нет.
— А хотите?
— Нет.
— Злые языки что-то плетут о вас и о женщине-писательнице Коллетт.
Она смеется.
— Мы знаем друг друга. Но не больше. Между нами ничего не было и нет.
— Только с мужчинами, да?
— Я их обожаю! Я очень нормальна.
— А то, что вы это провозглашаете, — ненормально. Какое бесстыдство! Честная женщина не испытывает удовольствия. К тому же мы живем в викторианскую эпоху, дорогая…
После Лондона она отправляется в Будапешт, который откроет для себя весной все того же 1898 года. И почти одновременно, один за другим (Марьян замечательно все подготовил), следуют еще два города: Прага и Берлин.
— А Варшава, Ханна?
— Нет.
— Добба Клоц все еще жива.
— Тем хуже. И тем более жаль.
Наконец она осмелилась написать матери. Холодное и краткое, в несколько строк, письмо. Ответа не получила, чем была не столько задета, сколько удивлена: она никогда бы не поверила, что Шиффра способна хотя бы на такую самостоятельность: дуться на нее. Объяснение материнского молчания придет к ней позднее в форме письма от брата Симона (теперь он раввин). Двадцать восемь страниц одних упреков: она — позор для всей Польши, впрочем, как и для всего остального мира. Он отрекается от нее как от сестры, от польки, от женщины. И требует тысячу рублей.
"Выкуп, что ли?"— думает она, не столь уж ошеломленная всеми этими проклятиями, которыми он ее наградил.
Она колеблется, а затем, прекрасно отдавая себе отчет в том, что с ее стороны это форменная блажь, он уж никогда не отстанет от нее с этими своими требованиями, утроив названную сумму, посылает деньги.
"Ханна, ты чудовище, ты не любишь свою мать. Впрочем, это не правда. Правда в том, что тебе на нее наплевать. Любила ли она тебя, испытывала ли к тебе то, что называет любовью? Она должна была обучить тебя нежности, а все ограничилось шитьем и кухней. Конечно, нельзя сказать, чтобы это ей хорошо удалось… Но ведь и ты всегда ее терроризировала… И, без сомнения, ты не простишь ей, что она даже не попыталась тебя понять, понять, что скрывается в твоих совиных глазах. А тебе нужно было лишь, чтобы она приласкала тебя, взяла на руки".
В конце августа, впервые за три с лишним года, Род Мак-Кенна приедет в Европу повидаться с сестрой. Каждые два месяца, разумеется, он писал ей длинные письма. И смертельно скучные. Слова практически оставались неизменными из одного письма к другому: она должна "хорошо работать", "быть умницей", "оказывать нам честь" — такая вот песня. И вот он здесь. Весел, как зяблик. Он женился, и его жена, этакая белая новозеландская кобылица, сопровождает его. "Если у них будут малыши, скажи, пусть оставит одного мне, — шепчет Ханна Лиззи. — Он может вымахать под три метра!"
Бешеный смех, от которого добряк Род ("все же он мил, как и Дугал, который, наверное, очень постарел") трясется, ничего не понимая. Когда Лиззи и Ханна беседуют между собой, у него, должно быть, возникает тягостное ощущение, будто он присутствует при беседе двух инопланетянок.
Одно достоверно: Лиззи отказывается даже думать о возвращении в Австралию в течение ближайшей полусотни лет. Да, на каникулы — конечно. А еще? Посмотрим. Ничто не гонит. Если отец хочет меня видеть, почему бы ему не приехать? Оценки? Оценки отличные, я лучшая ученица империи (это почти что правда, Ханна следит за ее учебой неусыпно, как цербер).
Род и его кобылица уедут через два месяца. Приедет Марьян. Из Испании, где продолжал поиски. Тадеуша нет ни в Испании, ни в Португалии. Нет и в Италии: его, Марьяна, брат только что исколесил Апеннинский полуостров от Турина до Сицилии. Сам же он, как и было приказано Ханной, выучил испанский.
Теперь Марьян говорит на семи языках. И наконец-то встречается с Лиззи, так много слышавшей о нем. Она не считает, чтобы он был красив, хотя… Она не считает, что он умен, хотя… Ни с того ни с сего она в упор спрашивает, девственник ли он. Краски сменяются на его лице — все тона красного (цвета полевого мака), он переминается с ноги на ногу и не дает ответа. Ему двадцать два года или около того, а зарабатывает он ненамного меньше, чем директор банка Англии.
Лиззи обнимает его. Она его уже любит. "И конечно же, я выйду за него замуж, за этого длинного дуралея, через два-три года". Длинного — это относительно: Марьян почти что одного с нею роста, и если она еще немного подрастет и будет носить туфли на более высоких каблуках, то они сравняются. Внешне Лиззи — платиновая блондинка, ей так и не удалось распрямить свои завитушки вопреки всем модам; она не красавица, но очень живая и веселая.
— Я создана для того, чтобы быть счастливой, — скажет она однажды Ханне. — Ты вполне уверена, что мне не стоит заводить любовника?
— Уверена.
— У тебя их много. А ведь все это — до брака с Тадеушем.
— С тобою не тот случай.
— Ха-ха-ха!
— Если ты заведешь любовника, я отправлю тебя в Австралию. И не надо говорить, что ты вернешься оттуда вплавь.
— Бедный Марьян, которому предстоит лишить меняневинности. Надеюсь, он знает, как это делается.
— Лиззи!
— А кто меня научил так говорить? Кто?
К декабрю 1898 года в ее активе уже 93 тысячи фунтов. Несмотря на вложения в институты Парижа, Брюсселя, Будапешта, Праги, Берлина и Лондона, которые сами по себе способствуют увеличению капитала.
Непостижимо!
Как о ближайших этапах, она думает о Цюрихе и Вене. Да, сначала Цюрих, потом Вена. По мнению Марьяна, есть резон вложить деньга сначала в Вену. Но инстинктивно и по совершенно необъяснимой причине она упорствует. "Вена после, Марьян, не спрашивай почему, Марьян, я не знаю".
Дальнейшие планы: одновременно Милан и Рим, затем Мадрид и Лиссабон, Стокгольм, Копенгаген, Амстердам.
— Все так же против Варшавы?
— Да.
— Санкт-Петербург?
Она не любит русских, этих антисемитов, он должен бы знать это. Помимо всего прочего, она еще и еврейка. (Тон ответа — холодно-сухой.)
После Амстердама будет сделан большой прыжок в Америку. Не поехать ли ей в Нью-Йорк в головном отряде хоть однажды вместо него, Марьяна? Один из кузенов Полли по ирландской линии этой неисчерпаемой семьи эмигрировал в страну янки. Он сейчас в Нью-Йорке и занимает очень видное положение: то ли агента по обмену валюты и банкира, то ли главаря банды — Полли сам уже точно не помнит и не видит особой разницы между этими двумя видами деятельности.
Приближаются предновогодние праздники, и, как уже вошло в привычку, она хочет провести их в одиночестве. "Это не что иное, как фетишизм, Ханна, и ты это знаешь. Ты ждешь Тадеуша и, раздираемая на части, будешь ждать его ровно столько, сколько понадобится. Кончай оплакивать себя! Ты найдешь его! Ты найдешь его, а празднование Нового года с кем-либо другим, даже с Андре, принесло бы тебе несчастье".
Как и в предыдущие годы, Лиззи (которая не обсуждает это решение) уезжает на Рождество и новогоднюю ночь погостить к своей подруге из пансиона в Шотландию.
Ханна, несмотря на мертвый сезон, едет в Цюрих. Вот уже два месяца, как она порвала с Андре. Разрыв произошел мягко, исключительно нежно и достаточно душещипательно. В день, когда он явился просить ее руки и когда она ответила ему "нет", он все понял. Ушел, как в театре уходят со сцены, и назавтра в качестве прощального подарка устлал двумя тысячами роз лестницу и лифт дома 10 по улице Анжу.
В Цюрихе она останавливается в отеле "Крестьянин на озере". Дни, а иногда и ночи, проводит наблюдая, как снег падает в темные воды, принесенные из Альп речкой Глерис. Не очень-то весело. Нужно сдерживаться, чтобы не заплакать. Она читает или пытается читать. Постоянно, навязчиво до невозможности, перед ее глазами вновь и вновь встает комната в Пражском предместье Варшавы.
28 декабря. Встреча, которая показалась ей почти мистической: из глубины большого салона "Крестьянина" она видит, как холл пересекает Лотар Хатвилл. Ничуть не изменившийся, элегантный и тонкий, обворожительный и спокойный с убеленными сединой висками. Хрупкая молодая светлоглазая женщина, очень оживленная, поспешает за ним, опершись на его руку. Она дожидается, пока пара пройдет, и знаком подзывает администратора. Тот сообщает ей, что Хатвилл вот уже по меньшей мере два года вдовец, жена трагически погибла, утонула во время прогулки по озеру, кажется, по Леману. Несчастный случай. Да, господин Хатвилл вторично женился; он очень богат.
В Лондон она возвращается 2 января. Лиззи вернется из Шотландии на следующий день. Возродив сиднейские привычки, они вместе лягут в кровать, в царство черных и ярко-красных подушечек, и будут говорить добрых пять часов кряду…
— Черт тебя дери, Лиззи, помолчи же хоть теперь. Уже час ночи!
— Леди не должна…
Назавтра Ханна встает немного позднее обычного — в 4.30. Разбирает счета и почту. К семи часам спускается вниз, чтобы встретить первых продавщиц, головной отряд которых возглавляет Сесиль Бартон — директор института в Англии, выше которой по иерархии лишь Жанна Фугарнл и, конечно же, Ханна. Приблизительно час спустя, убедившись, что все в порядке, она пытается вырвать Лиззи из объятий большой с балдахином кровати, и, так как у нее невозможно отнять черную простыню и подушку, за которые та цепляется, она погружает все это в ванну — единственный способ разбудить избалованную австралийку в столь ранний для нее час.
К десяти часам дня они вместе идут делать покупки. На Бонд-стрит Ханна покупает для Лиззи замечательный золотой браслетик, инкрустированный топазом — ее первую драгоценность. Чувств Лиззи не передать.
Когда Ханна возвращается в институт (Лиззи уехала в Сассекс с эскортом в лице шофера), на часах что-то около половины второго. Все салоны полны тихонько жужжащих людей: рота из девяти косметологов и одиннадцати продавщиц уже вступила на тропу войны.
И он тоже здесь. Сидит в кресле, обитом шелком гроген — по эскизу Генри-Беатрис. Он в костюме из грубой австралийской шерсти, на голове — фуражка, каким почему-то отдают предпочтение браконьеры. Во всей окружающей его женской утонченности он, похоже, играет роль туриста, заблудившегося в гареме, — улыбается с веселым видом повесы. Такой вид мужчины напускают на себя, когда знают, что им простятся все их похождения.
Ханна видит и не видит его: Она во власти могучего, способного, кажется, убить, чувства, приносимого разве что наивысшими радостями.
— Ах, Мендель! Боже мой, Мендель!
Мендель, бедный Мендель…
— Все очень просто, — говорит Мендель. Дойдя до озера Байкал, он повернул налево. Идти через Иркутск с его гарнизоном было как-то не с руки. Сколько шел? Недолго. Два или три месяца, ну может быть, четыре, никак не больше. Помнит более-менее, как тащился через Монголию, как затем увидел тучи китайцев. Добрался до Шанхая. Это было десять — двенадцать месяцев назад, после того как он немного размялся с типами, называвшими себя боксерами. Если бы не одна женщина, у него были бы крупные неприятности.
В Шанхае чуть было не сел на борт клипера, совершающего чайные рейсы, который мог бы доставить его в Европу в рекордно короткие сроки. Но…
— Вы не получили ни одного моего письма из Австралии, не так ли?
— Почему же, получил. И они у него с собой. Он нес и вез их 30–35 тысяч верст. И естественно, что вызубрил наизусть. Уже в третий раз он берет ее за талию и приподнимает одной рукой.
— Ханна, только и не хватало, чтобы они без почтения отнеслись к адресованной мне корреспонденции. И за что, спрашивается? Ведь уходя, я уложил всего-навсего троих или четверых (один из которых, правда, был начальником всей каторги. Ты же знаешь, я просто не мог довольствоваться одним ударом по голове).
Он думает: "Мендель, ты слишком увлекся этим фривольным стилем". Но это его способ защитить себя и особенно ее от того потрясения, которое она испытала. Да, прошло ни много ни мало семь лет, как они не виделись. В последний раз это было, когда он крикнул ей: "С днем рождения, Ханна", подняв руки, стянутые этими чертовыми цепями, в которые его в очередной раз заковали после девятнадцатой попытки бежать. И в течение всех этих семи лет дня не прошло без того, чтобы он не подумал о ней. Он, пожалуй, и выжил-то лишь потому, что понимал: если он умрет, то чертовски разочарует Пигалицу. Об этом ей знать и необязательно, но абсолютно верно то, что вернулся он из ада. Сибирские охранники не слишком-то долго терпели его наглость, его упорное стремление к свободе, его нежелание покориться. А каково им было выносить, что во время порки кнутом он смеялся, вопил, что он — еврей (он, которому наплевать на расы и вероисповедания!). Но поскольку их раздражало то, что он еврей, то зачем упускать такую возможность? Его гоняли из лагеря в лагерь, вплоть до самых затерянных в тайге, где температура воздуха доходила до отметки 70 ниже нуля, где умирали девять человек из десяти.
Чтобы добраться до Байкала, ему потребовалось пять месяцев, при том что он делал по 60 километров в сутки. И так ежедневно. К чему говорить, как устаешь, отсчитывая эти километры, удлиненные зигзагами, которые ему пришлось выписывать, чтобы сбить с пути преследователей. А на смену холоду пришли безводье и жара пустыни Гоби, которую он пересек, питаясь змеями, ящерицами и вонючими остатками какого-нибудь верблюда, брошенного караваном, часто утоляя жажду собственной мочой. Китайские боксеры также не облегчили ему путь, и он уже хотел было восстановить силы в германской протестантской миссии, а по правде говоря, в постели жены одного из миссионеров, когда туда ворвалась секта Большого Ножа. Из этой, как и из многих других переделок, он выкрутился, если не считать, что ему немного порезали плечи и зад. Он нашел в себе силы одолеть и еще несколько тысяч километров — китайские женщины ограниченны, но зато очень радушны. В Шанхае он заделался моряком — он, который так боится моря. Сам толком не зная как, оказался в Японии, затем в Сан-Франциско, так как у японцев не было прямого сообщения с Австралией…
— Сколько моих писем вы получили?
— Шесть. Из последнего я узнал, что ты в Сиднее, что все хорошо и что ты встретила этих австро-германских графьев.
— Я вам написала и седьмое, где сообщала о своем отъезде в Европу. С указанием точных мест, где мы могли бы встретиться.
— Не получал. Одно из двух: либо почтальон принес его после моего, ну, скажем, отъезда, либо тамошние власти гневались на меня. Да, под конец я начал их слегка раздражать. Я ушел весной 95-го. Стояла хорошая погода, отличная погода для ходьбы. Всего-то и помех — метра два снега.
В Сан-Франциско (он хранит теплые воспоминания о Калифорнии, она ему очень понравилась, там хоть отбавляй очень интересных безумцев) он сядет на судно, идущее на Филиппины, где проработает какое-то время на плантации, чтобы скопить немного деньжат (он, который боится сидения на одном месте еще больше, чем моря). Затем перебрался на Яву. Там угодил в тюрьму за одно довольно темное дело, касающееся голландки, которая предпочла его своему Бадабуму. Да, этот самый Бадабум чуть не умер. Поскольку он был очень высок и толст, то Мендель невзначай отбил ему почки. Опять побег, потом каботажное судно, все эти чертовы острова — черт тебя дери, до чего же он ненавидит море! — до самого того дня, когда в Дарвине он ступил на австралийскую землю. Путь был так долог, что он начал уже сомневаться, существует ли Австралия в действительности…
— Когда это было?
— В прошлом году. Апрель — май, что-то в этом роде.
Он немного побродил, очень довольный, что обрел наконец земную твердь, под ногами и большие пространства, а месяц спустя был в горах Дарлинг, в Квинсленде.
— Некто Саймон Кланси, это имя тебе что-нибудь говорит? — Да.
— Мы познакомились под эвкалиптом, загоняя кенгуру. Поговорили о том, о сем, а когда я ему сказал, что приехал, мол, к Пигалице ростом с мешок пшеницы и с метровыми глазами, он заявил, разрази его гром, что знает тебя.
— Это совсем в его стиле, — говорит довольная Ханна.
— Что он тебя знает и даже работает на тебя. Снабжает будто бы травой для кроликов. И что ты уехала в Европу.
— Вы ездили в Сидней?
— Зачем? Тебя там уже не было.
— А в Мельбурн или Брисбен?
— Тем более нет. По той же причине. Города нагоняют на меня тоску. А этот Саймон Кланси мне очень понравился. Он и я, мы…
Мендель! Повсюду: в Сиднее, Мельбурне, Брисбене — я оставила для вас сообщения на случай, если вы туда приедете! И деньги!
Ну черт возьми, и откуда она взяла, что ему могли понадобиться деньги? Он чуть было вновь, уже в четвертый раз, не приподнял ее за талию, но и потом предпочел искать укрытия в углу просторной, прямо сказочной библиотеки на первом этаже особняка, отделанной панелями из шишек вяза, библиотеки, где хранилось, должно быть, тысяч пять книг.
Что погнало его в библиотеку? Ответ прост: ему нужно держаться подальше от Ханны. Он слишком боится того, что может в нем произойти, если он будет настолько неосмотрителен, что прижмет ее к себе. Он не сможет противиться этому, он растает, доверится ей, они, чего доброго, окажутся в постели. А вот этого-то и нельзя делать! Чему он так и не научился, так это читать по женским глазам. Тем не менее в глазах Ханны ему удается прочесть бурную радость, волнение, привязанность… но только не любовь. "Если ты возьмешь ее, как брал многих, ты себе этого никогда не простишь, Мендель, и это будет тяготить тебя потом до самой смерти. Вполне возможно, что в голове у нее сидит ее поляк или кто-нибудь другой. Но, увы, не ты".
Мендель делает вид, будто разглядывает книги, а на самом деле он охотно стер бы в порошок стул или еще что-нибудь из мебели, как уже ранее по той же причине поднял лошадь. Он спрашивает:
— А имя некоего Квентина Мак-Кенны тебе что-нибудь говорит?
— Да, — снова отвечает Ханна, — и еще больше, чем то, которое ты уже назвал.
— Любовь?
— Нет, — отвечает Ханна, — не то чтобы…
— Он умер, — произносит Мендель. — Он, скорее всего, умер. Ты знала, что он пытался пересечь всю Австралию пешком, от Брисбена и в другой конец, чего до него никто никогда не делал?
— Да.
— Я удивился бы, если бы это кому-нибудь когда-либо удалось. К примеру, я не рискнул бы. Даже если бы съел весь экипаж корабля, с пассажирами и парусами. Это дьявольское предприятие, что-то вроде попытки доплюнуть до звезд. Он сказал Саймону Кланси, что если добьется своего, то оставит знак: груду камней, пирамидку в определенном месте — на мысе Кювье, что на берегу Индийского океана, в чертовски заброшенном месте… Он говорил о пирамидке, обложенной камнями в виде пятиконечной звезды. Мы съездили туда, этот Саймон Кланси и я, поднявшись к северу от Фримантла. Камни там были… Не все, не хватало одного кончика звезды, а рядом скелет — обглоданный грифами. С камнем, зажатым в пальцах правой руки.
Затем он, Мендель, нанялся в Перте на пароход помощником кочегара и всласть покидал лопаткой уголька. Несколько приключений в Индии, один или два смерча в Бомбее, потерянное на поиски другого судна время в Кейптауне, но затем — полный штиль, и он, приободренный, прибывает в Лондон. Оставалось отмыться от этого проклятого угля, найти ее, и вот…
Но пусть она не строит на его счет никаких планов, он здесь только проездом. Просто приехал сказать ей "здравствуй". Он с удовольствием остался бы в Австралии, в стране, которая понравилась ему своими просторами и тем, что там живут люди, которых он хотел бы увидеть снова. Но теперь он предпочитает вернуться в Америку, которая ему нравится еще больше. Особенно тамошние женщины.
У него все те же черные усы и очень белые зубы, особенно когда он улыбается.
Он решается наконец выдержать взгляд этих серых глаз, который волнует его сердце.
— Ханна, ты спала с этим Квентином Мак-Кенной?"Мендель, куда ты, черт возьми, лезешь?"
— Да, — отвечает Ханна. (Она собиралась добавить ещекое-что, но сдержалась.)
— Скотина!
— Гоп, — отвечает она, забавляясь, как дурочка (и правда, она и вне себя от счастья. Конечно же, не из-за денег: просто потому, что он перед нею).
— Ты уверена, что там было 22 тысячи рублей?
— Голову даю на отсечение, — отвечает она невозмутимо.
— Наглая ложь. Никогда в жизни у меня не было такой суммы.
— Должно быть, в Сибири вы все позабыли. При 70 ниже нуля застывают даже воспоминания. Итак, я должна вам 21 тысячу 453 фунта и 11 шиллингов (она и не пыталась считать, сколько получится в английской валюте).
— Я бы весьма удивился, — замечает Мендель насмешливо, — если бы рубль столько стоил. Пойду в банк завтра и проверю курс обмена валют. Не пытайся меня надуть, тебя еще и на свете не было, когда я уже воровал яблоки и то, что прячется под женскими юбками. 22 тысячи рублей должны составить 3 тысячи — самое большее. Закрой рот. Пигалица.
Они вместе обедают, сидя друг против друга на противоположных концах длинного герцогского стола, такого длинного, что горничной-француженке (взирающей на Менделя с явным вожделением: он нравится женщинам по-прежнему, если не больше, чем семь лет назад) понадобилась бы лошадь, чтобы одолеть расстояние между ними. Они говорят на идиш, как и раньше, хотя на двоих должны хорошо знать 11–15 языков (помимо английского, Мендель в своих странствиях выучил испанский и тагальский на Филиппинах, голландский и яванский на Яве, плюс к этому два сибирских диалекта и — вполне прилично — китайский, который усвоил, даже сам этого не заметив. А так как он уже до этого знал идиш и иврит, польский, русский, немецкий и французский, он может странствовать более или менее спокойно).
Он молча разглядывает Ханну в теплом отблеске пламени свечей, горящих в позолоченных подсвечниках. Оба понимают: когда Ханна сказала ему "попробуй", между ними пробежал какой-то странный ток. Он уже знает, что спать будет не здесь — как эту, так и последующие ночи. И вообще, было бы чертовски хорошо как можно скорее сесть на пароход, отплывающий в Америку или все равно куда. Если он останется с нею, он сойдет с ума. Или отпадет, как ненужный кусок стены, — а это еще хуже.
Покончив с ужином, они переходят в гостиную. Она предлагает ему сигару и французский коньяк. Он в одиночку опорожняет бутылку, но хмель его не берет. Он всегда будет убежден, что на предложение, которое он сделает ей, алкоголь совсем не повлиял.
— И Марьян не смог его найти?
— Нет, не смог.
— Я бы встретился с ним, с Марьяном.
— Вчера он был в Берлине. Завтра утром выедет в Прагу. Затем в Вену — подготовить почву к весне, когда я открою там еще один институт. Я могу послать ему телеграмму и попросить, чтобы он приехал.
— Я поеду сам. Попробуем вместе.
— Как хотите. Молчание.
— Ханна? Ты знаешь, что я тебе скажу, а?
— Что вы отправляетесь на поиски Тадеуша. И вы, только вы его найдете.
Раздавленный горем, он закрывает глаза: "Самое худшее в том, что ты сделаешь это, Мендель. Ты найдешь этого негодяя, околдовавшего ее, когда ей было семь лет. С тех пор она и вбила себе в голову, что любит его. Ты сделаешь это, хотя, по твоему убеждению, он ногтя ее не стоит. Единственное, что у него есть, так это непомерная гордость, он любит только себя и просто снизошел до того, что позволил любить себя девчонке, которая стоит дороже его в миллиард раз. Ты не раздавишь его, как тебе этого хочется. Ты возьмешь его за шкирку и бросишь к ногам Пигалицы, как собака, принесшая хозяину добычу. Ты законченный идиот, Мендель, бедный Мендель…
Почти что написать "Камасутру"
Он пробудет в Лондоне всего неделю. Ночевать он будет не у нее. Предоставленная ею комната, та, с кессоновым потолком, в очень герцогском стиле, ему не понравилась: слишком уж роскошна. И это несмотря на французскую субретку, из породы самых соблазнительных, которая не помышляла ни о чем больше как отдаться ему. Ой почувствовал западню. И к тому же, чтобы найти себе женщину, он не нуждался ни в чьих услугах. Впрочем, он был бы не прочь вкусить англичанку. Кажется, очень приветливую. Ханна везет его в Сассекс, на встречу с Лиззи.
— Она выцарапает мне глаза, если я вас с ней не познакомлю. Я ей все рассказала о вас, и вы представляетесь ей гигантом, ну, чем-то вроде Гималаев.
Он и слышать не хотел о том, чтобы сменить шляпу и уж тем более свой ужасный костюм за 12 шиллингов — если он заплатил, за него больше, то обворовал самого себя, считает Ханна, — который делает его лохматым, наподобие карпатского медведя, разве что тот будет помассивнее. Знакомство тем не менее состоялось. Застывшая от восторга Лиззи вытянулась перед ним раскрыв рот. Она не сможет выдавить из себя ни слова на протяжении всей встречи. "Онемевшая Лиззи, наконец-то я "ожила до этого момента", — думает Ханна, переполненная восхищением и гордостью за произведенный Менделем эффект.
— Три дня спустя он уедет в Вену, где присоединится к Марьяну.
— А когда я схвачу твоего студента за руку, то что?
— Не сжимайте руку, пожалуйста.
— Что я ему скажу?
— Скажите ему… Нет, ничего не говорите. Он не должен знать, что я его ищу.
— Доставить его к тебе?
— Я просто хочу знать, где он. Вы можете с ним поговорить, если вам будет угодно, но не обо мне. И берегитесь, Мендель: он чертовски умен.
"Черт возьми, она действительно тронулась!"
— А если окажется, что он женат?
— Так существует ведь и развод! — упрямо ответила она.
Письмо, полученное от него, датируется 6 февраля: "Проезжал ваше местечко. Видел твою мать. Слава Богу, у нее все хорошо. Сказал, что ты ее обнимаешь".
И ничего больше.
Ханна получила это письмо в Париже, где жила вот уже три недели. По-прежнему на улице Анжу, где она все больше и больше сближается с Марселем Прустом: закончив свою философскую работу на степень лиценциата, он занимается в библиотеке Мазарини, продолжает писать и дает ей прочесть первые главы "Жана Сантеля" — книги, которую так никогда и не закончит. Хотя она по-прежнему живет на правом берегу, ее "кухня" разместилась по левую сторону Сены: на втором этаже дома номер 6 по улице Верцингеторига. Она выбрала эту улицу, потому что Джульетта Манн, рекомендованная ей Марией Кюри, живет в двух шагах отсюда, на улице Мен. Лишь заключив соглашение об аренде, Ханна узнала, кто занимает этаж, расположенный под лабораторией: на стеклянной двери своей мастерской на фоне кокосовых пальм жилец изобразил таитянку и написал: "Здесь любят". Этим жильцом оказался французский художник Гоген, который пятью годами раньше впервые вернулся из южных краев в сопровождении… яванки. Между ними завязывается дружба, особенно после того как Ханне удалось убедить Эдгара Дега, тогда уже знаменитого, спуститься с Монмартра и официально признать талант Поля. У Гогена она купит (он хотел подарить) четыре полотна, которые добавятся к коллекции на улице Анжу и в Лондоне: к Мане, Дега, Сезанну… На вечерах у Гогена она познакомится с норвежским художником Эдвардом Мунком и шведским писателем Августом Стриндбергом — ей очень понравится его "Фрекен Юлия".
Что же касается ее самой, то она продолжает работать со своим привычным рвением — время так и течет прямо у нее на глазах. Мендель обязательно отыщет Тадеуша, и ей нужно торопиться, продвигаться вперед в делах, чтобы в нужный момент оказаться свободной. Несмотря на обилие предложений — никаких любовников: не хватало еще, чтобы Тадеуш застал ее с кем-нибудь в постели! "И потом, невозможно подготовиться к встрече лучше, чем ты, твое образование по части любви завершено. Довольствуйся Марселем. С ним ты будешь спокойна!"
Все проделанные исследования (в области, науки) она дополнила новым, которое проводится вместе с актрисами, такими как англичанка Эллен Терри и француженка Сара Бернар, настоящее имя которой Розина Бернар. Они — единственные женщины того времени, у которых в силу выбранной ими профессии есть хоть какой-то опыт макияжа. Впрочем, их знания тоже не распространяются слишком далеко. Вне подмостков они сами осмеливаются накладывать только традиционную рисовую пудру, привезенную из Китая, которая при малейшем злоупотреблении превращает дам в бледнолицых Пьеро. Ханна берет это на заметку, записывает и начинает творить. Благодаря Джульетте она освоит производство пяти новых кремов: кремов, которые заменят своих австралийских предшественников и которые предназначены для ухода за кожей, для ее защиты, для придания ей большей свежести — на этот раз в результате опытов и чертовски научных размышлений. Они абсолютно безвредны: сперва Ханна, затем другие подопытные кролики, нанятые и добровольцы, испытали их действие на себе. Необходимо соблюдать научно определенные дозы, необходима ловкость, чтобы крем был незаметен на коже. Для этого и служат косметологи, и лишь один Бог знает, как она их натаскивала для этого: "Женщина, безусловно, должна выйти из ваших рук более красивой, чем вошла, но крем, уж сама не знаю как, должен остаться невидимым; на расстоянии ни муж, ни любовник не должны догадаться, какими средствами создана такая красота. Оставайтесь загадочными. Мне нужна магия!"
Она первой ввела в обиход новое вещество — жидкую пудру. И очень скоро ей становится очевидным, что одного вида пудры будет недостаточно, нужно столько ее разновидностей, сколько существует оттенков кожи, сколько существует женщин: блондинок, брюнеток или рыжих, в зависимости от цвета глаз или от того, что на них надето, в зависимости от времени суток. "Нельзя накладывать одинаковый макияж, чтобы выйти на природу Лонгшана или Дерби д'Эпсон, под импрессионистское освещение какого-нибудь ресторанчика в Булонском лесу или на вечер в оперу… А для постели необходимы совсем другие оттенки. Пожалуйста, дамы, не смейтесь идиотским смехом. Для тех, на кого я навожу скуку, дверь остается открытой".
И уж тем более нельзя ограничиваться только обеспеченными клиентами. Еще немного, и она бы обнаружила, что возложила на себя чуть ли не историческую миссию. (Она и пошла бы на это, если бы не привычка подтрунивать над собой, опасаться любых преувеличений, избытка эмоций, радости, горя; с безжалостной трезвостью одна Ханна неустанно следит за своей второй половиной.) Вместе с Лиззи она выдумала мифический, сказочный персонаж — мадам Сафронию Макдушмульскую, так фантастически трансформировалось имя одной из горничных, которую они вначале наняли в Лондоне. Сафрония Макдушмульская — это уже не народ, не коммуна. Она говорит по-английски с режущим ухо акцентом кокни, по-французски с ужасающим провинциальным захолустным акцентом, по-немецки (мадам Макдушмульская принадлежит одновременно ко всем национальностям) с горловыми звуками севера Германии; она также полька, испанка или американка (в последнем случае непременно из Небраски, Полли сказал им, что это очень отдаленное место); она пресвитерианка, еврейка или римская католичка, а почему бы и не последовательница конфуцианства или буддизма. Их горячая и буйная фантазия не отступает ни перед чем: у нее есть муж, который пьет, иногда поколачивает ее; она работает по восемнадцать часов в сутки, вынуждена считать каждое су, пенни, грош; ее жизнь— это жизнь рабыни, поскольку ко всему этому она ходит на завод, промышленная революция ударила по ней больнее, чем по другим… И тем не менее она мечтает. Если не о том, чтобы стать такой же красивой, как дамы Бельграви или Мейфейра, то по крайней мере хоть изредка принарядиться. А если эти мечты ее еще не посетили, то они придут, они идут, и при надобности Ханна сделает все необходимое.
В конце концов Ханна начала испытывать нежность к мадам Сафронии Макдушмульской, которая изрядно на нее походит, по крайней мере на ту Ханну, какой она была… Ну, например, в тот день, когда оказалась в своем ужасном платье из серого панбархата, в таких большущих башмаках в зале магазинчика на одной из улиц Варшавы. Такое не забывается, такое въедается в печенку и сердце на всю жизнь, и ты рыдаешь от ярости, думая об этом: неужели так будет продолжаться вечно? Несмотря на всех этих глупцов, принимающих ее за дурочку, черт возьми, она права: она предвидит время, когда все Сафронии мира будут пользоваться ее продукцией. При условии, что она будет у них под рукой. А уж об этом Ханна позаботится.
"Это будет революция", — замечает Джульетта Манн, ошеломленная подобной широтой амбиций. "Я вполне согласна с вами", — ответила Ханна, сама несколько озадаченная своими умозаключениями.
Косметология— Слово, отдающее научностью. В нем заключена тайна и постоянная новизна. Оно идет дальше жидких пудр и кремов, это — целое искусство, секреты которого очень важно раскрыть. Так, например, окраска губ необходима, коль скоро имеешь дело с красящими и ароматизированными продуктами, наложенными на другие части лица. И в этой конкретной области Ханна продвинула исследования далеко вперед. В течение долгого времени, может быть лет двухсот, для оживления цвета губ, для того чтобы сделать их более привлекательными, женщины пользовались тем, что называют "резин", — мазью на основе мастики с добавлением розовой или жасминной воды, подкрашенной соком алканна или черного винограда; затем на основе пчелиного воска и масла создают так называемую "смесь". Мысль о производстве специальных палочек, легких и незаметных, которые можно носить в сумочке и которые пришли бы на смену карандашу для губ, — эта мысль принадлежит не Ханне. Она пришла в голову другим, но те пока не извлекли ее на свет божий, а сам продукт остается достоянием подозрительных аптекарей, известных одним лишь актрисам или потаскухам. Иными словами, для светской или хотя бы обуржуазившейся дамы такие вещи весьма опасны, тут попахивает чуть ли не проституцией.
Одним из вопросов, над решением которого придется биться Ханне, станет вопрос робости ее клиентов перед всеми этими нововведениями (которые мужчины высоко оценят, но… не у своих жен), робость, тем не менее сдобренная изрядной дозой жадного любопытства. К тому же, если осваивать выпуск губной помады на уровне отрасли, нужно еще учесть, что воздействие этих новшеств должно быть безвредным и что они не превратят женский рот в явную жертву цинги. Опасность, впрочем, реальна и для, других косметических продуктов.
— Джульетта, дело в химии. Вам и карты в руки.
Нет, она хорошо знает, что это не делается за 3–4 недели. Конечно (Ханна очень часто повторяет "конечно"). Она знает, что понадобятся годы, пять или десять лет, может быть десятилетия, что одной Джульетте не справиться с такой задачей. Понадобятся новые химики, новые лаборатории, и не обязательно во Франции. Понадобятся капиталовложения и наем рабочей силы. Она готова к этому, она пойдет на это.
Джульетта Манн умрет в 1931 году, превзойденная, естественно, новыми поколениями специалистов, работающих в совершенно иных условиях. Во всяком случае, не в переоборудованной жилой квартире.
Пусть даже эта квартира и была над головой у Поля Гогена.
В апреле она уже в Вене. Удивляется, что не побывала здесь раньше: "Какой красивый город! И почему я заканчиваю объезд Европы там, откуда должна была начать? Правду говорят, что из Австралии Европа представляется тощенькой".
В Вене на боевом посту стоит Марьян Каден. Он проделал все работы по глубокой разведке и подготовке почвы. Со своей обычной эффективностью. По его мнению, для размещения института подошла бы Рейхсратштрассе.
Они идут туда. Эта улица расположена прямо за зданием парламента — рейхсрата. "Улица широкая, восемьдесят один шаг, я подсчитал", — говорит Марьян. Она заканчивается слева от садов городской Ратуши. Здание, вычисленное им, носит номер 7. Построенное в 1883 году, оно почти что сохранило свой первозданный вид.
Начиная с вестибюля, обильно украшенного, роскошный вход в здание внушает почтение. Что же касается этажей; то они выполнены с большой долей экономии, как принято: парадная лестница внезапно переходит в черную, которой пользуются жильцы верхних этажей.
— Не может быть и речи о том, чтобы впускать внутрь моих клиентов.
Он об этом догадывался. И навел справки: есть возможность снять один из верхних этажей за 2800 франков в год или за 2500, если долго договариваться. Владелец дома — эрцгерцог, обожающий поэзию.
— Ханна, помнишь, однажды ты мне рассказывала о французском поэте по фамилии Рембо?
— Я только его и знаю. Мы вместе учились в школе.
Разумеется, она в глаза не видела Артура Рембо. Впрочем, прошло около восьми лет, как тот умер. "Следовательно, он не сможет мне возразить". Но она читала его стихи (Тадеушу он должен обязательно понравиться, и ей необходимо было к этому подготовиться). И потом, она часто встречалась с саркастическим и забавным рисовальщиком Фореном, который два или три месяца прожил во времена своей молодости на бульваре Распай в Париже, рядом с этим большим любителем абсента, которого посещал Верден.
— Ты расскажешь ему о Рембо, и эрцгерцог снизит цену, — говорит Марьян.
Чертенок, какая память. Вспомнить обычное имя, которое она черт знает когда произносила перед ним. Действительно, она и Марьян нечасто беседовали о литературе, хотя ей и удалось заставить его прочесть Жюля Верна в оригинале и — недавно — "Войну миров" Уэллса. На английском, поскольку с некоторых пор он прекрасно владеет и языком стран по другую сторону Ла-Манша.
Ханна рассматривает его. В сущности, Лиззи не ошиблась. Если с первого взгляда Марьян не кажется ни красавцем, ни умником, все же он совсем недурен. Его солидность внушает доверие, и понятно, что это может привлечь некоторых женщин, если не многих. У него симпатичные глаза. Такие спокойные и даже мечтательные глаза, за которыми скрывался его глубокий ум. Он пышет здоровьем, и со времени их встречи в Баден-Бадене четырьмя годами раньше он к тому же научился одеваться.
Правда, у него есть для этого возможности. В области финансов он также преобразился: рассказал о помещении на бирже своих капиталов языком профессионального маклера, что произвело на нее впечатление. Чтобы убедиться, что он не намерен пускаться в спекуляции, она отвела его к очередному кузену Полли Твейтса — воротиле из Лондонского Сити. И что же вы думаете: они, юный варшавянин и джентльмен в рубашке с жестким воротником и в полосатом галстуке, сошлись подобно сообщникам до такой степени, что породили в ней ощущение, будто она лишняя (она, которая совсем не дурочка в этой области).
— У тебя есть любовница, Марьян?
Они снова пересекают Ринг, возвращаясь к придворному театру. В воздухе веет теплом, тускло светит солнце, мимо них проезжают очень красивые экипажи, цыганка играет на скрипке, и Ханна обнаруживает, что она просто влюблена в Вену.
— Марьян, я знаю, что вмешиваюсь не в свое дело. Но представь себе, что завтра, или через месяц, или через год тебя околдует женщина. Ты будешь млеть от восторга, ты предашься с нею разврату во всех борделях Европы и будешь петь при этом похабные песни.
Марьян растерянно смотрит на нее.
— И покинешь меня, — заканчивает Ханна.
А сама думает: "Ханна, ты, пожалуй, преувеличиваешь. Ты не боишься, что он уйдет от тебя, шансов на это практически никаких. Но если представить, что эта дуреха Лиззи действительно попытается женить его на себе, а он, бедняжка, не сможет даже и слова сказать, — да она же вернет тебе его в мгновение ока. Лучше, если бы у него было хоть немного опыта. У Лиззи ведь нет никакого. Теоретические познания — да, но не практика. Благодаря твоей мании все ей рассказывать она знает об этом столько же, сколько и о маркизе де Саде, она могла бы, пожалуй, написать "Камасутру". Не смейся, Ханна, это не так уж смешно — комната в Пражском предместье и то жестокое разочарование, которое ты испытала с Тадеушем, прямо указывают, что такие вещи в браке нужно учитывать".
— Покинуть тебя? Нет, я никогда не сделаю этого, — говорит Марьян, устремив в землю страдальческий взгляд. — Никогда!
— Тебе не мешало бы завести любовницу. А лучше трех или четырех. В этом деле, как на кухне: нужно попробовать все, чтобы знать, что тебе нравится.
Он обеспокоенно сглатывает слюну. Это одновременно и очень комично, и очень трогательно: видеть такого активного, такого спокойного, такого одаренного простофилю до такой степени смущенным, когда ему говорят о женщинах.
У нее заказан столик в одной из беседок ресторана "Грильпарцер". Все еще под действием шока, Марьян садится рядом с нею. Она заказывает "бакхендель" — это обвалянный в сухарях и обжаренный цыпленок — и "фирменный" торт на двоих. Даже не спросив у Марьяна, хочет ли он есть.
"Зачем? Я знаю, что лучше для него. Это как и вопрос о любовнице. Мне нужно будет самой этим заняться". Кроме сотен других вещей, которые ей следует помнить. Поскольку брак Лиззи и Марьяна — дело решенное, она все подготовит в Вене, это будет даже лучше, чем в Париже, который прежде казался ей единственным городом, подходящим для любви и встреч. А пока она откроет здесь новый институт. Одно другому не помеха.
Иоганн Штраус улыбается ей. Говорит, что он не Иоганн Штраус, хотя в то же время как будто и Иоганн. Он не сочинял ни "На прекрасном голубом Дунае", ни "Вальса императора", ни тем более "Сказок Венского леса" — всех этих произведений, которыми она так восхищается.
— Я всего лишь Иоганн III, сын Эдуарда, а тот — брат Иоганна II и Йозефа, которые были сыновьями Иоганна I. И тем не менее я тронут, я тронут вашими похвалами, даже если они по праву относятся к моему дяде.
Он славно позабавился, глядя на смущение Ханны. Пусть она успокоится: не она первая и уж тем более не последняя, кто путает Иоганнов Штраусов.
— К тому же к нам, Штраусам, венским музыкантам, добавляется еще один Штраус, немецкий музыкант, имя которого Рихард и который совсем недавно сочинил великолепную вещь, названную "Так говорил Заратустра". Но он никак не связан с нашей семьей. Итак, вы знаете Клода Дебюсси?
Она получила от французского композитора рекомендательное письмо. Штраус едва ли пробежал его взглядом. По его мнению, было бы в ущерб венскому гостеприимству, позволь он себе хоть на мгновение предположить, что хорошенькая женщина может нуждаться в рекомендациях, чтобы быть принятой пусть даже Иоганном Штраусом.
— Дело в том, что я хочу к вам обратиться с не совсем обычной просьбой, — говорит наконец Ханна.
А теперь голову немного в сторону, слегка округлить глаза, чуть-чуть потянуться. Оиа знает, что успех практически гарантирован. Уловка и впрямь действует. Иоганн Штраус весь внимание, пока она формулирует свою просьбу и рассказывает, что намерена делать в Вене, которую обожает и где должно произойти самое важное событие в ее жизни. Об этом будущем событии, об его развитии, которое продумано до мельчайших деталей, она расскажет все. Ну или почти все. Есть некоторые пункты, которые нужно было утаить из страха, что он вызовет санитаров из психбольницы.
…Нет, нет никакой связи между этим событием и институтом на Рейхсратштрассе, который она готовится открыть, как уже открыла подобные во всех крупных городах Европы. Если жене господина Иоганна Штрауса или какой-либо из ее близких подруг вдруг вздумается прийти к ней в качестве клиенток, разумеется, они будут приняты бесплатно. Но это лишь между прочим…
— Я с ужасом думаю о предстоящих затратах, — с серьезным видом продолжает она, — но разумеется, что я…
Он смеется, качает головой, продолжая смотреть на нее с возрастающим любопытством.
— Вы женщина не совсем обычная, не правда ли?
…Но он не распорядитель балов при императорском дворе, как она думала, — этот важный пост занимает его отец, Эдуард, как до него занимали его дядя и дедушка. Сам же он, Иоганн III, концертмейстер и дирижер оркестра; совмещая эти две должности, он уже объездил весь мир. Разумеется, она узнала это сама. О вечере 31 декабря и речи быть не может: этой ночью в церемониальном зале Хофбурга состоится большой бал, который дают Их Императорские Величества, бал, должно быть, роскошный, поскольку речь идет о праздновании не только Нового года, но также и нового века. Зато…
— Зато вечер 30 декабря, а? Я могу освободиться и думаю, что смогу убедить и моего отца. Ваша идея так… — он ищет подходящее слово.
— Безумна?
— Романтична, — говорит Иоганн Штраус. — Она так романтична, и она такая венская.
В два притопа три прихлопа, с помощью "Пьяного Корабля" (который выучила для этой цели) она уладила с эрцгерцогом вопрос о доме номер 7 по Рейхсратштрассе. Это обойдется примерно в 2 тысячи 532 фунта в год. Когда она поведала ему, что присутствовала при последних часах Артура Рембо, эрцгерцог от избытка чувств разрыдался. Это был очень чувствительный эрцгерцог.
— Но ты могла бы и еще поторговаться, — замечает Марьян. — Особенно за эти 32 фунта.
"Пьяный Корабль" принес мне 268 фунтов! Явно больше, чем бедняге Рембо, что само по себе позор для общества. Но давай поразмыслим, Марьян: у нашего эрцгерцога куча дочерей, он будто их коллекционирует; у дочерей, в свою очередь, есть подруги, а у тех еще подруги, тетки, кузины. Это даст мне сразу 150–200 клиенток, которые за один только день принесут мне больше 32 фунтов дохода и привлекут всех женщин Вены. Хочешь пари?
Он не хочет. Он никогда не заключает пари, как не станет бросать деньги на столы казино: деньги — вещь серьезная. И он справедливо ворчит, несмотря на то слепое обожание, которое питает к Ханне: по его мнению, она идет на слишком большие расходы. Что с нею происходит? Если по приезде в Вену она довольствовалась услугами менее дорогого заведения, то затем перевела свой штаб в отель "Сачер", лучший отель Вены. А теперь, с каждым днем все больше, она откровенно проматывает деньги: она сняла великолепную квартиру, которую, не считаясь с расходами, украсила и обставила на свой вкус, а у нее кроме квартиры в Париже есть еще одна в Лондоне; более того, она наняла слуг, приобрела безлошадный экипаж, к которому необходим еще и шофер. Не стала ли она транжирой под влиянием легкомыслия, витающего в воздухе Вены? (Ханна ему ровным счетом ничего не сказала о приготовлениях другого рода, о своей затее, "такой романтичной и такой венской".)
Дело с обустройством института продвигается удовлетворительно, что само по себе естественно, учитывая проделанную им заранее работу. Открытие предполагается в июне. Дата сама по себе не из лучших: Вена, как, впрочем, и другие столицы, значительно пустеет летом. В первых числах мая Ханна принимает решение перенести открытие на сентябрь, когда жители начнут возвращаться в город с курортов и из летних резиденции. Это дает ей время вместе с Лиззи, которую она привезла сюда на каникулы, предаться созерцанию венских красот. Что же касается Марьяна, то пока он останется в Вене, а его инспекционную поездку придется отложить или, еще лучше, воспользоваться услугами его братьев. А незадолго до открытия она пожелала, чтобы он отправился в США, в Нью-Йорк, с целью первичного изучения обстановки. Эта перспектива ему очень понравилась. Ханна тоже хвалит себя за своевременное решение: в том, чтобы нагрянуть в Америку в первые недели нового века, она видит некий символ.
— Я уверена, что ты поладишь с американцами, Марьян. У тебя все есть для этого.
…Кроме любовницы. В его упорстве не обзаводиться ею есть все же что-то раздражающее. Двадцать раз она затрагивала эту тему в их беседах, и результат всегда был один: уйдя в свою раковину, пунцовый, ужасно смущенный, он принимался тупо рассматривать собственные ноги, как если бы пытался их загипнотизировать.
К счастью, у всякой проблемы всегда найдется дюжина решений.
Она нанесет визит Густаву Климту, о котором все начинают говорить как о самом крупном художнике, живущем в Вене, — это еще один повод посетить его. Благодаря усердному общению с Дега, Моне, с Сезанном и Гогеном, не считая своей связи с Рене Детушем, Ханна приобрела большую известность в аристократических кругах. Художники влекут ее способностью творить, которой у нее нет. (Самое большое, на что она способна, это делать деньги.)
У Климта она покупает две картины. Вначале с этим возникают кое-какие сложности, но после того как она продемонстрировала ему часть своей коллекции, он уже не может не согласиться. Фигурировать в одной компании с Клодом Моне и Дега? Что ж, это достаточно льстит его самолюбию. Но он посмотрит на нее с еще большим интересом, когда с ее губ сорвутся имена других художников, столь близких по духу: Гогена и Боннара, шотландца Чарли Макинтоша, у которого она приобрела множество акварелей. Кроме того, читая "Ревю бланш" или "Югенд", она узнала имена некоего Лалика, некоего Тиффани…
— И они вам нравятся?
— Без этого я бы не купила ни единого их полотна. Я приобретаю только то, что мне нравится.
— Она говорит, что встречалась с Макинтошем на Брюссельской выставке в 97-м году. И что она хорошо знала Ван Гога.
— А не слишком ли вы молоды, чтобы знать его?
— Ну не то чтобы знала… Один приятель возил меня в дом, где он покончил с собой. Это было очень впечатляюще.
(Верно, Рене заставил совершить это паломничество в Овер, верно и то, что она была тронута. Настолько, что к первым двум полотнам Ван Гога добавила еще два.)
— Вы попозируете для меня? — спрашивает Климт.
— Я не так уж красива.
Он смеется, думая, что все дело в женском кокетстве, тогда как она сама искренность. Он объясняет, что хотел бы ухватить некоторые ее движения, которых он не встречал до сих пор у женщин, что-то вроде высшего напряжения, свойственного очень немногим.
— Предупреждаю, спать с вами я не стану, — говоритона. — У меня другой в сердце.
Он в отчаянии, но готов смириться с этим, главное, что ему нужно, это движения ее головы и плеч, груди и подбородка, "ваша манера держать голову". Он усаживает ее на высокий табурет, ноги остаются на полу, и, когда она расстегивает платье и спускает его до талии, избавившись заодно и от рубашек, принимается орудовать углем. Начинает сначала раз пятнадцать — двадцать, накапливая эскизы.
— Не могу. Будьте добры одеться…
Она наклоняется над набросками, разбросанными по полу мастерской. То, как он нарисовал ее, — весьма странно.
— Я не такая большая.
— А я вижу вас большой.
— А почему глаза у меня почти что закрыты?
— Потому что если бы я изобразил взгляд ваших глаз, то на остальное не хватило бы места…
(Много лет спустя он напишет картину. В 1909 году в одном из музеев Венеции она застынет перед этим творением Густава Климта, на котором он изобразил ее, Ханну. Ошибки быть не может: все на месте, очень длинная и очень прямая дуга бровей, такой же прямой нос, чувственная складка алых губ, острые углы лица, маленькие груди с розовыми сосками, тяжелая копна волос, зачесанных на затылок, тяжелые веки, едва приоткрывающие светлые зрачки. У женщины на полотне — Саломеи — белые руки, которыми она держит за волосы казненного Иоанна Крестителя с закрытыми глазами. Этот образ, в общем-то вполне в духе Густава Климта, будет навевать на Ханну печаль в течение долгих недель.)
Но весной 1899 года он окажет Ханне небольшую услугу, ради которой она и пришла, хотя для него это будет не более чем детской игрой.
Ее часто посещают странные идеи, она это знает. Хотя в данном случае она хочет лишь прийти на помощь своему кузену…
— Кому он отдает предпочтение? — спрашивает Климт.
— Я не знаю, — отвечает Ханна. — Я бы очень удивилась, если бы это было точно установлено.
— Блондинки, брюнетки или рыжие?
— Блондинки, — твердо отвечает Ханна. И думает: "По крайней мере, он хотя бы привыкнет к Лиззи…"
— Полногрудые или нет? Ренуаровский или рембрандтовский стиль? Или, наоборот, осиная талия? В моем списке есть все.
Их обоих охватывает безумное веселье. Кажется, она хочет купить кастрюлю, а он предлагает их дюжину на выбор. Она не знает, что ответить:
— А если на ваш вкус?
Климт заявляет, что он отдает предпочтение женщинам высоким и тонким, но в данном случае посоветовал бы выбрать блондинку, достаточно пышнотелую, нежную, мягкую на ощупь, очень женственную, одним словом, уютную (тут их охватывает новый приступ веселья), приблизительно двадцати пяти лет, обладающую, следовательно, необходимым опытом в любви и одновременно не слишком потасканную. У него есть такая под рукой, одна из его натурщиц, не проститутка, но женщина бесстыжая в своей желанности, которую легко будет уломать, чтобы она исполнила — как бы это сказать? — миссию посвящения…
— Его зовут Марьян Каден, — сообщает Ханна. — Он совсем не урод, правда. Насколько я могу судить, он нормально сложен, без видимых недостатков. В него можно влюбиться. Я знаю девушку, с которой это случилось.
— Надеюсь, речь идет не о вас?
— Нет.
— Слава Богу, — говорит Климт, — это очень осложнило бы ситуацию, которая и без того запутанна. Гриззи, значит, влюбится в Марьяна. Согласен. Вы знаете, где, когда и как?
— Да. Она уже разработала все детали стратегии, которая приведет Марьяна прямо в постель, в объятия к…
— Ее зовут Гризельда Вагнер.
…В объятия Гризельды Вагнер. Это произойдет в квартире, которую она сняла рядом с канцелярией. У Марьяна там своя комната. Под каким-нибудь предлогом она наймет Гризельду Вагнер, сделает так, чтобы они остались одни. Нужно, чтобы первые шаги навстречу сделала Гризельда, мягко и очень-очень тонко: Марьяна не так-то легко провести. У Гризельды будет нужное время, нет нужды, чтобы она жадно набрасывалась на мальчика при первой же встрече.
Никакого риска, что она его… что он привяжется к ней и не захочет ее бросить? Я в нем очень нуждаюсь.
У Гриззи каменное сердце. Все остальное из более податливого материала.
Марьян с женщинами очень скован — это его единственный недостаток. Всю свою жизнь, с тех пор как стал ходить, он работал как вол, чудо, что он научился читать, а времени думать о женщинах у него и вовсе не было. Я позабочусь о том, чтобы у него было свободное время и чтобы он проводил его с Гризельдой. Найду возможность, для этого у меня достаточно воображения. И, оставшись одни, если только она не идиотка…
— Трах! — говорит Климт, корчась от смеха.
— Трах, — говорит Ханна.
Она смеется, но как же не поинтересоваться тем, что предпочитает натурщица: деньги или драгоценности? Климт отвечает, что лучше бы вообще не торговаться. У него есть предложение: он вызовет Гриззи на завтрашний день, разденет и заставит продемонстрировать все возможные позы. Так Ханна сможет точно определить, подходит она с точки зрения внешних данных или нет.
— Таким образом, вы покупаете отнюдь не кота в мешке. — Четвертый взрыв безумного хохота. — Что же касается остального, оплаты там, то вы сами, по-женски, разберетесь. — Пятый приступ веселья. — А он и не подумает взимать процент, — добавляет Климт.
Мысль увидеть товар вблизи прельщает Ханну.
— Завтра в 11? В 10 у меня встреча с банкирами, а в полдень прибудут декораторы из Лондона…
И действительно, на следующий день она исследует обнаженное тело натурщицы под всеми углами, с почти что угрожающей тщательностью. Вывод: подойдет как нельзя лучше.
…И история закрутится в точности так, как она и предполагала: во влажной и слегка одуряющей мягкости венской весны Марьян даст покорить себя и дойдет до того, что отведет свое "завоевание" танцевать в "Гринцинг". "Танцующий Марьян, подумать только! Во всяком случае, он избавится от прыщей на лице. А это само по себе благоприятно скажется на наших делах".
Все еще май.
Ханна начинает испытывать беспокойство. Если бы она не была уверена в своем завтра, ее, пожалуй, охватило бы чувство, подобное ужасу. После первого февральского послания Мендель практически не подает никаких признаков жизни. Впрочем, было и второе письмо, чуть менее лаконичное, чем первое. Он повстречал здесь некую Ребекку Зингер. Ту, что была в семье Доббы. Чертовски красивая. Она замужем за очень богатым американцем. Дам тебе ее адрес.
И ни слова больше. Письмо было отправлено из Ниццы. Какого черта он там делает? Зная его, непоколебимо в него веря, Ханна ни на секунду не сомневается, что Мендель найдет ей Тадеуша. Но уходит на это чуть больше времени, чем было предусмотрено. Трудное испытание для ее нервов: только не хватало, чтобы Мендель отступился!
"Ну нет, это невозможно. Кто-кто, но не Мендель!"
Секретное послание, полученное от Марьяна 10 мая, принесет ей своеобразное облегчение. Нет, в нем ни слова о Тадеуше или Менделе, речь идет о другом. О делах.
До сих пор в том, как шли ее дела, было что-то магическое, какая-то рука судьбы. В течение пяти лет. Постоянный успех, месяц за месяцем, год за годом.
Но вот — раз! — и все меняется. Всплывает первый подводный камень, возникает первая опасность. И как водится, не в самое подходящее время. Что ж, схватка с ван Эйкемом станет для нее своего рода отдушиной, даст выход накопившейся в ней разрушительной энергии.
И она с упоением бросает в борьбу свои сорок два килограмма свирепости.
Что означало быть женщиной в 1900 году
"Лиззи, я не принадлежала веку, в котором, однако, прожила первые 25 лет моей жизни. И даже если сейчас, когда мы обе полные развалины, хорошенько подумать, не принадлежу и этим 50–60 годам, прожитым в веке нынешнем. Как если бы я была инопланетянкой, прибывшей на Землю в летающей тарелке. Нужно вспомнить о том, что значило быть женщиной в 1900 году и даже много лет спустя. Один лишь свободный выбор любовника (не дай Бог, ты сама об этом скажешь), ночь, проведенная с мужчиной с единственной целью получить от него удовольствие, — одно лишь это числилось в разряде преступлений, которые хуже убийства…
Что же касается того, чтобы сколотить капитал, то об этом лучше вообще не заикаться. Когда я начала открывать магазинчики и институты, это было еще полбеды: девица продает девичьи товары другим девицам — это вызывало улыбку и не более. Но затем! Как только я открыла собственные фабрики и лаборатории, создала собственные общества, как только начала загребать деньги лопатой и захотела вмешаться в область финансов, тогда все и пошло наперекосяк. Как будто непременно нужно было носить брюки и кое-что в брюках (пожалуйста, не делай вид, что краснеешь, ты почти что такая же бесстыжая, как и я сама. И потом, в твоем-то возрасте!), чтобы научиться считать и интересоваться курсами акций на Уолл-стрит…
Теперь, по прошествии времени, это частично объясняет и сложности моей жизни с Тадеушем. Будь он женщиной, а я мужчиной — почти все было бы совсем по-другому.
Но я никогда не хотела быть мужчиной. Мне всегда чрезвычайно нравилось быть женщиной, я всегда думала, что это прелестно…
Случай с ван Эйкемом был первым из данных мною крупных сражений. Может быть, самым изматывающим. И уж точно самым опасным. Я чуть было не потеряла все. Я испытала на себе, что такое страх".
Все началось раньше, в 1898-м.
Решающим событиям предшествовали тайные, но все более частые визиты неких эмиссаров. Исключительно мужского пола. Одетых во все черное и невозмутимых, с орлиными глазами, следящими за малейшим движением в салонах и магазинчиках. Они задавали вопросы, делали пометки в блокнотах. Что-то вроде легких прикосновений в тени, прикосновений пока еще неизвестного врага.
Но вскоре кое-что проясняется. В апреле Полли по телеграфу сообщает, что, предложив ему крупные авансы, группа финансистов вошла с ним в контакт. Что ему делать? Поводить их за нос или сразу послать ко всем чертям?
Ханна хочет их видеть. Свидание в "Ритце", через три недели (в то время она курсировала между Будапештом и Прагой). Вообще-то первой ее мыслью было отказать им прямо с порога. Но механизмы в ее голове в конце концов посоветовали рассмотреть предложения. А если она и выбрала местом встречи "Ритц", то лишь потому, что во Франции не располагала служебными помещениями.
Напротив нее и Полли — трое мужчин, специально прибывших из Англии, или, если точнее, из небольшой дворянской усадьбы в Суррее. Начинают они с того, что объясняют Ханне, что предпочли бы вести переговоры непосредственно с ее "работодателем". Пена готова выступить у нее на губах, но она сдерживает себя и отвечает, что ведет дела сама и что выше ее в данном случае нет никого. Это первый, но отнюдь не последний раз, когда ей приходится говорить подобные вещи. Что ее особенно удручает, так это то, что промышленники (двое из них — англичане, третий — голландец) принимаются беседовать с одним лишь Полли. Как будто ее и нет в комнате или, скажем, она уехала обратно в Австралию. "Еще немного, и они попросят меня принести тряпку и протереть пыль или подать им чаю!" В конце концов чувство юмора берет верх, юмора, базирующегося на интуитивном понимании, что, оставшись вне разговора, она сможет больше узнать. И она узнает. В частности, они заставляют ее задуматься о масштабе деятельности ее предприятий. В общем итоге, до сих пор она занималась отсеиванием плевел и расширением сети своих институтов и магазинчиков, считая каждое новое заведение отдельным звеном. Они представляют собой лишь островки, которые если и образуют архипелаг, то лишь потому, что обладают одинаковыми интерьерами и руководимы одной и той же хозяйкой. По настоянию Полли она, разумеется, подала заявку на перерегистрацию товарного знака, рецептуры и эмблемы (все то же двойное "Н", нарисованное так же, как и на рабочем столе Лотара Хатвилла). Но, кроме Марьяна, Полли и ее самой, никто точно не знает, сколько заведений ей принадлежит. Из недоверия к банкирам она рассеяла свои банковские счета: теперь они у нее открыты не только в Лондоне и Кёльне, но также и в Париже и Цюрихе, Вене и Берлине, Брюсселе и Риме; она никогда не пользуется двумя филиалами одного и того же банка, требует, если это возможно, номерные счета. Даже Полли и Марьян не смогли бы назвать сумму ее состояния. ("Ханна, упаси вас Господь, но если с вами что-нибудь случится, то эти деньги будут наполовину утрачены". — "Полли, я никогда не умру, и вы должны были бы уже это знать".) Вдобавок ко всему она пользуется весьма оригинальной системой подсчетов, в основе которой… барашки.
"Полли, дорогой, это в память об Австралии".
Барашки голубого цвета — для институтов, фиолетового — для магазинчиков, зеленого — для фабрики в Эвре и так далее. Барашки у нее — под номерами, и она дорисовывает их понемножку, когда годовой доход данного предприятия достигает тысячи фунтов (у барашка "улица Риволи" уже семь ножек, а его собрат с площади Сен-Джеймс бьет все рекорды — одиннадцать ножек).
Это самая абсурдная система, какая только может существовать, — саркастически усмехается Полли. — А что вы будете делать, когда вам нужно будет пририсовать барашку семьдесят пять ножек? Между нами говоря, они походят на барашков не более, чем я на китайского императора. Ко всему, вы ужасно плохо рисуете!
Ваша критика в области графики меня ничуть не задевает, — парирует Ханна. — А барашков, если понадобится, я превращу в дикобразов. Которых, в память о вас, нареку Полли: раз Полли, два Полли, три Полли… Пририсовывая им иголки по мере надобности.
Эти промышленники, подчеркнуто игнорирующие ее присутствие в "Ритце", предлагают сотрудничество. Они готовы вложить в предприятие огромные суммы. У них разработаны крупные проекты, они думают о более широкой сети, охватывающей всю Европу (вероятно, они не в курсе того, что она уже укоренилась повсюду — ну что ж, тем лучше, пусть для них это будет сюрпризом), да, сети, охватывающей всю Европу и выпускающей производимую "работодателем" Ханны продукцию. Продукцию, к которой можно было бы добавить галантерею. ("Глупцы, я об этом еще и не думала!"— ухмыляется в душе Ханна…)
Благодаря своему живому уму Полли быстро уловил правила, по которым она вела игру. Он задает вопросы, делает все, чтобы заставить этих троих мужчин говорить, узнать максимум возможного об их проектах. Затем заявляет, что их интересное предложение будет передано "кому следует" и что ответ они получат в самое ближайшее время. Промышленники с чувством удовлетворения и собственного достоинства покидают "Ритц".
— Ханна?
— Я никогда не буду ни с кем объединяться.
— Рано или поздно вы встретите их на своем пути.
— Тем хуже дли них. Никакого сотрудничества! Полли встает и начинает прохаживаться.
— Сидите, прошу вас, Полли. Я хочу создать новые общества.
— Как в Австралии?
— Подобные им. Одно для институтов, другое для магазинов и так далее.
— Герметичные каюты, как делается сейчас на флоте, я читал об этом в "Тайме". Я понял.
— Не сомневаюсь. Если угодно, анонимные общества.
— Непременно.
— Но которые буду контролировать я одна.
— Согласен.
— И которым я продам свою эмблему.
Он кивает.
— Вы сможете подготовить проект во всех подробностях к июню? К 15 июня?
— Даже раньше.
— Полли, я достаточно вам плачу?
— По-моему да. В один из дней я намерен выкупить у королевы Виктории Бэкингемский дворец. Затем, может быть, Лондонскую башню, чтобы разместить там свою коллекцию табакерок. Ханна, когда я должен ответить "нет" этим троим господам?
— Постарайтесь продержать их здесь как можно дольше.
— Оставляя надежду на положительный ответ?
— Именно.
— Может быть, мне навести о них справки?
— Я уже сделала это. Двое шотландцев значат мало. У них есть деньги, но не идеи, они лишь банкиры.
— А третий?
— Петер ван Эйкем, 46 лет, уроженец Батавии, женат, трое детей, дочери восемнадцать. Она похожа на кислую капусту, выкрашенную в розовое. У него есть любовница, танцовщица в Театре де ля Монне в Брюсселе. Имя и фамилия танцовщицы — Матильда Бейленз, ей девятнадцать лет и семь месяцев, она на пятом месяце беременности благодаря вышеуказанному ван Эйкему, во всяком случае, она так утверждает. Семья ван Эйкемов располагает значительным состоянием, рассредоточенным в Индонезии и Южной Африке. Специализация: золотые прииски и зерно. Наш человек считает его гением в делах.
— Он таковым является?
— Больше, чем я хотела бы, и меньше, чем он сам думает.
— Он может причинить вам неприятности?
— Если создаст кремы, стоящие моих, то — да.
"Он на это не способен", — думает она не без гордости. И не без причины: в то время она с полным основанием считает, что в косметологии ушла на десять лет вперед остального мира.
Досье на обоих шотландцев, а также на ван Эйкема были, разумеется, составлены Марьяном Каденом. К 1898 году Марьян практически завершил созидание своей личности. За внешней медлительностью, говорящей якобы о посредственности, ограниченной способности к душевным порывам, скрывается ясный, сильный ум. Он не выдвигает ничего без предварительной проверки; он лишен какой бы то ни было предвзятости; кроме того, память у него — потрясающая. Он испросил у Ханны разрешения нанять на постоянную работу трех из своих братьев, которых использовал ранее в качестве эмиссаров и агентов. Она ответила положительно: ей не нужно, чтобы он разменивался на второстепенные дела.
Впоследствии он удалит от себя одного из старших братьев, — по его мнению, недостаточно способного. Что же касается двух остальных, то одного из них он назначил контролировать поставки выше и ниже по течению от фабрики в Эври; другого же послал в Лондон за собственный счет, найдя ему должность клерка в Сити, с условием выучить английский и банковское дело. То есть повторить путь, пройденный им самим. Ханна предложила ему помощь в этом мероприятии. Марьян твердо отказался. Он показал ей свои личные счета ("Ханна, я никогда и ничего от тебя не скрываю, никогда, и я вплотную займусь своими личными делами только в том случае, если у меня будет свободная минута на твоей работе…"), счета, которые говорят, что он тоже не без успеха делает себе состояние.
Опять же с одобрения Ханны — а на самом деле по ее просьбе — он создает группу наблюдения и разведки и называет своих людей "хорьками". Вначале предполагалось, что они будут присматривать за институтами и магазинами. Но в дальнейшем сфера их деятельности расширилась. Именно благодаря "хорькам" удалось собрать досье на шотландцев и ван Эйкема.
Именно они забьют в июне тревогу, в то время как Полли тянет время, заставляя троицу ждать ответа от так называемого "работодателя" Ханны. Они сообщат, что ван Эйкем перешел в наступление не дожидаясь. Тайно.
Тайно, но значительными силами. То, что не удается взять в аренду, он покупает. Все самое лучшее — например, место на Вандомской площади в Париже, цена за которое заставила Ханну отступить. В полном секрете он начинает проникать во все жизненные центры Европы. Марьяну, который предлагает перейти в контратаку, Ханна отвечает, что на данный момент единственно возможное решение — ничего не предпринимать. Только наблюдать.
— Ханна, если ты их не остановишь, они разорят тебя.
— Я знаю.
Да, она знает это очень хорошо. Но как бороться с мужчинами, способными бросить на чашу весов 200–300 тысяч фунтов (по последним подсчетам Полли), не считая кредитов, предоставленных банками?
Марьян испытующе смотрит на нее.
— У тебя есть идея, Ханна?
— Нет.
Это почти что правда. Пока она не знает, как провести сражение. Но зато, кажется, раскусила ван Эйкема, нашла его уязвимое место. "Это тип мужчины, который хочет всего и сразу. Тогда, в "Ритце", он даже не посмотрел в мою сторону. Как же, станет он говорить о делах с женщиной! Скотина!"
Начало июля 98-го. Протянув даже больше, чем позволяли приличия, Полли Твейтс передает компаньонам ван Эйкема ответ так называемого "работодателя". Ответ отрицательный. Но он сдобрен откровениями относительно истинного владельца цепи институтов и магазинов: это не меньше, чем некий принц, который не может назвать себя. По секрету: он происходит по прямой линии от усопшего Георга III, то есть является кузеном Ее Величества королевы Виктории.
Распространяя эту наглую ложь, Полли следует указаниям Ханны, хотя относится к ним скептически: и она думает, что этого будет достаточно, чтобы вывести шотландцев из игры? Чтобы остаться один на один с ван Эйкемом?
Она никогда этого не говорила и не думала об этом. Она двинула вперед первую фигуру, ничего больше.
— И если наш голландец действительно нечист на руку, как я рассчитываю, Полли… Скрестите пальцы и молитесь.
В ответ он заявляет, что молится с того дня, как повстречал ее в Мельбурне. Молится страстно.
Проходят лето и осень 98-го. Рапорты Марьяна и его "хорьков" подтверждают одно: молчаливая экспансия ван Эйкема продолжается. Больше всего раздражает выбранная им стратегия: голландец ограничивается копированием. Марьян дуется на Генри-Беатрис. Почему, черт возьми, Ханна ничего не сделала, чтобы помешать английскому декоратору работать на ван Эйкема? А ведь именно Генри-Беатрис помогает конкурентам разбросать их дьявольскую сеть по всей Европе: "Ханна, он тебя предает, по-другому это не назовешь! А я думал, что он тебе друг!"— "Он мне друг, но он — профессионал, которому, чтобы жить, нужны деньги. А с теми бешеными гонорарами, которые он получает у ван Эйкема…"
Весь смысл в этой последней фразе, и в глазах Ханны горит хищный, хотя и едва уловимый блеск. Марьян переминается с ноги на ногу, наконец качает головой.
— Кажется, я знаю, чего ты добиваешься, — произносит он наконец.
В ответ — молчание. Но он все понял.
— Только нужно, чтобы этот ван Эйкем сделал то, чего ты от него ждешь.
Ее серые глаза округлились.
— Он сделает это, Марьян!
Теперь она абсолютно уверена в своей победе.
"Лиззи, мои рассуждения были просты. В тот момент меня могли сломать, лишь украв мои идеи. Я подумала, что это и будет сделано, и мне стало чертовски страшно. Учитывая капиталы шотландцев, у ван Эйкема было достаточно денег для достижения этой цели. Но он хотел всего и сразу. Если бы у него хватило терпения не только для того чтобы найти для себя химиков, но и дать им поработать 3–4 года, я бы погибла. Я бы разорилась, в лучшем случае мне пришлось бы продать все…
Но, слава Богу, он оказался нечист на руку и жаден.
И в декабре 98-го года я поняла, что держу его на крючке".
Всего одиннадцать девушек, — сообщил Марьян в декабре 98-го года. — Две в Париже, три в Лондоне, остальные — в Берлине, Праге и Цюрихе. Половина — те, кого ты называешь косметологами, остальные — продавщицы. Он переманил их, указав в своем пригласительном письме, что гарантирует двойную оплату сравнительно с той, которую они получали здесь. Теперь они работают в качестве учителей для полусотни других.
— Ван Эйкем действует лично?
— Нет, через агента, некоего Уилфреда Миуса. У меня есть на него досье.
— Что они преподают?
— Все. Все, что проходят твои ученицы. Слово в слово, у меня есть тексты уроков.
— И как же ты их раздобыл?
Он заставил записаться в эту учебную группу свою сестру (одну из шести).
— Ах, Марьян.
Он не смеется. Этот бесстыжий плагиат является в его глазах простым и заурядным воровством. Более чем заурядным, поскольку в команде, которую готовит ван Эйкем, недостает человека, способного руководить.
— Разумеется, можно бы подобрать на этот пост мужчину. Но до сих пор ван Эйкем во всем копировал тебя, поэтому будет логичным предположить, что ему понадобится именно женщина. А опытную женщину не так-то легко найти. Хорошо бы… Он замирает и смотрит на Ханну. Чудо: он улыбается.
— Я понял, — говорит он. — Мы должны помочь ему.
— Именно, — отвечает Ханна.
Им остается договориться о кандидатуре.
Одна из центральных сцен этой драмы разыгралась несколько дней спустя. В ней столкнулись Ханна и Жанна Фугарил, директор института во Франции. Сцена была бурной (их споры вошли в поговорку, но этот был из ряда вон) и, что особенно важно, — публичной: ее свидетелями оказались не только служащие, но и многочисленные клиентки с улицы Риволи. Причиной ссоры послужила инициатива по открытию магазина в Монте-Карло, проявленная француженкой в обход своего патрона. Тон повышается, достигает холодной ярости, особенно после того как Жанна пригрозила вынести дело на суд "настоящих патронов" в Лондоне, которые все и решат.
Действительно, Жанна отправляется в столицу Великобритании и два дня спустя возвращается оттуда с замкнутым видом: "настоящие патроны" явно решили спор в пользу Ханны. К которой она с тех пор не желает даже обращаться.
7 января 99-го года с нею тайно связался что-то прослышавший Уилфред Миус. (В тот день Ханна находилась в Лондоне: вот уже три дня, как она встретила Менделя.)
На первые предложения Миуса Жанна отвечает отказом. Да, верно, что она больше не ладит с Польской Сучкой. Но все же она не оставит работу, приносящую ей 65 тысяч франков в год, не считая участия в доходах. 65 тысяч франков?! Миус потрясен. "А вы что думали, господин Миус? Без меня предприятие не продержалось бы и двух месяцев. Один только Лондон признал мои заслуги…" И показывает контракты, связывающие ее с Твейтсом и подтверждающие правдивость ее слов.
Все еще находясь под впечатлением услышанного, Миус уходит.
…И возобновляет контакты 16-го числа того же месяца. Его предложения: 75 тысяч франков в год, трехгодичный контракт и два процента от прибылей.
Новый отказ Жанны. Это ее не устраивает. Но если бы ей предложили 100 тысяч франков в качестве своеобразной премии за переход к ним… Согласна, она могла бы довольствоваться 80 тысячами франков в течение пяти лет. Плюс компенсация, которая, разумеется, должна быть выплачена отдельно. И при условии: прежде чем принять окончательное решение, она сама должна убедиться в серьезности предприятия, в которое ей предлагают вступить. Разумеется, разведка пройдет незаметно. Только так и не иначе.
Голландцы загорелись.
В конце января она объедет все европейские предприятия, основанные ван Эйкемом, официальное открытие которых намечается на сентябрь 99-го года. Она заявит, что пышность всего этого ансамбля произвела на нее впечатление (еще бы: Генри-Беатрис ввел голландцев в баснословные расходы), но тем не менее обнаружит и недостаток в системе: "Браво за институты и магазины, браво за школу в Лозанне, но что вы намереваетесь продавать?"
И вот тут открывается то, чего даже "хорьки" Марьяна Кадена не смогли вынюхать: готовится к пуску завод в Бреда, в Голландии, еще один строится вблизи Берна в Швейцарии, лаборатория в Страсбурге, в немецком Эльзасе, где дюжина химиков работает вот уже в течение многих месяцев. Им даже удалось воспроизвести кремы, идентичные тем, которые…
Жанна злорадствует: все, чему они научились, — это копировать? Можно, вполне можно делать лучше. И ей известно, как. Ладно, она меняет лагерь и уходит в отставку со своей теперешней должности с 1 сентября. Она очень хочет работать с господином ван Эйкемом в качестве генерального директора по европейскому континенту. Но если ей заплатят, она сообщит способ враз превзойти все имеющиеся продукты в области женской красоты. Способ, правда, необычный…
После некоторых колебаний голландцы соглашаются. 150 тысяч франков сменяют своего хозяина, а Жанна начинает рассказ…
Вся сеть, якобы руководимая Польской Сучкой (которая, между прочим, обязана своим постом лишь тому, что является любовницей одного из крупных английских акционеров), базируется на работе лаборатории, руководимой некоей Джульеттой Манн. "Я знаю, что вы это знали, господа ван Эйкем и Миус. Может быть, вам также известно, что купить госпожу Манн невозможно. Но чего вы не знаете, так это того, что Джульетта Манн — как бы это сказать? — подставное лицо. На самом деле все продукты доводятся до ума русской, гением-химиком. Она не может появляться на людях, поскольку три или четыре года назад была изобличена в России как анархистка. И теперь эта несчастная женщина живет в постоянном страхе, что ее арестуют. Именно этим Сучка и Джульетта Манн ее и удерживают. Нет, деньгами тут вопрос решать не придется. Достаточно будет просто завоевать ее доверие, что нелегко: она долго живет в изгнании и стала, можно сказать, нервнобольной. Но если помочь ей начать жизнь сначала… Я могу вас с нею свести. Если она вам подойдет — а она подойдет, — надеюсь еще на некоторое вознаграждение…" Имя бывшей анархистки — Татьяна Попински.
Внешне она напоминает затянутый кисет с табаком. На голове толстый шерстяной бабушкин платок, из-под которого торчат белокурые космы не первой свежести. Полное лицо, достаточно отталкивающее, покрыто прыщами. Очки в деревянной оправе, кажется, собственного изготовления. Изъясняется на сногсшибательной смеси русско-французского и немецкого и постоянно вращает глазами, как будто боится, что в любой момент сюда смогут ворваться агенты царской охранки. Первое впечатление, произведенное на голландцев Татьяной Попински, не очень-то воодушевляет. Они даже несколько озадачены. Но ее ловкость в обращении с косметическими продуктами быстро ставит все на место. На глазах потрясенных химиков ван Эйкема, понюхав каждый из произведенных ими кремов, она с абсолютной точностью определит все компоненты и исправит недостатки: "…не хватает окопника и тригонеллы… А сюда положили слишком много хвоща… И вы утверждаете, что эта гадость поможет избавиться от угрей? Что вы знаете об угрях, тупица вы этакий? Вы знаете, сколько существует видов угрей? Не знаете? Вы не знаете, что угри могут быть печеночными, желудочными, гастритными или нервными? Вы этого не знаете и утверждаете, что можете их излечить? Ну какой же вы невежда!" И так далее. Неуравновешенная, странная, вспыльчивая и настолько одержимая мыслью об аресте, что всякое новое лицо приводит ее в ужас, она, закрывшись в зале страсбургской лаборатории, за сорок часов непрерывной работы создаст новый косметический крем, о котором эльзасские химики скажут, что он действительно выше всяких похвал. Ван Эйкем пожелал увидеть ее. Когда он прибыл, его рот расплывался в улыбке. Выдержав натиск визгливой брани, недовольного ворчания и другой малопонятной тарабарщины, он остался доволен: она и впрямь гений, как и говорил Миус.
Еще больше он будет доволен к середине апреля 1899 года, когда узнает, что экстравагантная, но гениальная Татьяна Попински подготовила еще пять новых кремов, пока неизвестных в мире, два косметических лосьона и вдобавок нечто, кажется, совсем экстраординарное. "Это можно было бы назвать "питательными масками", — объясняет Уилфред Миус. — Женщина, которая долго продержит их на лице, молодеет на 10–15 лет. Господин ван Эйкем, эта психопатка — на вес золота. Она произведет революцию и принесет нам миллиарды…"
Ван Эйкем еще больше оценит эту новость, поскольку в Лондоне, где он находился в то время, ему был нанесен тяжелый удар: его бросили шотландские компаньоны. Они изымают из оборота свои капиталовложения: соглашение дает им такое право. Холодно (а разве кто-нибудь видел шотландского бизнесмена улыбающимся?) они объясняют, что нашли более выгодное вложение для своих капиталов. Они вступают в другое, очень интересное предприятие, надежное, уже хорошо отлаженное. Их новый партнер — австралиец из Мельбурна. Славный малый, хоть и француз по происхождению. Его имя — Жан-Франсуа Фурнак.
"…Лиззи, оба эти события произошли одновременно. Разумеется, не случайно. Я хотела избежать того, чтобы перед лицом измены шотландцев ван Эйкем обратился к новым партнерам, на которых я бы не смогла оказать давления. Нужно было, чтобы он действовал в одиночку. Отсюда и немедленное сообщение об изобретениях Татьяны Попински: в них ван Эйкем увидел возможность фантастического успеха. А зачем его с кем-то делить? Итак, мышеловка захлопнулась".
На той же ужасной смеси языков Татьяна Попински излагает свои условия Миусу: перед тем как передать формулы своих открытий, она хочет иметь паспорт — немецкий, поскольку это единственный язык, на котором она неплохо говорит, если не считать русского. Она хочет, чтобы этот паспорт был надежен и позволил ей окончательно изменить образ жизни (кстати, не пытайтесь мухлевать: уж она-то умеет оценить качество фальшивых документов!); она требует 10 тысяч фунтов из банка в Лондоне; она требует также билет на пароход до Нью-Йорка, где она наконец-то навестит свою несчастную мать, которую не видела вот уже семь лет. Затем она вернется в Европу и создаст им любые продукты, какие они только пожелают.
10 тысяч фунтов (эта сумма кажется даже весьма скромной) и билет на пароход не составили для голландца серьезных проблем, хотя ван Эйкем был уже на пределе своих возможностей по части финансов: измена шотландцев наполовину уменьшила его свободный капитал. А вот паспорт занимает их больше. Ведь речь идет не о том, чтобы приобрести любой документ у какого-нибудь мошенника. Этот фальшивый паспорт должен служить той, которая будет работать на них в течение не одного года. Плохо сделанный документ поставит их самих в сложное положение.
Значит, нужно постараться.
…И 4 мая один из братьев Каден докладывает: только что при участии служащего гражданского отдела по имени Антон Гербер был выдан немецкий паспорт на имя Августы Шлегер, родившейся 16 февраля 1869 года в Кенигсберге. Гербер получил за это 3 тысячи марок. Деньги ему передал Уилфред Миус. Ниже прилагается список возможных свидетелей для вызова в суд. Настоящая Августа Шлегер умерла 3 марта 1876 года от сифилиса. Ниже прилагается справка о смерти, выданная перед пожаром, в котором сгорели книги записи актов гражданского состояния. Пожар умышленно устроил Миус. Прилагаются опять же список и адреса свидетелей, "случайно" присутствовавших при этом умышленном поджоге. ("Хорька", который действовал в Кенигсберге, зовут Зигмунд. Это четвертый из братьев Каден: единственный, у которого есть чувство юмора.)
Шесть дней спустя Миус передаст Татьяне Попински фальшивый паспорт. В обмен на полное описание и формулы открытий, заверенных химиком, прибывшим из Страсбурга. Передача состоялась в подъезде дома по улице Клод Фокьер, в 15-м округе Парижа, очень часто посещаемом тогда русскими эмигрантами. Бывшая анархистка кажется как никогда пришибленной, и ее жаргон почти невнятен.
17 мая, то есть неделю спустя, до крайности взволнованная Жанна Фугарил сообщит Уилфреду Миусу, что отказывается занять пост генерального директора предприятия ван Эйкема, до открытия которого осталось всего 4 месяца. "Ходят слухи, касающиеся судьбы Татьяны Попински, и они меня чрезвычайно волнуют…" Слухи? Какие слухи? Она отказывается что-либо добавить к сказанному, возвращает сто из ста пятидесяти тысяч франков, полученных "из-под прилавка", клянется, что в ближайшее время вернет оставшуюся сумму, и в буквальном смысле слова испаряется. У сбитого с толку Миуса едва хватает времени на то, чтобы поставить в известность своего работодателя. Поскольку в тот же день, специально приехав в Гаагу, адвокат Пол Твейтс встретится с ван Эйкемом.
Пухленький Полли холоден, как статуя Командора. Его душат ярость и возмущение, говорит он. Если бы не его склонность к компромиссам, он давно бы последовал указаниям своих клиентов, которые хотели довести дело до суда. Факты говорят сами за себя. Несколько месяцев назад на улице Верцингеторига в доме № 6 произошла кража, зафиксированная французской полицией: из лаборатории госпожи Манн были выкрадены секретные формулы созданных ею продуктов. "Мы бы не узнали имена воров и их нанимателей, если бы не показания женщины-химика, работающей в одной из лабораторий Страсбурга. Она ужаснулась, узнав, что стала сообщницей преступления. По ее словам, продукты, которые вы производите на фабрике в Бреда, базируются на данных, полученных в результате кражи на улице Верцингеторига. И это еще не все: некая Татьяна Попински работала у госпожи Манн. Она исчезла. А с нею исчезли и другие формулы. И вот еще: мы получили анонимное письмо, в котором сообщалось, что вы и ваш основной компаньон Уилфред Миус отправили упомянутую Татьяну Попински в США, снабдив ее десятью тысячами фунтов стерлингов в качестве вознаграждения за — как говорится в письме — кражу, которую ее принудили совершить. Отягчающее обстоятельство: ваш Миус отправил ее под вымышленным именем Августы Шлегер, родившейся в Кенигсберге, в Восточной Пруссии. Я навел справки: настоящая Августа Шлегер вот уже двадцать лет как умерла. К письму прилагалось свидетельство о смерти. Вот его копия. Еще доказательства, господин ван Эйкем? Ну вот, к примеру: трое граждан французского происхождения готовы подтвердить, что присутствовали при передаче Уилфредом Миусом фальшивого паспорта и билета на пароход так называемой Августе Шлегер. Более того, мы разыскали ее в Нью-Йорке. Вот копия ее показаний, данных в суде: она заявляет, что не поняла ничего из того, что вы и Миус принудили ее совершить. По здравом размышлении приходишь к мысли, что вы и ваш сообщник воспользовались этой несчастной, чтобы прикрыть свои кражи…"
В этот момент обвинительной речи ван Эйкем пытается защититься: да, он заплатил Татьяне Попински, потому что она была гениальным химиком и косметологом, он купил у нее…
Полли Твейтс недоверчиво подымает брови.
— Что еще за мрачная шутка, ван Эйкем? Татьяна Попински работала на улице Верцингеторига в лаборатории госпожи Манн всего лишь уборщицей: она абсолютно безграмотна и не сможет отличить химическую формулу от счета за газ. Ко всему этому, она замужем, у нее трое детей (неизвестный благодетель также оплатил их переезд в Нью-Йорк), и не может быть речи о том, чтобы она вернулась в Страсбург.
…Кража, соучастие в краже, многочисленные покушения на промышленную собственность, оформление фальшивого паспорта, его использование — список преступлений, совершенных ван Эйкемом, очень длинен. Впрочем, к нему кое-что можно добавить. Шотландцы Рамсей и Росс, чья репутация безупречна (Ее Величество пожаловала Россу дворянство), поведали ему, Твейтсу, что отказались от сотрудничества с ван Эйкемом из-за того, что у них было множество сомнений в его моральном облике вследствие многочисленных и неприятных слухов. То же касается и пригласительного письма, адресованного госпоже Жанне Фугарил, где вы обещали нанять ее с будущего сентября, увеличив в три или даже четыре раза сумму, которую она получает у нас. Слава Богу, госпожа Фугарил — сама честность. Она дала мне знать о вашем гнусном предложении. Ван Эйкем, по вам плачет тюрьма. Клиенты, которых я здесь представляю, обладают поддержкой во всех правительственных кругах. Если вы в этом сомневаетесь, спросите мнение Рамсея и Росса. В лучшем случае, вы будете разорены и лишитесь своего социального статуса. Но я вам уже говорил: я — человек компромисса…
Одним словом, Полли сможет успокоить своих клиентов при условии, если ван Эйкем согласится сдать им два своих завода и большую часть зданий в аренду на десять лет, а сам отправится в Индию. Которую, по мнению Полли, ему лучше не покидать.
— Ханна, и он уехал?
— Да, когда Полли доказал ему, что не блефует. Такой оборот событий подорвал его дух. Меня бы это тоже деморализовало.
— Ханна!
— Да, Лиззи?
Расскажи мне еще раз о Татьяне Попински. Все-таки удивительно, что этот твой ван — как его там? — не узнал тебя.
— Тогда, в "Ритце", он меня не очень-то рассмотрел. А в Страсбурге и подавно: я обвязалась двумя подушками — спереди и сзади. А еще косы, очки, сметанный жир на лице с косточками тутовых ягод — отвратительно.
— А что стало с настоящей Татьяной Попински?
— Она всегда мечтала эмигрировать в Америку. Я оплатила переезд ее мужа и детей. Она ничего не поняла, но сделала все, что ей было приказано. В последний раз весточка от нее пришла в 1949 году. Один из ее внуков только что получил диплом морской школы в Аннаполисе. Она была очень рада. По-прежнему не умела писать, но 10 тысяч фунтов от ван Эйкема, умело помещенные Полли, продолжали приносить ей доходы.
— Ханна!
— Да, Лиззи.
— Если подумать, ты была чертовски хитра.
— Спасибо, но я полагаю, что худшего для себя ван Эйкем так и не узнал. Что его провела женщина. В XIX веке!
Молчание. И сумерки, падающие на неподвижную гладь воды перед глазами двух преклонных лет дам.
— Сколько продолжалось твое сражение с ван Эйкемом?
— 13 месяцев: с апреля 1898 года по май 1899.
— То есть к тому времени ты еще не получила вестей от Менделя, а значит, и от Тадеуша?
— Не получила. Был уже почти конец мая, и после своего письма из Ниццы Мендель не подавал признаков жизни.
— Страшно, да?
— Да, Лиззи. Жутко. Я бы дала руку на отсечение, лишь бы только узнать, что случилось с Менделем.
Первого встречного я бы не полюбила…
Перед Менделем стоит маленький итальянец с густыми, как у карбонария, усами. Он размахивает коротенькими ручонками и при этом что-то говорит с невероятной скоростью: явно предлагает некий товар или услугу.
— Я не понимаю ни единого слова из того, что ты там болтаешь, — произносит по-французски Мендель, изрядно привирая и с большой долей простодушия. Нет, этот милый ребенок, пожалуй, так и не даст пройти: он берет итальянца под мышки, отрывает почти на метр от земли и, перенеся в воздухе, опускает позади себя. А сам следует дальше. Его черные небольшие глаза, которые, где бы он ни появлялся, привлекали к нему заинтригованные взоры женщин, не выпускают из поля зрения "квартет", шествующий в 80—100 метрах впереди него по этой старой римской улочке в районе площади Навоне. Двое молодых людей и две девушки, последние — очень милы, они в ярких летних платьях, в соломенных шляпках, украшенных длинными лентами и с зонтиками в руках. С этими девушками Мендель не знаком. По их ногам можно было предположить, что они англичанки, если бы не эти крупные зубы. Тем не менее он слышал, как они говорили по-английски. С жутким акцентом. Он склоняется к мысли, что имеет дело с американками. Но одно он знает точно: онибогаты, по крайней мере одна из них. Палаццо, из которого они вышли два часа назад, с прямым видом на Пингио, не из тех, в каких селится беднота. Мендель даже заметил два этих чертовых безлошадных экипажа, железных, смердящих и не годящихся, по его мнению, бричкам даже в подметки. Он боялся, что девицы со своими кавалерами укатят на них. В этом случае у него был бы вид законченного идиота: он-то на своих двоих, а бежать за автомобилем…
Что касается молодых людей, то он их знает прекрасно. Вот уже двадцать три дня следит за ними, ни разу не выдав себя. И ни разу не прервав слежку: эти идиоты беспрестанно перемещаются, нигде не задерживаясь больше двух дней. Он спрашивает себя: не делают ли они это нарочно, из одного лишь желания поводить его за нос?
Он напал на след в начале месяца. Первым делом узнал, что они едут в Геную: один из швейцаров "Отель де Пари" в Монте-Карло понимал немецкую речь. Там, в Генуе, он чуть было не попался им в руки, когда они выходили от музыканта, похоже очень известного, некоего Джузеппе Верди. С этого времени он не отпускает их ни на шаг, вынужденный следовать за ними по пятам через всю Италию. Они таскали его за собой в Неаполь, на остров Капри и в другие залитые солнцем места {стоит адская жара, а Мендель предпочел бы сибирские морозы). Они останавливались во многих трактирах (счет им он уже потерял). Больших денег у них явно не было, но счета оплачивали исправно. А затем, с той же беспечностью праздных людей, въехали в Рим, где уже торчат целых три дня.
И тем не менее они уже предупредили хозяина "Трасте-вере", что проживут здесь не больше недели.
Один из молодых людей, без сомнения, Тадеуш Ненский. Он совсем не выглядит на свои двадцать семь лет. С виду он моложе своего спутника, которому, по сведениям, полученным Менделем, исполнилось ровно двадцать четыре.
Об этом спутнике Менделю известно всего ничего: он — немец, знает французский и в харчевнях постоянно указывает свой парижский адрес. Его имя ничего никому не скажет. Некий Райнер Мария Рильке. Ну и что?
Мендель, кончай выдумывать всякую всячину, признай: ты зря надеялся, что они спят вместе, эти двое. А так хотелось напугать Пигалицу, тебя бы так это устроило: Тадеуш стал педиком! Тебе стыдно? Увы, нет сомнения в том, что они оба предпочитают девиц, особенно Поляк. И он, что хуже всего, умеет галантно ухаживать за ними: в Сорренто в одно мгновение, едва обменявшись взглядами, подцепил на крючок эту прекрасную молодую женщину, живущую на не менее прекрасной вилле. Если бы не Рильке, который начал пухнуть от скуки, он давно был бы у нее в постели. То же и во Флоренции: Поляк напрасно уплатил за комнату в гостинице, в которой даже не жил: его увели две брюнетки. Мендель, признай же, что в его арсенале не меньше средств воздействия на женщин, чем у тебя самого. "Потому что он чертовски хорош, этот сукин сын!"
И именно признание этого факта (а оно пришло сразу же, как только он вычислил Тадеуша в Генуе: до этого никогда его не видел) больше всего выводило Менделя из себя. Он-то надеялся… Надеялся, что Ханна перебарщивает, восхваляя своего студента, идеализирует его, видит влюбленными глазами и что любовь, которая, как она думает, живет в ней, может быть поставлена под сомнение! Ханна просто-напросто привязалась к нему с тех самых семи своих лет, да так и не смогла избавиться от его колдовских чар и держится за этот мираж с упорством, которое вкладывает во все свои дела. Итак, "можно одновременно быть самой умной в мире женщиной, оставаясь глупой как пробка…"
Но нет. Он чертовски красив, этот сукин сын. Вот уже двадцать три дня, как у Менделя в мозгу звучит эта фраза, как он с яростью повторяет про себя эти слова. Тадеуш не только красив, но еще и элегантен. А если говорить откровенно, то в нем чувствуется порода. За три недели наблюдений Мендель смог охватить взором все его преимущества. Ему даже удалось разглядеть Поляка голым, когда тот купался в компании своего немецкого друга и двух достаточно симпатичных и не менее голых девиц на Капри у стен замка де Барберус. "У тебя был глупый вид: растянувшись на земле между двух скал, пялиться на эту компанию через подзорную трубу!"
Нет никаких сомнений, Поляк действительно прекрасно сложен.
Первые надежды рухнули, но Мендель цеплялся за другие. Если ты красив, как этот тип, и в высшей степени доволен собой, то ты — неисправимый кретин…
Но в этом вопросе у Менделя стали возникать сомнения. История с брошюрой, позволившей отыскать Тадеуша, была сама по себе поучительна. Прежде чем приступить к поискам, Мендель сначала встретился в Праге с Марьяном Каденом. Малыш заметно вырос, развился во всех отношениях, но дружба, сродни дружбе отца с сыном, возникшая между ними в ходе их большой варшавской прогулки в день смерти старого Клопа, Пельта Волка и других, эта дружба тут же пробудилась вновь. Он и Марьян сблизились или, скорее, как ни в чем не бывало, возобновили дружбу, прежние отношения. Возможно, по причине их обоюдной привязанности к Ханне. Но также из-за того, что они отдавали себе отчет в большой схожести между ними, как если бы они и впрямь были отцом и сыном и лишь ошибка природы не связала их кровными узами. Марьян подвел итог своих собственных поисков. Мендель принял у него эстафету. Он отправился в Варшаву, нащупал там один след, но слишком старый, чтобы сослужить хоть какую-то службу. Ничего в местечке, где родилась Ханна, и уж тем более ничего в соседней католической деревне. Идея Марьяна о поисках в книжной среде навела его на другую мысль. Ханна говорила, что Тадеуш намеревался стать писателем, — согласен, она сказала это, когда ей было семь лет, но если бы у тебя была голова, как у нее…
Итак, он перебрал одного за другим всех издателей. Возникла дополнительная трудность: Тадеуша могли издать на польском, русском, немецком или французском, поди узнай, на каком языке он пишет! Да и потом, он смог сменить фамилию либо из-за того, что боялся ненависти Доббы Клоц, напустившей на него царскую охранку, либо по иной причине: каждому известно, что писатели — люди не без странностей.
Три месяца спустя в Мюнхене Мендель нашел-таки нужного ему издателя. Да, он опубликовал брошюру молодого человека, похожего на того, о ком идет речь, — блондина, да, редкой красоты. Он назвался Теренсом Ньюменом. Оставил ли автор реквизиты банка, куда можно будет перечислить гонорар за книгу? Горькая ухмылка: изданные на немецком стихи Теренса Ньюмена продаются хуже, чем опусы других мечтателей, чьи произведения он имел глупость издать.
— Я отпечатал 300 экземпляров, а к сегодняшнему дню продал всего 9.
— Я возьму десять, — утешил его Мендель, — таким образом, одним ударом вы, удвоите объем ваших продаж. Он говорил вам что-нибудь о себе, этот Теренс Ньюмен, который подписывается Томас Немо?
— Немногое. Теренс-Томас-Тадеуш Ньюмен-Немо-Ненский дал понять, что живет в Америке и иногда наезжает в Европу…
— Где в Америке?
— В Нью-Йорке, если не ошибаюсь.
— Да, Теренс Ньюмен был одет очень элегантно и имел вид человека независимого в финансовом плане; в Мюнхене он останавливался в одном из лучших отелей…
— Когда он был у вас?
— В августе 96-го.
— Он выглядел как женатый человек?
— Поди разберись.
— А чего стоят его стихи?
Издатель принялся рассматривать Менделя с видом оскорбленного достоинства: он издает только то, что ему нравится, чему, впрочем, обязан и тем, что он на грани банкротства. А за стихи Ньюмена он горд.
— У этого мальчугана есть свой стиль и индивидуальность. Клянусь, что у него как у писателя большое будущее…
"Пигалица, как всегда, оказалась права, — подумал почти что убитый Мендель. — Ну и черт с ним!"
Банк Ниццы принял от Теренса Ньюмена всего 10 франков в качестве первичного взноса для открытия счета. И все же оттуда Менделя отправили в "Отель де Пари" в Монте-Карло: "Господин Ньюмен о нем говорил".
Мендель едет в Монте-Карло: Ньюмен Теренс никогда там не останавливался. Равно как и Немо, и тем более Ненский.
Шел апрель, его середина. Мендель начинает объезд всех отелей Монте-Карло, затем всего Лазурного Берега, отели которого в большинстве своем закрыты. Он стучится в двери всех особняков, проданных или сданных в аренду американцам. Тоже напрасно: в этот период года они безлюдны. За некоторое время до этого, в Каннах, его пути пересеклись с молодой женщиной поразительной красоты, разодетой в меха и восседающей в безлошадном экипаже, управляемом шофером в ливрее. Это вскользь увиденное лицо кого-то ему напоминает. Ему понадобится три дня, чтобы вспомнить имя: Ребекка Аньелович, Ребекка, которая вместе с Ханной работала у Доббы Клоц. Наконец он добрался до роскошного особняка, раскинувшегося на мысе Ферра. Госпожа Зингер, живущая на Парк-авеню в Нью-Йорке, только что на яхте своего мужа отправилась в круиз, в Грецию. С друзьями. Здесь она была проездом. Среди ее друзей нет никакого красавца блондина…
За неимением выбора Мендель возвращается в "Отель де Пари". Служащий банка в Ницце клянется ему, что "господин Ньюмен часто заходил туда, когда бывал в Европе". Мендель еще раз, одного за другим, опросил всех служащих гостиницы. На это у него ушло два дня: из-за сменного режима работы. И именно тогда замаячил след: один из официантов оказался юным швейцарцем из Лугано. Он хорошо знает этого Ньюмена, судя по описанию Менделя: "Но его имя не Теренс…" Томас? Тадеуш? Да, именно Тадеуш Ньюмен. Он не жил в отеле, а лишь посещал бар. Он приходит всякий раз, как бывает в Монте-Карло. Часто в сопровождении женщин, но (швейцарец вежливо улыбается) редко с одной и той же, хотя всегда с красавицами.
И еще: Ньюмен бывает в Монте-Карло всякий раз, когда его патрон поселяется на своей вилле "Босолей". Кто этот патрон? Некий американец, по имени Джон Маркхэм, очень богатый, который, кажется, был послом Соединенных Штатов в России. Вот уже в течение многих лет Ньюмен работает у него секретарем.
— А где Тадеуш Ньюмен сейчас?
— Вам не повезло, месье. Только вчера он отправился в путешествие по Италии. Я слышал, что они намереваются нанести визит знаменитому маэстро Верди в Генуе. "Они" — потому что господина Ньюмена сопровождает его друг, некий господин Рильке, который сам является секретарем великого скульптора Родена…
В Риме квартет только что вошел в антикварный магазин на виа де Коронари. Мендель прислоняется к фасаду святой Марии де ля Пэ. В который раз он раскрывает сборничек стихов, изданный в Мюнхене под фамилией Томаса Немо. Всего 32 страницы, 26 стихотворений. Много раз с растущим недоумением он их читал и перечитывал. Не потому что не понимал слов. Но что это за стихи, в которых одна строка длиннее другой и которые — как это сказать — которые не рифмуются? "Свободный стих, — объяснил ему все тот же издатель тоном человека, сообщающего кулинарный рецепт каннибалу. — Вы знаете Жюля Лафоржа? Нет? А Ведекинда? Тем более. А читать вы хоть умеете? Разумеется, это не Дюма или Поль Феваль. Но это — литература. И великолепная. Мальчик, если хотите, принадлежит к школе импрессионизма. Первородный крик вы понимаете? Нет, вы не понимаете, это заметно…"
Мендель чуть не убил его.
Все четверо выходят из антикварного магазина. В следующие два часа они пройдут по Риму много километров. "Я останавливаюсь и вновь иду, вновь иду и опять останавливаюсь, восторгаясь новой витриной". Он, Мендель, между прочим, терпеть не может ходить по городу. Наконец они возвращаются на Пинчио. И остаются там на всю ночь. Очевидно, ночные бабочки зазвали Тадеуша, и Рильке. Вот это мораль. Пигалица будет довольна.
Мендель проведет ночь в постели одной случайно встреченной римлянки, а назавтра опять примется мерить шагами Вечный город, следуя за квартетом (иногда в коляске). Два или три раза он замечает (с удивительным для него самого раздражением) ласки, которыми обмениваются Поляк и та из ночных бабочек, что покрасивее. Он знает ее имя. Она американка и зовется Мэри-Джейн Галлахер; она — дочка богача (разумеется!), промышленника из Чикаго. Со всей очевидностью можно сказать, что назревает свадьба; они ведут себя как официально объявленные жених и невеста.
Тем не менее три дня спустя пары распадаются. Тадеуш и его немецкий друг сядут наконец в поезд, идущий во Францию, поскольку их секретарский отпуск окончен. В Ницце молодые люди расстанутся. Мендель последует за Поляком до самого Монте-Карло. И обнаружит жительницу Монте-Карло, которая уже предоставляла ему свою постель во время его предыдущего посещения. Он обучит ее ласкам по-балийски, пополнит свои знания о Джоне Д. Маркхэме и его жизни, а заодно выяснит кое-что о патроне Тадеуша. Похоже, что, находясь на пенсии, посол пишет мемуары о своем пребывании при императорском дворе России и не скоро прибудет в Европу. Тадеуш вынужден его ждать.
Теперь Мендель мог бы вернуться в Вену. Но он хочет выяснить все. Ждет еще почти неделю, подстерегая подходящую возможность. Наконец она предоставляется, когда, сидя в безлошадном экипаже, которым управляет сам — "этот мерзавец все умеет делать!"— Тадеуш едет в Ниццу, предупредив о своем намерении горничных виллы "Босолей", одной из которых Мендель пришелся по вкусу.
В Ницце Поляк часами сидит в библиотеке, спит в тихой портовой гостинице и назавтра, все такой же беспечный, едет на осмотр рынка цветов. Именно там Мендель заговаривает с ним, оказавшись рядом в роли человека, который хочет купить букет васильков, но может изъясняться только на русском.
Они вступают в разговор.
А пять дней спустя Мендель уже в Вене.
— Не понимаю, что происходит, — говорит ему Марьян. — Она стала…
— Сумасшедшей? Но она всегда такой была. В чем же разница?
— …стала странной. Прежде всего, не отпускает меня ни на шаг. Обычно она давала мне спокойно работать, доверяла мне. А теперь, с тех пор как мы прибыли в Вену, не только не хочет, чтобы я уезжал, но и сама не двигается с места. Если и бывает в отъезде, то два-три дня, не больше, и всякий раз по очень срочному делу. И тут же возвращается. И при каждом возвращении походит на пикирующего орла. Пикирующего на меня.
Мендель смеется.
— Разумеется, никому, кроме вас, я бы об этом не рассказал, — продолжает Марьян. — Все это действительноменя беспокоит, я спрашиваю себя, что с ней происходит. У нее возникли сложности с одним голландцем, но это не главная причина. Впрочем, вопрос уже почти решен. Нет, она стала странной от чего-то другого. Она перенесла дату открытия института, которое могло прекрасно состояться. Все готово. Из Парижа прибыла бригада косметологов, обучила девушек здесь, на месте, и теперь они прекрасно подготовлены. Мы никогда не делали так много, и я не понимаю почему: Вена ведь не важнее, чем Берлин. А в Берлине она предоставила мне свободу действий и приезжала лишь для того, чтобы просто окинуть все взглядом.
Взор Менделя скользит по лицу юноши. Внезапно вспыхивает: "Я же говорил, что в ней что-то изменилось!" Он спрашивает:
— Марьян, как ее зовут?
— Ханну?
— Не строй из себя идиота.
Он переступает с ноги на ногу и наконец произносит:
— Гризельда.
…И Марьян принялся рассказывать, как он случайно соблазнил австралийскую секретаршу Ханны, очень мягкую и застенчивую блондинку. Теперь он укоряет себя тем, что лишил ее невинности… "Это невозможно! — думает Мендель. — Она дошла до того, что лишила его невинности! Эта Пигалица просто невыносима!"
Марьян говорит и говорит: о Гринцинге и его ресторанчике, о танцах…
Мендель подсказывает:
— Что делает Ханна?
— Она учится танцевать. По рекомендации известного музыканта Иоганна Штрауса ей дает уроки церемониймейстер из Хофбурга. А Хофбург — это дворец императора.
В рабочем кабинете Ханны, в самом центре квартиры, собрались трое банкиров и столько же бизнесменов. По старой привычке она попросила мужчин сесть сама же, единственная, стоит, прохаживается, а иногда замирает на долгое время у них за спинами, изучая своими большими глазами их затылки. Она улыбнулась Менделю и сказала, что он может войти, остаться и поприсутствовать на заседании. Он садится и в течение последующих двух часов слушает, как она то по-английски, то по-французски, то по-немецки диктует указания, требует объяснений, журит за недостатки и даже — единожды за все это время — улыбается застывшими глазами и произносит:
— Мне кажется, вам следовало бы лучше подумать… — что на ее языке означает примерно следующее: "Если не будете делать то, что я прошу, или будете действовать мне на нервы, я вопьюсь зубами вам в горло и высосу всю кровь до последней капли…"
В это время ее капитал тянет уже на 120–130 тысяч фунтов и, судя по тому, как идут дела, должен утроиться или учетвериться в ближайшие пять лет.
Мужчины уходят.
Взгляд серых глаз впивается в Менделя. Не произнеся ни слова, она внезапно отводит эти широко раскрытые глаза и чуть было не хватается за шнур для задергивания штор.
— Где он, Мендель?
— В Монте-Карло. Он пробудет там до конца августа.
— У него все хорошо?
— Да
— Он женат?
— Нет.
Но, разумеется, она почувствовала легкое колебание в его голосе.
— Он намерен жениться?
— Если ты это допустишь. На американке по имени Мэри-Джейн Галлахер.
— Богатой?
— Очень богатой.
Он принялся докладывать почти все подробно. Она не перебивает его, оставаясь неподвижной и невозмутимой. Сидит за письменным столом, без малейшей дрожи положив свои тонкие белые руки на поднос. Мендель говорит, что ему удалось восстановить весь маршрут Тадеуша начиная с того дня, когда, выгнанный Доббой Клоц из Варшавы, он приехал в Париж. Во французской столице нашел работу в ресторане в квартале Оперы, сначала в роли посудомойщика, а затем, в силу своей ловкости, официанта. Работал много месяцев, пока не скопил достаточно денег, чтобы вернуться в Польшу…
— В Варшаву?
— Да.
— Это глупо: его искала полиция.
— Видно, это его не смутило.
— Когда он приезжал?
— В июне. Тебя там уже не было. Ты уже села в Данциге на пароход.
— Что означает это возвращение?
— Понятия не имею.
— Мендель!
Но Мендель повторяет еще раз: ни малейшего понятия, Ханна. Она качает головой:
— Пожалуйста, продолжайте.
— Тадеуш недолго оставался в Варшаве. Может быть, действительно из-за полиции. Он вернулся в Париж, на прежнюю работу. Однажды за столом, который он обслуживал, услышал, как мужчина говорил о том, что ищет секретаря, знающего по меньшей мере русский и французский и способного писать на этих двух языках. Не очень обычно предприимчивый, Тадеуш собрался с духом и…
— Откуда вы это узнали?
— Только, пожалуйста, без дурацких подозрений: просто я был в том ресторане. Я пошел туда, потому что, будучи в Варшаве, твой Поляк упомянул его название в разговоре с одним из своих университетских друзей.
— Логично.
— Вполне с тобой согласен, Пигалица. Я могу продолжать?
— Да, дорогой Мендель.
— …Собрался с духом и представился. Несколько дней спустя его нанял Джон Д. Маркхэм, миллиардер и личный друг президента Кливленда. Он дважды избирался в Белый дом и был послом в Санкт-Петербурге. Вместе с ним Тадеуш выехал в Штаты, чтобы осесть там под именем Ньюмена. Разумеется, из-за русской полиции…
— Теперь, Ханна, он американец.
— Плевать, — отвечает она.
— Три года при царском дворе. В марте 96-го возвращение в Америку. Маркхэм становится помощником госсекретаря…
— Там это что-то вроде премьер-министра.
— Но, смещенный неким Мак-Кинли, Кливленд покидает Белый дом, и старый Маркхэм, которому уже больше семидесяти, решает уйти в отставку и взяться за мемуары. Проводит все больше и больше времени в Европе. С тех пор Тадеуш остается со своим работодателем. У Огюста Ренуара, у которого Маркхэм купил одну из работ, он встретился с Райнером Марией Рильке…
— Отсюда и поездка в Италию. Ты знаешь все, Ханна. Марьян рассказывал мне о голландце, с которым у тебя возникли сложности.
— Не будем об этом, все уже улажено. У вас с собой стихи Тадеуша?
— Десять экземпляров.
— Вы могли бы купить все.
— Ты сделаешь это сама, Ханна. Маркхэм и Галлахеры очень дружны. Эта Мэри-Джейн провела прошлое лето на вилле "Босолей".
— Красивая?
— Да, недурна.
— Брюнетка?
— Блондинка. Пепельная блондинка с глазами цвета ореха.
— Высокая?
— Достаточно высокая.
В глазах Ханны он читает следующий вопрос и предвосхищает его:
— Ханна, вы совсем разные! Она выше тебя почти на голову, она криками выражает свое восхищение памятниками и цветами, она нуждается в помощи, чтобы выйти из кареты или подняться по лестнице. Она не знает, сколько стоит хлеб: пенни или пять фунтов.
— Умеет играть на чем-нибудь?
— На пианино.
— Я пыталась, — спокойно отвечает Ханна, — Дебюсси мне показывал, как это делается. Затем я наняла учителя. Результат нулевой. Она, как и Тадеуш, умеет управлять безлошадным экипажем?
— Да.
Наконец Ханна приходит в движение: опускает голову, вновь подымает ее.
— Я куплю себе пианино и буду учиться. Что еще она знает из того, чего не знаю я?
— Есть сотни вещей, которые знаешь ты и о которых она даже понятия не имеет. И…
"Закрой-ка рот, Мендель Визокер. Поскольку ты хорошо знаешь, и Ханна так же хорошо знает это, что весь вопрос именно в этом: в огромном количестве вещей, которые Ханна знает и может делать, ее потрясающая индивидуальность, ее манера руководить людьми… Мир, вселенная, бездна между нею и этой Мэри-Джейн Галлахер, богатой, но обычной девушкой, одной из тех, на которых мужчина может спокойно жениться без боязни быть сожранным заживо…"
— О черт! — воскликнул Мендель, охваченный внезапной грустью. — Ханна, ты вызовешь своего Поляка в Вену или сделаешь вид, будто случайно встретила его в "Отель де Пари" в Монте-Карло, заказав при этом особый лунный свет?
— Это произойдет в Вене.
— Ты все приготовила, да?
— Все.
— А если бы я его не нашел?
Вместо ответа она ему улыбается. И Кучер узнает это выражение лица, которое было у нее пятнадцатью (или семнадцатью) годами раньше, когда он задавал семилетней Пигалице слишком уж наивный вопрос.
Она останавливает на нем свой непроницаемый взгляд и спрашивает:
— А что вы рассказали ему о себе?
— Откуда ты взяла, что я с ним говорил?
Она раздраженно качает головой с видом человека, страдающего при виде такой примитивной лжи.
— Вы, разумеется, говорили с ним, Мендель. Вы следили за ним целый месяц и даже больше. А в конце вы с нимговорили. Потому что хотели знать, что у него в голове.
Молчание.
— Думаю, завтра я уеду в Америку, — холодно произносит Мендель. — Я достаточно наслушался.
— Простите меня, Мендель.
— Иди к черту.
— 30 декабря этого года я выйду за него замуж. Здесь, в Вене. Назавтра, в день Нового года и начала нового века, мы будем с ним танцевать. Затем отправимся в свадебное путешествие. В Италию. Я там сняла дом, пока была, как считается, в Швейцарии. Все улажено.
— Примите мои поздравления, — говорит Мендель. Ему хочется заплакать, чего от него не могли добиться даже в Сибири.
— Мендель, я обязана вам больше, чем любому из мужчин или женщин. Не покидайте меня в таком сердитом настроении, пожалуйста.
Она не кокетничает, не строит из себя паиньку: она говорит с ним спокойно и — как бы это выразиться? — по-мужски. Так что он наконец решается взглянуть ей в лицо. Она сидит за письменным столом, такая маленькая со своими совиными глазами. "Это не ее вина, Мендель, что ты ее любишь, не ее вина, что из всех женщин, которых ты знал, она одна смогла подложить мину под твое одиночество скитальца. Так уйми же свою сварливость и ревнивую злобу, а также ярость, оттого что она раскусила тебя, догадавшись обо всех чувствах, которые ты испытывал, стоя перед Поляком. Она такова, и ее уже не изменишь: одновременно ненавистная из-за своей невероятной проницательности и мании управлять и руководить всеми и в то же время восхитительная. Лучшее доказательство того, увы, — ты ее обожаешь, и ты в этом не одинок. Разумеется, тебя пугают ее планы относительно Тадеуша. Особенно теперь, когда ты знаешь, что у него, Тадеуша, в голове, после стольких часов разговора на цветочном рынке Ниццы… Предчувствие катастрофы? Но ты можешь и ошибаться, ты ведь не безгрешен. Тем более что она отлично знает, какому огромному риску подвергает себя, действуя так, как она действует. Она права: не уходи с обидой на нее…
Он подходит к Ханне и заключает ее в объятия. Она первой целует его — в губы, в раскрытый рот. Он отвечает на ее поцелуй. Отпускает ее и произносит:
— Он очень хорош собой, Ханна. Ей-богу, очень хорош и даже лучше. Я никогда бы не смог найти тебе подобного, даже если бы объехал весь свет. И он чертовски умен. Может быть, в каком-то смысле даже больше, чем ты.
Она закрывает глаза и победно улыбается.
— Я знаю, Мендель, я бы не полюбила первого встречного.
Венская осень
Лиззи, приехавшая в последнее лето XIX века в Вену восточным экспрессом из Лондона, весела и счастлива. Она выполнила все данные Ханне обещания. Выполнила успешно. По правде говоря, она сгибается под тяжестью дипломов: их у нее полный чемодан. Она получила исчерпывающие сведения обо всем том, что светская девушка должна была знать в то время: умела вышивать, могла множеством разных способов начать письмо, ухватила обрывки орфографических правил, латинского и греческого, но была не очень сильна в счете: это дело мужчин; зато неплохо знает историю (восторженное почитание, которое почему-то необходимо испытывать к таким ужасающим душегубам, как Кромвель, Нельсон, Сесил Роде и Китченер), играет на пианино, может совместно с поваром составить меню, исполнить семь видов реверанса в зависимости от ситуации, а также перед Ее Королевским Величеством и перед кем-нибудь из ее дальних кузенов; в ее багаже немного поэзии (то есть как раз в меру), девять способов заварки чая, крайнее недоверие к иностранцам (а иностранцы — это метисы и все те, кто не является подданными Британской империи), географии ровно столько, чтобы иметь некоторое представление о той же империи, где никогда не заходит солнце, самая малость французского языка, чтобы командовать няньками и швейцарами ресторанов, и, наконец, немного сведений (более чем туманных) о существовании другой половины рода человеческого, прозванной мужчинами. Их можно определить по усам. Для брака нужно остановить свой выбор на выходце из Оксфорда, Кембриджа или Сэндхёрста. И последнее: со стороны мужчин женщина должна вытерпеть некоторые прикосновения…
— …В стиле: "Раздвинь ноги и думай об Англии, это — лишь неприятный момент, который нужно пережить". Ах, Ханна, мне кажется, что я сошла с ума, моя жизнь наконец началась! И более того — в Вене! Я задыхаюсь от счастья. Скажи-ка, ты не говорила мне, что купила автомобиль. А какой он марки?
— Пожалуйста, не уходи от темы. И ответь на мой вопрос.
— Нет.
— Что "нет"?
— Ни одного, я сдержала слово: ни единого любовника. Всего лишь троим или четверым я позволила поцеловать меня.
— Тут имеет еще значение, куда поцеловать, — говорит Ханна с подозрительностью в голосе.
— Стыдись, Ханна, ведь у тебя их было 72. И они раздевали тебя догола, что само по себе отягощающее обстоятельство. А меня целовали только в губы. Нет, лишь касались моих губ. Как ты мне и советовала, я внимательно следила за их руками. Но этого можно было не делать: я уже задавалась вопросом, не обрублены ли у них передние конечности. Был лишь лейтенантик из колдстримских гвардейцев, который чуть было не свалился в мой корсаж: так внимательно разглядывал его содержимое. Его глаза походили на кухонные ножи, И все же, стоило мне только поинтересоваться, знает ли он позу юньнаньского миссионера, и его почти что вынесли на носилках.
— Боже праведный! — воскликнула Ханна.
— Ах, Ханна! Ведь это ты научила меня всему этому.
— Бесенок, я никогда не рассказывала тебе ни о каком миссионере и уж тем более ни о какой позе.
— Ты уверена? Значит, мне все это приснилось. А ты умеешь управлять этой машиной? Это — фантастика, да? Ты научишь меня? Что, мои чемоданы? У меня их всего девятнадцать. Разумеется, плюс картонки. Всю свою зимнюю одежду я оставила в Лондоне. Провожая меня на вокзал, Полли сказал, что этого должно хватить. Кстати, ты знала, что Полли намеревается жениться?
— Да.
— Правда, вовремя? Ему почти сорок. А когда мужчина так стар, он сможет сделать женщине ребенка? Да, пока не забыла: я получила почтовую открытку из Нью-Йорка, от Менделя Визокера. Это похоже на телеграмму. Он сожалеет, что не сможет меня увидеть, сообщает, что обожает страусов. Правда, мило? Еще он добавил одну странную фразу: "Следите за нею". Разумеется, "за нею" — это за тобой. Что происходит? Почему Мендель просит меня… Наконец она замолкает: поток слов внезапно иссяк. Она пристально всматривается в Ханну, которая в этот момент припарковывает свой "даймлер" у дома недалеко от канцелярии Богемии.
— Боже мой, Ханна! Ты отыскала его, да? Избавившись от чемоданов и картонок, которыми были забиты два фиакра, (понадобилась целая армия слуг, чтобы перетаскать их), обе ждут момента, когда войдут в квартиру, И только тут бросаются друг другу в объятия, обе плачут, и Лиззи произносит:
— Ах, Ханна, я так счастлива за тебя, так счастлива…
"И наконец-то я с ним познакомлюсь".
Чтобы завлечь Тадеуша в Вену и удержать здесь, она в первое время строила самые невероятные планы. Обретшее поддержку со стороны Лиззи ее и без того богатое воображение близко к перегреву. Она перебрала множество вариантов: от простого похищения до экстравагантной махинации, в которой один венский издатель (щедро ею оплаченный) до экстаза восхищен стихами Тадеуша, он не успокоится до тех пор, пока не заполучит столь блестящего поэта в свою "конюшню". Он предоставит ему время, чтобы писать книги, пьесы или поэмы, и даже готов поощрять его любыми субсидиями. Каков меценат!
(Ханна, как и Визокер, читала и перечитывала стихи из брошюры, изданной в Мюнхене. Из этих чтений она вынесла еще большую дозу замешательства, чем тот же Мендель. Сколько в голове у Тадеуша странных вещей, дойти до конца в осознании которых оказалось не под силу даже ей! Это как прогулка по саду, который ты раз сто видел во сне и столько же раз пересекал вдоль и поперек, где знаешь каждую клумбу и где внезапно открываешь для себя доселе незнакомые цветы, которые тем не менее уже давно растут там. Ханна читала стихи Бодлера, Вердена и Рембо, если начать с французов, через Андре Лабади она повстречалась со Стефаном Малларме, находившимся тогда на закате своих дней, она знает и любит Гейне и Ведекинда, Донна и Йетса — словом, она, конечно, читательница более подготовленная, чем Мендель. Однако в стихах Тадеуша ее потрясают интуиция, глубина, чувственность, которой веет от каждой строки и о существовании которой она ни на минуту не догадывалась в пору их свиданий в памятной комнате Пражского предместья Варшавы. "Либо он полностью переменился, либо тогда я не смогла его увидеть таким, каков он есть. Он — настоящий писатель, способный творить свой собственный мир, а я… я — лишь обычная заурядная читательница. В данном случае ум не играет существенной роли, а лишь дает понять, что ты ничего не понимаешь. Он — творец, а ты не умеешь ничего, кроме делания денег".)
Во всех ее последовательно создаваемых планах смешивались воедино комедия и драма. Причем преобладала комедия. Попробуйте представить себе захват Тадеуша калабрийскими бандитами, от которых Ханна его освобождает, прискакав на боевом коне цвета кумача и черной ночи во главе эскадрона наемников, отобранных из французских зуавов. Или взятие на абордаж казино Монте-Карло и прилегающего к нему "Отель де Пари" турецкими янычарами. Для чего? Чтобы заточить Тадеуша в гарем, где он стал бы единственным обитателем под присмотром Менделя с ятаганом в руке…
Бред какой-то.
Но, как всегда, пришло время, когда вторая половина Ханны, всегда остающаяся в здравом уме, положила конец ее шалостям. Она учитывает предсказанную Менделем опасность. "Это не игра, Ханна, ты и Тадеуш уже вышли из романтического возраста. И уж тем более здесь не годится деловой подход. Постарайся хоть раз быть простой и непосредственной. Как для него, так и для тебя жизнь в браке будет совсем нелегкой. Тебе придется многое брать на себя, и, чтобы он тебя переносил, не требуй от него слишком многого. Не порти все с самого начала". Она решается взяться за перо. В последние июльские дни только и делает, что пишет и вновь переписывает письмо Тадеушу. По меньшей мере раз шестьдесят.
Наконец она отсылает письмо. Лиззи, на удивление молчаливая и важная, собственноручно опускает конверт в почтовый ящик.
Она пишет: "Я не перестаю думать о тебе. Я хочу и нуждаюсь в том, чтобы вновь встретиться с тобой. Ни ты, ни я не связаны узами брака. Если даже наша встреча сведется к разговору о прошлом, это будет лучше, чем если ты не ответишь вовсе".
Она подписалась просто: "Ханна" и указала ему свои адреса в Вене, Париже и Лондоне.
Изъясниться так лаконично, подать себя в некоем роде безоружной (за исключением, быть может, этих трех адресов, которые явно указывают на обеспеченность) — все это стоило ей немалых сил. Но она следовала своему намерению оставаться простой и предоставить Тадеушу свободу выбора. Единственное нарушение: она просит Марьяна тайно определить к Тадеушу кого-нибудь- на виллу "Босолей" или в любое другое место, куда он может отправиться. Она хочет быть уверенной в том, что он действительно получит ее письмо. Ей будет невыносимо ждать ответа на письмо, которое, возможно, никогда не дойдет до адресата.
Как только Марьяна известят о том, что письмо благополучно дошло, она объявит, что сама свяжется с наблюдателем, частным детективом, специально для этого прибывшим из Англии. Ему будет приказано продолжать наблюдение до получения новых указаний.
Без ведома Марьяна и даже Лиззи.
Безусловно, ей стыдно за себя, но это сильнее ее: "Ханна, ты совершенно неисправима! Временами я тебя просто ненавижу".
В Париже в августе и начале сентября она встретится с Клейтоном Пайком, который привез во французскую столицу свою австралийскую "орду" и "оккупировал" "Ритц". Несмотря на свой по-прежнему громогласный смех, Пайк сильно постарел, что часто происходит с такими, как он, тучными людьми: похудел, кожа обвисла… Но пока что он не так уж стар, чтобы отдаться во власть этих приблизительно 90 фунтов розовенькой и ароматной плоти. И пусть ему не навязывают условий… "Зря стараетесь, Пайк: еще не пробил час, когда вы меня огорошите, вы, гигантский кенгуру!"— "Эти кретинские адвокаты…"— "Я опасаюсь вас, Пайк, и ваших красивых голубых глаз. Мне всегда нравились настоящие мужчины". — "Черт возьми, вы дадите мне закончить или нет? Мне не нужны эти треклятые пять процентов от ваших доходов. Пари есть пари". — "Мне смешно, Пайк: нравится вам или нет, вы получите эти деньги. Неумолимо, как выразился Полли". — "Ханна!"— "Пайк, вы мой компаньон. Слава Богу, вы всегда на другом конце земли, я могу вас надуть. Для забавы…"— "Ханна!"— "Да, дорогой Пайк?"— "Я скоро умру, Ханна, пришел мой час". Молчание. Она подходит, обнимает его: "Не говорите глупостей, пионер Пайк не может умереть". — "Ханна, если бы я познакомился с вами во времена моей молодости, один лишь Бог знает, что я мог бы натворить…"— "Во всяком случае, насиловать меня вам бы не пришлось: уже тогда вы были красавцем и я сама прыгнула бы к вам на колени". Он улыбается и гладит ее по щеке.
Это верно, она испытывает к нему большую нежность и дружескую привязанность. К тому же он обладает всем необходимым, чтобы называться мужчиной в том смысле, какой она вкладывает в это слово: сила, дух авантюризма и… мягкость. Такие люди иногда нуждаются в утешении, хотя и готовы в любую минуту вас защитить. Он из породы тех великих первопроходцев, род которых никогда не переведется. Без него она чувствовала бы себя чертовски одинокой, ибо она — женщина.
Пайк торжественно произносит: "Ханна, согласно контракту, который навязал нам в Сиднее этот чертов англичанин Твейтс, вы действительно должны мне выплачивать пять процентов. Согласен, я в тупике. Но и речи не может быть о том, чтобы я передал их моим наследникам. Со всем тем, что им остается, они и так будут достаточно обеспечены. Если же захотят большего, пусть выкручиваются сами — им останется лишь предъявить доказательства. Я еще раз прочел этот чертов контракт и теперь знаю, как отомстить вам за вашу подлость. Соглашение гласит, что эти пять процентов в крайнем случае перейдут к "названным пофамильно лицам". Я называю это лицо сейчас: ваш второй сын". — "У меня нет детей". — "Но они у вас будут, так ведь?"— "Да, трое". — "Великолепно. Следовательно, деньги перейдут ко второму ребенку, при условии, что им будет мальчик". — "Это будет мальчик. Все предусмотрено заранее". — "Гром и молния! Ханна, а вы уже знаете того, кто сделает вам этих троих детей?"— "Да". — "Им явно должен быть необыкновенный парень, раз уж вы остановили на нем свой выбор". — "Пайк, он удивительный парень".
Ее прибытия в Париж требовали дела. Цифры продолжают расти — повсюду и с непрерывной методичностью. Предложения о сотрудничестве идут к ней со всех сторон. Она приехала еще и потому, что не в силах больше томиться ожиданием. Донесения из Монте-Карло скупо свидетельствуют о том, что Тадеуш остается безнадежно инертным. Джон Д. Маркхэм, его патрон, прибыл из-за океана и либо дает приемы, либо ходит на них. Иногда Тадеуш сопровождает его на эти светские мероприятия, но в основном, не считая двух часов поздним утром, отдаваемых воспоминаниям бывшего посла, он проводит все светлое время суток запершись в своей комнате. Пишет. Но не письма (детектив держит под контролем всю исходящую корреспонденцию), а, вероятно, театральную пьесу, если верить горничной, подкупленной британским "шпионом".
"Раз этот господин не может выкроить время, чтобы ответить мне, — думает Ханна, — то, может быть, он послал меня ко всем чертям? И зачем я только отправила это треклятое письмо, полностью раскрывшее мои замыслы?" Она предусмотрела механизм, который немедленно известил бы ее по телеграфу, приди ответ Тадеуша в Лондон или Вену. Но ведь он точно не знает, где я нахожусь…"
Лиззи и она, Ханна, накупают ошеломляющее количество платьев. Платьев и всего того, без чего они не более чем тряпки. Туалеты остаются единственной областью, где Ханна еще способна быть расточительной. Драгоценности оставляют ее почти что равнодушной. Они придумывают игру, по правилам которой Лиззи должна посещать институт или один из ее магазинов, открытых в Париже, в качестве как можно более взыскательной клиентки. После нее туда входит Ханна. Вначале роль секретного агента привлекает юную австралийку, но лишь до тех пор, пока она не откроет для себя жестокость этой игры.
Лиззи, которая многократно виделась с Марьяном, восхищена тем, что у него есть любовница: "Пусть лучше погуляет сейчас, потому что потом он будет у меня на глазах!" Кажется, она и впрямь настойчива в своем намерении выйти замуж "за этого длинного дуралея" (который все еще не подозревает о нависшей над его головой угрозе скорого брака). Первое, что удивляет Ханну, это спокойная настойчивость молодой Мак-Кенны. Второе — поведение самого Марьяна. Вопреки всем ее опасениям, он не особенно привязался к Гризельде: через три или четыре недели их связь с Гризельдой прервалась, и он уже сам искал себе подружек. Времени им уделял не больше, чем требуется, чтобы поесть или постричься: в промежутках между встречами то с владельцем или управляющим домами, то с мебельщиком, то с банкиром. Набирая корпус "хорьков", он, естественно, отдавал предпочтение женщинам: мужчина будет слишком бросаться в глаза в ее институте… В числе пяти женщин, отобранных им, была и Гризельда Вагнер.
— Ханна, ты же сама наняла ее и сделала своей секретаршей. Значит, кроме того, что она красива, ты нашла в ней и другие качества. Я поискал и тоже кое-что нашел: Гриззи со вкусом одевается и весьма раздражающе действует на мелких служащих магазинов и институтов. Уже неплохо, но это еще не все: врожденная склонность к шпионажу и умение вживаться в любую роль…
"А не морочит ли он мне голову?"— думает Ханна, готовая расхохотаться и не обнаруживающая на лице Марьяна ничего, кроме угодливого спокойствия.
— Плюс склонность к перемене мест, — продолжал тот со всей кротостью мира. — У нее достаточно хорошая память, и, если за нею наблюдать, то на ее честность можно будет положиться. Словом, она — один из лучших "хорьков"… Ты все еще хочешь, чтобы я отправился в Америку?
— Да.
— Я отплываю 30 сентября на борту "Мажестика". Меньше чем через неделю буду в Нью-Йорке. Я навел справки. По словам господина Твейтса и других лиц, с которыми я советовался, там у них, в Нью-Йорке, есть какая-то Пятая авеню. Очень элегантная. Думаю, что это могло бы быть именно тем, что нужно для открытия твоего института. Я посмотрю.
— Посмотри.
— Теперь она уверена, что он, говоря о Гризельде, беззлобно над нею посмеялся, дав понять, что догадывался о предпринятой ею операции по лишению его невинности.
"Ханна, тебе невероятно повезло, что ты его встретила…"
Он невозмутимо задает вопрос:
— Ты хочешь, чтобы я возвратился к твоей свадьбе?
Она выдерживает его взгляд.
— У тебя много работы, — отвечает она. — Да и потом, ожидается достаточно специфичная церемония…
— …На которой, возможно, будет недоставать жениха.
Поскольку Тадеуш не подает признаков жизни. "Он мог просто выбросить твое письмо, даже не прочитав!" Больше того: в донесении детектива от 6 сентября указывается, что Джон Д. Маркхэм вскоре намерен вернуться в Вирджинию, и все говорит за то, что секретарь будет сопровождать его. Как крепки ни были нервы Ханны, как велика ни была ее вера в собственные расчеты и выводы, она жила все это время с нарастающим чувством страха, и даже обычная страсть к работе не могла вытеснить его. Она задержалась в Париже дольше, чем намечала себе, несмотря на подспудное ощущение, что ей нужно быть в Вене.
Джульетта Манн работает во главе команды из шести человек, четверо из которых — женщины. Среди ведущихся работ — исследования губной помады, в перспективности которой Ханна более чем уверена.
Своей студенческой бригаде, состав которой обновляется каждый учебный год, она поручает изучение духов.
Рынок ими и так уже перенасыщен, известно более пяти сотен наименований, и более трети из них выпущены одним домом. Жермена (а есть еще Любен, Хубина, Дорен и многие другие, такие как Молинар, Роже и Гале). Но счастливая мысль, поданная ею химикам, меняет все. На глазах у Ханны рождается новое, современное парфюмерное производство, в котором на смену природным ароматам придут синтетические продукты, полученные в лабораториях. Это позволит снизить затраты и поведет к созданию духов, у которых нет аналогов. Разве не очевидно, что за ними будущее? Из лаборатории политехнической школы Ханна пригласит еще двух химиков, бывших однокашников Джульетты, и доверит им новое оборудование, размещенное на двух этажах возле "Гобеленов". Задача: создать духи "Ханна", которые при всей своей простоте и скромности должны стать (это ее сокровенное желание) самыми дорогими и самыми роскошными в мире (они появятся лишь в 1905 году, одновременно с "Ориган" Коти), а также разработать менее дорогую и более доступную продукцию. Она не может мириться с мыслью, что в ее магазинах продают что-либо произведенное не ею самой.
Десятки часов уходят на дегустацию образцов и на беседы о кумарине, гелиотропине, ванилине, ионопе, искусственном мускусе, альдегидах, а также на то, чтобы поражать профессионалов своими собственными знаниями.
…Деятельность почти что лихорадочная и в то же время почти не оставляющая следа в памяти. Каждый день и даже каждый час — это настоящая пытка. Умолкает даже Лиззи, точнее, она старается избегать всякого упоминания о том, что произойдет в декабре. Лиззи делает это из любви к Ханне, что еще более удручает. Ханна почти не спит. Ее неотступно преследует мысль: сесть в спальный вагон поезда "Париж—Лион—Средиземное море" и выйти на самом юге, оказаться среди апельсиновых деревьев и пальм Лазурного Берега, предстать перед ним и сказать первое, что придет в голову, или, наоборот, что-нибудь тщательно подготовленное. Чтобы наконец узнать, что же у него в голове. "Боже мой, Ханна, ты безнадежно глупа: любить, как любишь ты, тем более по прошествии семи лет!"
Чтобы как-то скрасить свои бессонные ночи, она пытается читать. Открывает для себя Оскара Уайльда (она мельком видела его в компании Генри-Беатрис, декоратора, у которого тот ходит в числе самых близких друзей). Перечитывает "Балладу Редингской тюрьмы", опубликованную за год до этого, и, не в силах ничего с собой поделать, плачет — настолько слова и мысли автора близки ей: "Так каждый из нас убивает то, что он любит. Пусть это услышат все. Некоторые делают это резким взглядом. Другие — вкрадчивым словом. Трус убивает поцелуем. Храбрец — клинком".
Она плачет, как не плакала никогда и как никогда больше не заплачет: крупными детскими слезами, во весь голос.
На несколько дней Ханна едет в Лондон, хотя знает (ее бы обязательно поставили в известность), что не застанет там ответа на свое письмо. Но, несмотря ни на что, она не теряет надежды. Сесиль Бартон еще раз подтвердит: дела идут как нельзя лучше. Впору подумать, что все неудачи в ее личной жизни закономерно компенсируются профессиональными победами.
В Лондоне Полли женится на некоей Эстелле, настоящей аристократке, очень состоятельной за счет южноафриканского золота (похоже, что там, в этой стране, расположенной на самом краю африканского континента, происходят какие-то стычки с бурами). Отсутствие броской красоты компенсируется у Эстеллы умом и чувством юмора.
— Пол, которого вы зовете Полли, говорит, что вы — Наполеон в юбке, если не считать того, что вы разбили Булонский лагерь прямо напротив Бэкингемского дворца…
— Если не считать и того, что Наполеон хотел, чтобы все женщины были безграмотны, — парировала Ханна, которую, бонапартистку по духу, всегда раздражало любое женоненавистничество.
— В качестве свадебного подарка она преподнесет им одну из работ Клода Моне, которой дорожила больше всего: что стоил бы подарок, если бы он ничего не стоил? Среди 700 или 800 приглашенных на свадьбу ее внимание привлекает молодой человек с губами ребенка, пускающего слюни, который заявляет, что скоро сделается депутатом (ему нет даже 25). У него потрясающая быстрота ума, феноменальное честолюбие и полная уверенность, что он избран судьбою. Для начала его, пожалуй, устроил бы пост вице-короля Индии. Он приглашает Ханну на танец. Как обычно, она отвечает отказом. Да, она умеет танцевать, и даже не худо, но над нею висит обет воздержания до конца века. Подождите, это не так уж долго. Он интересуется ее занятиями и в ответ слышит, как она мажет своими кремами (а на этот день их 15 различных сортов) дам джентри. Ханна изъясняется своим обычным языком, потрескивающим и саркастическим, к которому она прибегает, когда видит перед собой человека, готового ринуться вслед за нею в словесные баталии. Он смеется, садится рядом, и они болтают целый час.
— Зовите меня Уинни. Или Черчилль, как хотите. А вы сделаете скидку моей жене, если она вдруг придет к вам?
— Вот вам мое слово: я подниму цену в пять раз. Это самое малое, что я могу сделать для будущего вице-короля.
Назавтра он прислал ей цветы. Со значением: светло-алые розы вперемешку с чертополохом, почти такие же колючие, как она сама. Через час она ответила ему, послав самую большую шляпу из всех, какие только смогла найти (добрых полтора ярда в диаметре, с вывески шляпного магазина): "Надеюсь, что она придется вам как раз впору". В какой-то момент ее обуял страх, что она зашла слишком далеко. Но нет, в тот же вечер ей доставили на площадь Сент-Джеймс десять баррелей прогорклого свиного сала: "Скромный вклад в ваши усилия по борьбе за женскую красоту".
А через день он сам посетил институт, обласкал взглядами продавщиц, одну красивее другой, и пригласил Ханну на обед в дом одной из его теток. Вышеуказанная тетка была по меньшей мере герцогиней. Она идет на этот обед и на другие, с Твейтсом или без Твейтса, и не обязательно с "Уинни", который, впрочем, вскоре покинет ее, чтобы покрыть себя славой в Трансваале. Не полагаясь на судьбу, он лично будет писать для лондонских газет восхваляющие себя статьи. Некоторые из них Ханна успеет еще прочесть.
Со своей стороны, Марьян Каден отправляется в Нью-Йорк. Последний их разговор перед тем, как он сядет в вагон поезда, уходящего в Ливерпуль:
— Марьян, пожалуйста, запиши… Или нет, лучше запомни: я стала подругой Уинстона Черчилля, который весь обвешан дворянскими титулами и которому светит большое будущее. Его мать — американка. Вот ее адрес. Уинни пообещал, что свяжется с нею и скажет, чтобы она приняла тебя… Итак, Ребекка Аньелович, в замужестве Бекки Зингер, проживающая на Парк-авеню, кузен Полли, который то ли гангстер, то ли биржевой агент, плюс этот последний факт дают нам в руки три опорных пункта.
— У меня есть и другие.
— Тем лучше. Постарайся также узнать, что стало с Менделем. С его стороны некрасиво, что он не пишет нам…
Марьян переминается с ноги на ногу, он явно не решается произнести имя Тадеуша. Наконец находит выход:
— Если я увижу Менделя, должен ли я пригласить его на твою свадьбу?
— Он уже в курсе и не приедет. Марьян! Пожалуйста, смотри, чтобы индейцы не сняли с тебя скальп.
Вместе с Лиззи она возвращается в Вену. Все то же необъяснимое чувство, что ей нужно быть именно там. Институт на Рейхсратштрассе открыл свои двери. Приехавшая специально из Лондона (это ее второй приезд: она уже была в Вене весной) Сесиль Бартон может лишь фиксировать факт очередного триумфа. Теперь институты Ханны покрыли почти всю территорию Европы. Кольцо замкнулось. В международном масштабе и для всех светских дам. В некоторых столицах даже обижались, что они были обойдены вниманием.
Через художника Климта и музыканта Иоганна Штрауса Ханна завязывает знакомства со всеми заметными людьми Вены того времени. В их числе красавица Альма Шиндлер (она скоро выйдет замуж за Густава Малера) и сам Малер; "лорд Израиль", или Теодор Герцль, который двумя годами ранее организовал в Бале первый сионистский конгресс; Отто Вагнер, великий архитектор, перестраивающий столицу Габсбургов; знаменитый бургомистр Карл Люгер — "Красавчик Карл"… Хьюго фон Хофманшталь, который напишет для Рихарда Штрауса либретто опер "Кавалер розы" и "Ариана в Наксо", представил Ханне молодого врача-психолога Альфреда Адлера, а тот в свою очередь свел ее со своим учителем, врачом, занимающимся частной практикой, а также почетным профессором невропатологии Венского университета, евреем из Моравии по имени Зигмунд Фрейд. Первая встреча произошла в "Центральном кафе" — месте сбора интеллектуалов, которое не до конца еще вытеснило из памяти прелестное "Гринштейль", снесенное два года назад к всеобщему огорчению.
В этот день Фрейд принес под мышкой комплект пробных оттисков с книги "Толкование сновидений", которая выйдет в свет лишь год спустя. Ему 42 года, это невысокий мужчина, носящий бородку и усы, внешне достаточно застенчивый. Ханна говорит с ним на идиш, он отвечает на немецком. Он спрашивает, снятся ли ей сны. "Особенно открытые, рассматривающие тебя глаза", — отвечает она. Она берет в руки пачку листов и начинает перелистывать. Он удивлен невероятной скоростью ее чтения. Какое образование она получила? Никакого. "Она так уравновешенна, что это кажется аномальным", — уточняет Адлер, смеясь. Фрейд спрашивает, поняла ли она хоть что-нибудь в его рукописи. "Самую малость", — уверяет его Ханна и тут же демонстрирует, что уловила намного больше: вкратце пересказывает главу, которую только что просмотрела. Фрейд приглашает их на обед, ее и Адлера, на следующей неделе. Всего она побывает у него, или, вернее, у них, четыре раза. Он женат на некоей Марте, женщине с печальными и добрыми глазами (о которой говорит, что почти болезненно ревнует ее). Ей лишь однажды удастся пригласить эту пару пообедать у нее дома.
Всякий раз между Фрейдом и Ханной шли уединенные беседы, напоминающие обмен подачами. С самого начала она заявила, что обладает достаточно крепкой головой и не позволит копаться в ней всяким там докторам с их лорнетами. Именно эта ее отнюдь не внушенная сила, ее открытость, ее безграничная убежденность, что достаточно сильно захотеть чего-либо, чтобы рано или поздно получить желаемое, и привлекают в ней Фрейда. Как и Адлеру, ему кажется, что в ее уравновешенности проблескивает капля безумия. Он не утверждает этого, но заинтересован. Он дает ей или, скорее, заставляет ее говорить. Сама не зная почему и как, но однажды вечером, когда они были одни в его кабинете на первом этаже дома № 19 по Берггассе, она поймает себя на том, что рассказывает о своем местечке, своих встречах с Тадеушем на берегу ручья, об авантюристке, устремившейся в просторы пшеничных полей в лучах солнца, о смерти отца и Яши, о погроме…
Она умолкает, более смущенная, чем если бы вдруг обнаружила себя голой. Молчание. Она сидит на знаменитой турецкой софе. Напротив — изразцовая печь, слева — камин с колпаком, покрытым турецкой тканью. Фрейд улыбается, но не глазами. "Нет ничего опаснее детских воспоминаний", — произносит он наконец. Он ничего не добавит к сказанному, откажется даже назвать хоть какой-то диагноз, которым она, кстати, даже не поинтересуется.
Но она удалится с этим сомнительным и пугающим ощущением, какое испытываешь, когда цыганка умолкает на полуслове и спешит уйти после длительного изучения линий на твоей ладони.
Даже если не веришь в предсказания судьбы.
На Вену надвигается осень. Деревья Пратера с каждым днем меняют цвета. Еще немного… и веселье, царящее в городе, не выдержит контрудара со стороны природы. Если Ханна по-прежнему отказывается танцевать, то Лиззи предается этому удовольствию весьма охотно. Она постоянно окружена ордой миленьких офицериков, мечтающих лишь об одном: драться из-за нее на дуэли. И когда они обе, Лиззи и Ханна, появляются где-нибудь, обязательно в сопровождении Шарлотты О'Маллей, гигантского роста дуэньи, за ними обычно следует по пятам эскорт расфуфыренных офицеров.
И на этот раз они прошлись по Пратеру, задержавшись перед "Третьим кафе", где грохотал военный оркестр. Потом отобедали на пленэре в саду Сачера. Пять офицеров в киверах вышли вместе с Лиззи: та пожелала прокатиться на гигантском, высотою 65 метров, колесе, вращающемся со скоростью 65 сантиметров в секунду. Ханна осталась одна за круглым столиком под забавным балдахином: если пожелаешь оградиться от остального мира, можно задернуть занавески. Она раздавлена и наполовину побеждена: двумя днями ранее из телеграмм, пришедших одна из Монте-Карло, другая из Парижа, она узнала, что Джон Д. Маркхэм в сопровождении своего секретаря и других лиц сел на "Голубой экспресс" и отправился во французскую столицу. Оттуда — в Гавр. Из Гавра его путь лежит в Нью-Йорк. Уже зарезервированы каюты на борту "Лотарингии", парохода Генеральной трансатлантической компании.
Если бы не присутствие Лиззи, она наломала бы дров.
Она достает из сумки записную книжку в обложке из кожи черного и алого цветов с вензелем — двойное позолоченное "Н" — и машинально перелистывает счета. И вдруг чувствует, как на нее ложится чья-то тень. Она думает, что это вернулась Шарлотта О'Маллей, на которую наводит страх гигантское колесо.
…Но шторки закрываются, и чья-то большая рука захлопывает блокнот. Ее бросает в дрожь, глаза распахиваются до предела, она смотрит прямо перед собой, не в силах повернуть голову. С поразительной мягкостью "тень" извлекает из ее рук карандаш, книжку, приподнимает ее со стула из черного тростника. Тот, кто все еще остается тенью, сжимает ее голову в ладонях, наклоняется, целует ее в веки, принуждая закрыть глаза.
— Ничего не говори.
— А что нам осталось сказать друг другу?
— Ханна, замолчи.
А она, взволнованная, думает: если я открою глаза, он исчезнет. Но он остается с нею.
Договоримся, что в будущем…
Лиззи вернулась с триумфом в сопровождении Шарлотты и всех своих почитателей. Их число сильно возросло — движется целая колонна. Застав Ханну чуть ли не в объятиях некоего молодого человека, Лиззи словно остолбенела и, хоть ни разу еще не видела Тадеуша, в ту же секунду все поняла. Последовала процедура знакомства, после чего даже такая болтушка, как Лиззи Мак-Кенна, прервать которую, казалось, вообще невозможно, вдруг лишилась дара речи. Она лишь пробормотала, что вместе с О'Маллей ходила выпить чашечку шоколада в кафе напротив оперы, а все эти господа офицеры только сопровождают ее.
Наконец Ханна и Тадеуш остались вдвоем.
— Я хотела бы немного пройтись, — сказала Ханна.
Она еще не оправилась от первого шока, почти что оцепенения. Даже маленькая счетная машинка в голове больше не подчинялась ей. Она едва взглянула на Тадеуша, вместо того чтобы рассмотреть его как следует. "Что это со мной?" Она даже не понимала, почему ей захотелось пройтись, — сказала об этом, не отдавая себе отчета в том, что говорит. И, что хуже всего, она ничего не предпринимала, чтобы наконец прийти в себя. Более того, ей было хорошо в этом состоянии. Она едва ощущала легкое прикосновение пальцев Тадеуша к ее левому локтю.
Они идут по улице Пратер мимо кукольных театров Вюретеля. Пока еще она ничего вокруг не замечает — с таким же успехом можно прогуливаться по Луне. Лишь много позже с фотографической точностью восстановит в памяти воспоминания о сегодняшнем дне: группы детей, гуляющих с няньками, которые любезничают с солдатами; молодые люди в соломенных шляпах; арабы, торгующие лимонами; точильщики-сербы; торговцы-разносчики из Словакии — одним словом, празднично одетая, пестрая венская толпа. Этот конгломерат народов, казалось, живет весело и беззаботно, хотя оставалось всего Н лет до того черного дня, когда старый чопорный император подпишет ультиматум, из-за которого начнется первая мировая война. А самый проницательный из жителей Вены (журналист Карл Краус, редактор газеты "Пламя") цинично скажет: "Желаю Вашему Величеству прекрасного конца света…"
Слава Богу, в это осеннее утро стоит мягкая, солнечная погода и в воздухе словно пахнет весной. Они молча идут по улицам, так и не обменявшись ни одним словом с тех пор как увиделись. Наконец Тадеуш заговорил. Но не о ней или об их прошлом и даже не о том, что они могли бы сделать за те почти восемь лет, что прошли с их последней встречи, а о своих планах. Он почти закончил пьесу для театра, понадобится еще недели две-три, чтобы сделать окончательный вариант Принялся было рассказывать ей сюжет, затем перешел на нейтральную тему, где они оба ничем не рисковали, спросил, не знает ли она случайно шведа Стриндберга, который тоже пишет почти что гениальные театральные пьесы.
— Я встречала его в Париже у Гогена, — ответила Ханна.
Разумеется, имя Гогена она назвала не случайно: дала ему повод спросить о ее жизни, о том, как ей удалось познакомиться со столь известными художниками и драматургами. Однако Тадеуш заговорил о пьесе "Фрекен
Юлия", которую он видел три раза и знал почти наизусть. От разговора о Стриндберге перешел к другим писателям. Ханна сама назвала имя Мелвилла. Разумеется, роман "Моби Дик" произвел на него такое же хорошее впечатление, но Ханне обязательно нужно прочитать что-нибудь Генри Джеймса и Марка Твена, которые пишут в другом стиле. Тадеуш сказал, что он знаком с автором "Тома Сойера" и "Гекльберри Финна", что его настоящее имя Сэм Клеменс и что он очень остроумный человек. Ему самому очень нравится одна из шуток Твена.
— Если верить Сэму, у него был брат-близнец, очень похожий на него. Однажды, когда мать купала их, один из них случайно утонул. Теперь, шестьдесят лет спустя, Сэм все время спрашивает себя: кто же утонул в тот день: он или его брат…
Ханна рассмеялась и сразу почувствовала, как все та же счетная машинка, которая, казалось, была у нее в голове, начала работать. Она даже осмелилась внимательно посмотреть на Тадеуша и вздрогнула: ей показалось, что он совершенно не изменился. Разве что черты стали немного резче, но все равно он выглядел лет на двадцать, не больше. А ей самой казалось, что она такая старая: "Все знают, что женщины стареют быстрее мужчин. Особенно ты, ты ведь в юности не была красавицей, а потом общалась с кенгуру и коллекционировала любовников. Стой, Ханна, кончай! Ты ведь переживаешь, пожалуй, самый значительный момент в твоей жизни, так чего же хнычешь? Он вернулся, и это хорошо. Теперь нужно сделать так, чтобы он не уехал".
Стало ясно, что наконец-то ее голова прекрасно работает.
— Какой-нибудь театр уже взялся ставить твою пьесу?
Теперь уже и он рассмеялся. Да нет, до этого еще не дошло. Вот разве что один из его французских друзей, Жак Копо, прочитал два первых ее акта.
— Жаку всего 22 года, но он знает о театре столько, сколько мне никогда не узнать. У него есть свои интересные теории и…
Она его совсем не слушает, хотя и ругает себя за это. Она вся во власти воспоминаний: в Варшаве, когда она нашла его там, они тоже на первых порах говорили о литературе, чтобы привыкнуть друг к другу. "Если мы будем встречаться каждые семь лет, то я стану ходячей энциклопедией! Видишь, ты уже смеешься над собой. Твоя оторопь уже прошла. Странное ты все-таки существо, Ханна…"
Разговор о литературе — пожалуй, единственное, что есть общего между их встречей в Варшаве и этой встречей. Она сама написала в своем письме: если они станут только цепляться за прошлое, то лучше, чтобы он не возвращался. Он умный, а значит, обратил внимание на эту фразу и тщательно взвесил каждое слово…
"Боже праведный, ведь он вернулся к тебе, дурища ты эдакая! Вот все и началось! Ты снова дрожишь, и у тебя все горит, даже в самых интимных местах". Он уже готов был на этом проклятом пароходе отплыть в Америку, но все-таки приехал к тебе. Значит, ему самому хочется поставить точки над "i"… Так чего же он ждет, черт его возьми? Пока они шли по улице, среди людей, его сдержанность была объяснима. "Хотя он мог бы взять меня за руку, ведь большего от него никто и не требовал". Ну а теперь, когда они едут в фиакре, он мог бы, скажем, слегка приоткрыть свои намерения. (Тадеуш приказал кучеру ехать "куда-нибудь", а это — маршрут не очень точный.)
Стемнело, зажглись фонари, и каждый раз, когда они проезжают под одним из них и профиль Тадеуша освещается, сердце замирает у нее в груди… (К тому же этот придурок кучер, вместо того чтобы везти их по темным улицам, словно нарочно выбирает самые освещенные кварталы: переехал канал Дуная, проехал по улице Ринг, мимо памятника Шуберту, и теперь они едут к Опере…).
Она смотрит на губы Тадеуша, которые ей так хочется поцеловать, на его большие, спокойно лежащие руки… "Почему он не поцеловал меня? Не могу же я первой это сделать! Черт побери, иногда так плохо быть женщиной!"
— Райнер Мария Рильке, — спокойным, очень далеким голосом говорит Тадеуш, — это мой лучший друг. Я был бы счастлив, если бы писал хотя бы вполовину так же хорошо, как он…
— Мне совершенно наплевать на твоего проклятого Рильке! — вдруг говорит она. Ее словно прорвало, и она уже больше не может сдерживаться. — Мне наплевать!
Слышно, как цокают копыта лошади, а в фиакре наступает напряженная тишина.
Тадеуш медленно поворачивает голову и с улыбкой смотрит на нее.
— А я все думал, как долго ты продержишься и когда же наконец взорвешься.
— Ну теперь ты знаешь ответ!
— Разве дамам позволительно говорить "проклятый", "мне наплевать"?
— Я не дама и, пожалуй, никогда ею не стану.
"Ну вот, Ханна, ты сама сожгла все мосты. Можно сказать, что комедия окончена. Здорово он над тобой посмеялся. Это видно по его улыбке. Он только за этим и приехал в Вену: специально чтобы сказать тебе, что пора уже и выбросить из головы все твои мечты маленькой девочки из еврейского местечка, твои преследования и все остальное. Может быть, он приехал, чтобы отомстить за то, что с ним сделали в Варшаве, и…"
— Ханна!
"…за то, что с ним сделали в Варшаве, и за незабытое унижение в сарае Темерья. Да ведь я его ненавижу!" Ее охватили отчаяние и бешенство одновременно.
— Ханна! Я никогда не считал себя выдающимся оратором, — спокойно сказал Тадеуш, — но вправе же я рассчитывать хотя бы на то, что моя будущая жена меня выслушает. Итак, я прошу вас выйти за меня замуж.
Ее рука уже лежала на ручке дверцы, прекрасно работающий в ее голове механизм вновь остановился словно парализованный. Последнее сообщение, которое он принял, звучало примерно так: "Ты холодна, как смерть, Ханна…"
— Ну теперь-то, я надеюсь, ты меня услышала?
— Ты что, смеешься надо мной? — удалось наконец выговорить Ханне.
Тадеуш, сидя совершенно неподвижно, продолжил:
— Не должно быть никаких сомнений, что я женюсь на тебе только ради твоих денег. Тех, которые ты заработала, и тех, которые, кажется, собираешься заработать.
— Не нужно смеяться надо мной, Тадеуш, умоляю!
— Я в жизни ни над кем не смеялся, разве что над самим собой.
Она подалась вперед и снова взялась за ручку, прижав к себе сумочку с записными книжками.
— Ханна, ты такой страстный человек и с такой жадностью относишься к жизни, что мне просто не верится…
Она закрывает глаза и думает: "Ну почему он прямо не скажет, что боится меня?"
А он тем временем спрашивает:
— Ты ведь уже все приготовила для нашей свадьбы? Все, до мелочей?
— Да.
— Когда же она состоится?
— 30-го декабря.
— А почему не тридцать первого?
— Я хотела, чтобы на нашей свадьбе играл сам Иоганн Штраус. Но тридцать первого он не мог: у этого кретина императора намечался бал… Все идет не так, как я хотела.
— Но я-то ведь приехал.
— Да, это правда.
— Ну а где же должна быть свадьба?
— Я арендовала дворец одного из великих герцогов на площади Бетховена.
— Наш брак будет церковным или гражданским?
— И тем и другим. Теперь совсем не сложно стать католичкой.
Опять наступает гнетущая тишина. Она видит или, скорее, чувствует, как он закрыл глаза: "Теперь понятно: я его до смерти напугала. Как же так, Господи!"
— Я научилась танцевать, — говорит она, — печатать намашинке, чтобы у тебя не было забот с рукописями, водить автомобиль, даже готовить и завязывать галстуки.
Опять пауза.
— Это ко всему тому, что я уже умела.
Снова молчание.
— Правда, готовлю я не лучшим образом…
Это все говорилось с надеждой вызвать его улыбку. Попытка не возымела успеха.
— Я знаю, что я немного сумасшедшая.
— Ну, я бы так не сказал.
"Что с ним? Ну хоть бы сделал что-нибудь: дал бы мне по щеке, ушел или хотя бы рассмеялся…"
— Ханна! — Позволительно ли нам… жить вместе до свадьбы?
— Нет, — выдохнула она (и, к своему собственному удивлению, покраснела).
— Понятно.
Снова короткое молчание. Наконец он, словно очнувшись, постучал набалдашником трости по дверце фиакра, и кучер остановился.
— Прекрасно, я согласен, — говорит Тадеуш.
— Согласен?
— Договоримся на будущее, что я просил твоей руки и что ты осчастливила меня, ответив мне согласием. Мы вступим в брак здесь, в Вене, тридцатого декабря 1899 года, и наш брак будет одновременно гражданским и церковным. Все предельно ясно.
Он открывает дверцу и собирается выйти. Она еле слышно говорит:
— Ты мог бы меня поцеловать…
Он пристально смотрит на нее. Потом, потянувшись рукой, заставляет ее поднять лицо и чуть-чуть касается ее губ своими. Когда она открывает глаза, он уже стоит на мостовой. Еще немного погодя она видит, как он проходит мимо здания оперы по Рингштрассе. Он такой высокий, почти на голову выше всех. Ну обернись же! Нет, не оборачивается.
Его первое письмо придет из Нью-Йорка. Он уехал туда прямо из Вены, чтобы уволиться с работы у Джона Д. Маркхэма и забрать свои вещи, а главное — библиотеку.
Второе письмо будет из Монте-Карло. В нем он напишет, что живет один на вилле, пользуясь любезностью бывшего патрона. Заканчивает пьесу, правда, работа идет не очень хорошо, но ему нужно довести все до конца…
В обоих письмах он подтверждает, что будет в Вене в полдень двадцать девятого декабря, чтобы подписать брачный контракт. Они с Ханной, а также их свидетели должны встретиться с нотариусом у него в конторе на площади Грабен — в центре старого города.
Странное для мужнины ощущение…
— Так что, ты против дворца герцога?
— Да лучше бы как-нибудь обойтись, — с ужасающим равнодушием говорит он.
— И ты против присутствия Иоганна Штрауса?
— Он умер.
— Великий Штраус — да. А его племянник — нет. Он жив, и его тоже зовут Иоганн Штраус. Иоганн III.
— Ну если ты настаиваешь… Мне не хотелось бы чем-нибудь омрачать твою свадьбу.
— Пожалуй, я могла обойтись и без Иоганна Штрауса III, — уступила я она, все еще стараясь придать разговору слегка шутливый характер.
Тадеуш приехал вчера, сегодня уже тридцатое. За все это время он никак не проявил к ней своих чувств: ни нежности, ни любви. Они встретились в конторе нотариуса, и, лишь увидев его там, Ханна действительно поверила в реальность всего происходящего. Свидетелем Тадеуша был Рильке. Там, у нотариуса, Тадеуш вручил ей красную розу, после чего опять, словно за каменную стену, спрятался за слегка холодную деликатность и за свою странную, насмешливую полуулыбку. Прикоснувшись губами к ее перчатке, не читая, с совершенно равнодушным видом, подписал брачный контракт. Вечером они пообедали в компании друзей: он и она, Лиззи и Шарлотта, Эстель и Полли Твейтс, Рильке и Гофманшталь, Альфред Адлер и Густав Климт, который привел с собой Эмилию Флег, Густава Малера, из которого потом Томас Манн сделает героя своей "Смерти в Венеции", и Артур Шнейцлер, который уже бросил медицину, но тогда еще не стал знаменитым писателем.
Тадеуш проводил Ханну и ее друзей до дверей канцелярии Богемии и уехал, как он сам выразился, чтобы похоронить свою жизнь холостяка в компании Гофманшталя и Райнера Марии Рильке.
Тридцатого декабря те же свидетели присутствовали на гражданской регистрации брака и двух религиозных церемониях: католической, правда, не в прекрасном костеле святого Карла, как об этом мечтала она, а в часовне Доминиканцев, где было страшно холодно; и еврейской — в синагоге на улице Штернгас. Сам Тадеуш настоял на этой двойной церемонии. Ему пришлось дважды поцеловать ее, но он делал это куда более холодно, чем Райнер или Климт, не говоря уже о Полли, рыдавшем от счастья.
Ханне пришлось даже свирепо взглянуть на Лиззи, которую очень беспокоила замеченная ею ненормальность в отношениях жениха и невесты: "Не вздумай только захныкать!"
Лиззи уехала в Лондон с семьей Полли Твейтса и остальными.
Ханна с Тадеушем тоже сели в поезд. Когда они расположились в двухместном купе, он наконец спросил:
— Ну и что же ты придумала дальше?
— Швейцарию.
— Тоже хорошо. А где конкретно в Швейцарии?
"Никак нельзя показывать ему, что тебе хочется плакать. Если он может оставаться таким холодным, то и ты, Ханна, справишься с этой ролью. В конце концов ты узнаешь, почему он женился на тебе или позволил тебе выйти за него замуж…"
Поезд шел по Венскому лесу. А ведь она в своих планах так хотела проехать по этому лесу рядом с ним в карете, укрывшись одним меховым пологом, плыть по этому снежному безмолвию, тишину которого нарушали бы только звуки скрипки Иоганна Штрауса (пусть третьего, что поделаешь, коль первого уже нет в живых), который играл бы им "Сказки Венского леса", "Ты не заплачешь, Ханна, даже если тебе смертельно этого хочется!" Наконец она ответила на вопрос:
— На юге Швейцарии, почти в Италии, на берегу озера Лугано.
— Прекрасно.
Пошел снег, и в его хлопьях волшебно размывались окрестные пейзажи. Когда идет снег, это же так прекрасно. Пусть себе идет, ведь ты все это время, месяцы и годы (даже на пароходе, который вез тебя из Мельбурна), надеялась, что в день твоей свадьбы будет идти снег…
— Ты там подготовила для нас дом, Ханна?
— Угу.
— Купила?
— Что-то в этом роде.
Вернее было бы сказать, что дом — настоящий замок — снят в аренду, но в контракте, который Полли заключил со своим швейцарским коллегой, была оговорена и возможность покупки, в счет которой входила бы и сумма, уплаченная за аренду. "Ханна, ты становишься мечтательной даже в делах…" А ведь она действительно тысячу раз мысленно представляла себе и тот поезд, в котором они сейчас едут, и два других, на которые им предстоит пересесть, и, наконец, экипаж, который встретит их на вокзале. Они должны были приехать в дом на озеро до того, как часы пробьют двенадцать, обозначив таким образом смену одного века другим, чтобы слушать полуночный бой, поужинав перед горящим камином, уже позанимавшись любовью- А если ему удастся сдержать желание, то она (чего уж лучше?) встретит двадцатый век в его объятиях, пьяная от шампанского и от счастья… "Чертова дура".
— Я думаю, ты уже распланировала, что нашу брачную ночь мы проведем именно в этом доме? — внезапно спросил Тадеуш.
— Да.
— И сколько же раз ты будешь принадлежать мне?
Она довольно спокойно выдержала его взгляд.
За первой пересадкой, в Мюнхене, последовала вторая — в Швейцарии, в Цюрихе. Ханна дремала, а Тадеуш что-то читал. Правда, он даже пытался какое-то время беседовать с нею, как поступает в дороге всякий любезный компаньон. На предпоследнем этапе их маршрута, на станции Лугано, Ханна была словно в летаргическом сне. Но вот наконец они сели в карету, покрашенную в черный и красный цвета и запряженную четверкой лошадей. Два форейтора вскочили на пристяжных, и карета тронулась. Снег перестал падать, двенадцать километров от вокзала до замка они проехали в полной тишине, которую нарушало только позвякивание колокольчиков. Озеро в эту безлунную ночь казалось совершенно черным. Потом они въехали в Моркот и покатили по живописной центральной улице. Своды, кое-где перекрывающие улицу, в эту новогоднюю ночь были украшены бумажными фонариками. Их экипаж свернул и покатил по дороге, круто поднимавшейся вверх. Когда Ханна была здесь в первый раз, чтобы осмотреть место, она долго стояла на террасе собора святой Марии, построенного в XIII веке на крутой стометровой скале. Но тогда был солнечный день, и она была полна надежд…
Замок, который она арендовала, был расположен еще выше, и как только они подъехали, в нем, как и хотела Ханна, сразу же зажглись факелы и свечи.
— Могу ли я закурить?
Разумеется, кивает Ханна. Они приехали в начале восьмого. Вместе обошли весь замок — трехэтажное здание, примечательное тем, что своды нижнего этажа были выполнены еще в романском стиле. Увидев огромную кровать с роскошным пологом в комнате, где было четыре окна, выходившие на озеро, Тадеуш промолчал. И только попав в рабочий кабинет, который Ханна планировала отвести ему, и примыкающую к нему библиотеку, где было много книг, но в то же время часть полок пустовала, спросил:
— Ханна, это для моих книг?
— Да.
— У меня их не так много.
— Но ведь книги можно купить, да к тому же ты их будешь писать.
— С этим трудно не согласиться.
Книги были на немецком, английском, французском, русском и польском языках. Она даже специально заказала кожаный переплет для всех произведений Рильке, начиная с "Жизни и Песни" до самого последнего — "Белой Принцессы".
— Ханна, спасибо за твою деликатность. — При этих словах на его лице была обычная, совершенно непроницаемая улыбка.
Ханна пошла переодеться. Именно в этот момент в ее поведении неожиданно произошла странная перемена: она словно бы стала вдруг равнодушной к поведению Тадеуша. Главное вести себя как ни в чем не бывало, ну а что будет дальше — посмотрим! Надела новое платье, специально сшитое в Париже для этого случая: белое с оборками кумачового и черного цветов, закрытое до горла и застегивающееся на тридцать девять маленьких пуговичек. "Признай, Ханна, за собой хотя бы одно достоинство — ты чертовски упряма!"
На протяжении всего обеда говорила она одна. Словно настала ее очередь занимать собеседника разговором. Рассказала ему все с момента ее отъезда из местечка на телеге Визокера до последних планов по развертыванию сети магазинов в Северной Америке — все, ничего не упуская. Ввела его в курс дел и своего состояния, которое должно было значительно возрасти, и даже назвала поименно своих четырех любовников.
— Разумеется, считая и тебя. Лучшим был Андре, хотя и Л отар тоже… Я видела его в Цюрихе, похоже, он все-таки убил свою жену…
После обеда перешли в салон, где пылал камин. Им подали кофе, и слуги удалились. Тадеуш закурил сигару.
— Кто украсил дом?
— Тип, которого я зову Генри-Беатрис.
Брови Тадеуша поползли вверх.
— Это мужчина или женщина?
— И то и другое. Ему принадлежит идея воссоздать здесь стендалевскую атмосферу. Который теперь час?
— Скоро одиннадцать. Вот уже больше двух лет, как, войдя в один книжный магазин на улице Рен, я узнал, что обо мне расспрашивали.
Она неподвижно сидит на диване, тщательно расправив складки платья по обе стороны от себя.
— Ханна, как зовут того человека, который меня разыскивал?
— Марьян Каден. Сейчас он в Нью-Йорке.
— Идея была очень хороша. Но в то время я читал только по-английски. А уж затем принял кое-какие меры предосторожности.
— Ты догадался, что он работает на меня?
— Разумеется. — Он улыбнулся. — Ханна, я знал, где ты живешь. Многие из моих друзей или друзей Маркхэма являются твоими клиентами. Полтора года тому назад я был в Лондоне и видел тебя там.
Она закрыла глаза. Он кивнул, словно отвечая на вопрос, который так и не был задан:
— Да, я мог бы поговорить с тобой. Для этого стоило всего лишь пересечь улицу.
— Но ты этого не сделал.
— Не сделал.
"Открой твои чертовы глаза и посмотри ему прямо в лицо, слышишь, Ханна!" Она подняла голову.
— Потом, — продолжал он, — я встретился с этим совершенно великолепным типом, Визокером. Его куда выгоднее иметь другом, чем врагом, правда, он тебя любит больше, чем себя самого. Тебе, может быть, было бы лучше выйти за него, а не за меня. Мы с ним очень долго говорили.
— По-мужски?
— Да, по-мужски. Между прочим, он, оставаясь незамеченным, следил за мной целый месяц. А вот твоего английского детектива я заметил тут же.
— О чем вы говорили с Менделем?
— Не спеши, Ханна, пожалуйста. Это ведь странное для мужчины ощущение, когда тебя преследуют.
— Да, пожалуй, женщины к этому больше привыкли.
— Вот это правда. Слава Богу, что ты хоть никогда не посылала мне цветов или каких-нибудь безделушек. Другая на твоем месте могла бы пойти на такое, даже если бы я был женат.
— Но ты ведь не был женат.
— Чуть было не женился.
— На Мэри-Джейн Галлахер?
— Да нет, с другими я был более близок к женитьбе.
— Я же тебе написала.
— Это самая умная вещь, которую ты сделала по отношению ко мне. А я тебе не ответил, потому что не знал, что ответить. Я уже не раз бывал смешон, но не до такой степени.
— Я тебя люблю.
— Я знаю это. Я даже надеюсь, что ты меня любишь как настоящая женщина, а не как девчонка, которая втрескалась в друга детства. Говорил ли тебе Мендель Визокер, что я возвращался в Варшаву в июне 92-го года?
— Он не сказал, зачем ты это сделал.
— Но он знал это. Я искал тебя по всей Варшаве… Помолчи, Ханна, не надо ничего говорить. Никто не мог мне сказать, куда ты уехала. Я даже побывал в твоем местечке, но и там о тебе ничего не знали. Если бы ты, Ханна, не так лгала мне тогда в Варшаве! Откуда у тебя эта мания усложнять простые вещи? Зачем было рассказывать мне сказки о каком-то наследстве? Я ведь им тогда даже поверил. На тебе было такое великолепное платье, может быть, чуть старомодное, но очень красивое. Такое же, как сегодня, если я не ошибаюсь… Правда, я быстро перестал тебе верить. Ты казалась такой усталой и с каждой неделей уставала все больше и больше. А я не знал, как сказать тебе, чтобы ты прекратила разыгрывать передо мной эту комедию. Ты так вошла в свою роль!.. Эта единственная ночь, которую мы с тобой провели вместе в Пражском предместье накануне Нового года…
— Я с тех пор ни с кем не провела ни одной новогодней ночи.
— Дай мне договорить! Я должен сказать тебе все об этой ночи. Я ведь не сделал этого, а потом ты исчезла. Теперь я знаю почему. Визокер рассказал мне о деле Дельта Мазура с такими подробностями, о которых ты бы умолчала. Однако в то время я ничего не понял. И вот спустя годы я вновь встречаю тебя, я уже знаю, что ты ищешь меня по всей Европе, знаю, что ты богата, и все говорят о тебе, о том, что тебе удалось сделать в Австралии. Меня смущает не то, что у тебя много денег, хотя и это отчасти тоже, но скорее твое устрашающее желание преуспеть в делах, а ведь я знаю твой характер.
— Тебя смущает то, что произошло в сарае Темерья, — неожиданно зло перебила она.
— Он замолчал, покачал головой.
Да, и это тоже. Твой брат погиб из-за меня.
— Я тебя в этом никогда не упрекала. Мендель мог бы тебе сказать, что это так.
— Он мне сказал. Ты никогда не нашла бы лучшего защитника, чем он. Я даже подумал, что ради этого ты его и послала. Сейчас думаю, ты просто знала заранее, что он будет защищать тебя. Ты ведь всегда все рассчитываешь! Слушай, Ханна, 15 октября этого года я был на волосок от того, чтобы вернуться в Америку и жениться на Мэри-Джейн или на другой девушке. Я считал, что только безумец сможет жить с тобой. Это почти самоубийство.
Она смотрит на него растерянно.
— А теперь так не думаешь?
— Еще не знаю.
— Но ведь ты все-таки приехал в Вену.
— Сам не знаю, почему я это сделал. Она недоверчиво качает головой.
— Нет, ты меня не любишь. Ты по-настоящему ни разу меня не поцеловал.
— И не занимался с тобой любовью в фиакре. А вот ты все предвидела, вплоть до этого дома. Я готов поклясться, что даже простыни специально отбирались для этого.
— Я люблю тебя.
— Но ты сама хотела выждать и приехать сюда, чтобы здесь заняться любовью.
— Я люблю тебя.
— Тебе захотелось дождаться нашего бракосочетания и как бы снова стать чем-то вроде девственницы. А я ведь тоже люблю тебя и даже сильнее, чем ты думаешь. В общем, одно из двух, как говорит твой друг Визокер: или мы с тобой сейчас же займемся любовью прямо здесь…
— Лучше на кровати, — лукаво говорит она. — Кровать наверху, и простыни действительно специально выбраны для этого.
— …Или мы подождем, пока часы пробьют полночь, хотя, черт тебя возьми, я уже устал ждать!!!
Он продолжает:
— Если бы я умел все рассчитывать, как одна моя знакомая, которую зовут Ханна, я бы недели две тренировался в расстегивании пуговиц.
— Оторви их.
— Ни за что! Не будем спешить. Ведь до смены века остается еще девятнадцать минут. Ханна, давай условимся, что у того Тадеуша, которого ты знала в Пражском предместье Варшавы, как минимум не было никакого опыта.
— Да, но зато у него было другое.
— Стой спокойно. Была и другая причина.
Она стоит к нему спиной, а он, опустившись на колени, расстегивает знаменитые тридцать девять пуговиц.
— Другая причина, Ханна, в том, что тот Тадеуш был словно парализован от любви, которую он испытывал. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю.
Он спокойно, но и не то чтобы медленно расстегивает пуговицы. И вот белый шелк спадает с ее плеч, и она уже обнажена до пояса. (Чуть раньше он на руках принес ее из салона в спальню. Принес и поставил прямо перед одним из двух горящих каминов. Теперь она стоит в метре от пламени и, хотя камин закрыт бронзовой решеткой, чувствует на своем лице и груди его приятное тепло.)
По ее приказу смешали в точно рассчитанной пропорции дерево эвкалипта, виноградной лозы и сосновые поленья, и теперь в комнате пахнет именно так, как ей мечталось. "Наверное, невозможно испытывать большее счастье, чем я сейчас…"
Тадеуш едва прикасается к ней своими нежными пальцами, и она чувствует, как платье постепенно, с каждой новой расстегнутой пуговицей сползает с нее.
— Ханна ведь тоже была совсем неумелая, и не будем больше говорить об этом.
— Согласен: теперь ты другая.
— Перестань подтрунивать. Она слышит, как он тихо смеется.
— Я совсем не об этом думал.
— И перестань смеяться над собой, пожалуйста.
— Клянусь, больше не буду.
Как раз в этот момент последние пуговицы на ее талии расстегнулись, и ткань свободно могла бы упасть с ее плеч. Однако платье держится за счет семи пуговиц, на которые застегнут каждый рукав. А о них-то она совсем забыла. "Черт тебя возьми, Ханна, ты ведь могла бы придумать меньше пуговиц для этого платья".
— Не будем спешить, — говорит Тадеуш. — Нет, не вздумай обернуться, протяни мне только твои руки.
Она нагибается вперед, чтобы протянуть ему руки, и в это время ее соски легонько трутся о шелк. От этого она готова застонать.
— Три, четыре, пять, — спокойно, словно в детской считалке, говорит Тадеуш. — В этом фиакре, в октябре, достаточно было одного прикосновения — и я потерял бы голову и, как голодный волк, набросился бы на тебя. Значит, было лучше, что я держался на расстоянии… Семь, восемь, девять — конец близок.
— Ты садист.
— Ты сама выбрала это платье. Не будем говорить о поездке в поезде. Мне приходилось по пятнадцать раз перечитывать одну и ту же страницу. Самое страшное было, когда ты уснула и твое лицо стало невообразимо нежным. Я ведь никогда не видел тебя спящей. Ни одна из женщин не была так близка к тому, чтобы ее изнасиловали, как ты между Цюрихом и Лугано, в заснеженной Швейцарии. Десять, одиннадцать, двенадцать. Остается всего две.
— Пожалуйста…
— Не будем спешить. Всему свое время. К тому же у дамы вообще не должно возникать желания близости с мужчиной, это противоречит правилам. Порядочная женщина не знает удовольствия — так поется в одной из французских песен. Тринадцать, четырнадцать… — все! Пятьдесят три пуговицы. Не вздумай двигаться — это приказ.
Наконец он очень медленно и нежно начинает спускать платье сначала с одного плеча, потом с другого. По мере того как платье сползает все ниже и ниже, он следует за ним кончиком языка.
— Ханна, распусти, пожалуйста, волосы. Я и сам бы это отлично сделал, но мне нравится смотреть, как движется твоя грудь, когда ты поднимаешь руки. Это просто превосходно. Не спеши, пожалуйста, у нас еще без малого четверть часа. Я видел у Климта рисунки: ты, должно быть, позировала ему полуобнаженной.
— Только грудь, да и то…
И это для него слишком. Больше ты не будешь этим заниматься.
— Теперь в ход пошли его руки. Длинные пальцы наконец оторвались от бедер, поползли к животу. Он повернул ее лицом к себе и сказал слегка охрипшим голосом:
— У моей жены самое прекрасное в мире тело, но сколько же на ней юбок!
Очень умело, с деланной небрежностью он развязывает последние тесемки и приспускает платье, пять нижних юбок из муслина и кружевные панталоны. Почти весь ее живот обнажен, лишь самый его низ остается прикрытым. Тадеуш касается живота сначала щекой, потом губами и языком. Она послушно держит на весу свои распущенные волосы, слегка задыхаясь от его ласк, откинув голову.
— Тадеуш, я хочу сейчас…
— Не спеши.
Он берет ее на руки и несет к кровати, с которой снимает грелки, наполненные углями. Кладет не сразу, сначала долой все это: платье, пять юбок и кружевные панталоны. А еще же резинки и чулки…
— Ты меня сводишь с ума.
— Надеюсь. Впрочем, мы и так с тобой сумасшедшие. Она хочет помочь ему раздеться, но он заставляет ее лечь и ждать. Наконец и сам ложится рядом. Она жадно прижимает его к себе, тянется к его губам.
— Возьми меня.
— Еще не пробило полночь. А в твоей программе…
— Возьми меня.
Он приподнимается на локтях и смотрит в ее лицо, освещенное колеблющимся пламенем свечей, которые ни он, ни она не захотели гасить. Качает головой.
— Это предложение, пожалуй, заслуживает внимания.
— Я тебя ненавижу.
— Я тебя тоже. Правда, очень нежно для начала…
— Я боюсь, — говорит он, — что мы перебрались в другой век, так и не заметив этого.
— Который час?
Она словно изголодавшись, без устали покрывает поцелуями все его тело.
— Ханна, как ты могла заметить, часов на мне нет.
— Ну так найди их.
— Он тянется за своей одеждой, но не достает до края кровати.
— Эта штука больше, чем площадь Пратера. Ханна, где ты, черт возьми, ее нашла?
— Сделали по заказу. Когда у тебя муж ростом под небо, это нужно учитывать.
Он все-таки добирается до своих брюк, шарит в карманах, а она нежно покусывает его. Ага, вот они, часы.
— Уже почти четыре! Как быстро летит время. Ханна, да остановись же ты наконец!
Смеясь, она произносит:
— Что, изнемогаешь?
— Мадам, я взываю к вам о передышке.
Она садится ему на живот, продвигается выше и, наклонившись, закрывает его лицо своими волосами, словно пологом палатки.
— Когда ты полюбил меня?
— А я и сам не знаю. Может быть, это случилось в Варшаве, в книжной лавке на улице Святого Креста, когда ты вопила, чтобы тебе показали томик Лермонтова. В тот раз ты тоже пыталась меня обмануть.
Ее глаза широко раскрываются от удивления.
— Ты не поверил, что мы встретились случайно?
— Это зная-то тебя? Да ни на секунду.
— А я и не заметила…
— Ну, с тобой такое не часто случается.
— Тадеуш, а что было бы, если бы я не наврала тебе тогда, в Варшаве? Как ты говоришь, не усложняла простые вещи?
— Не знаю.
— Да нет, ты все определенно знаешь.
— Хорошо! Мы с тобой поженились бы к концу моего курса в университете. А может, и раньше. Ты бы не уезжала в Австралию, у тебя не было бы других любовников, кроме меня, и мы жили бы в Варшаве. Я бы стал адвокатом, в перерывах между процессами писал бы что-нибудь, и у нас с тобой были бы дети.
— И мы не потеряли бы зря эти годы.
Она тихонько заплакала: "А ведь он прав, Ханна, тысячу раз прав!"
— Ханна, я люблю тебя. Это навсегда.
— Они у нас еще будут.
— Дети?
— Да. Самое меньшее — трое.
— Ты уже, конечно, знаешь даты их рождения и их пол. Или этого ты не можешь рассчитать?
— Я привыкла все планировать, так уж я устроена.
— Никто в мире не знает этого лучше меня.
И он снова потянулся к ней, хотя она и не переставала плакать, а может быть, как раз именно поэтому.
Наутро пошел снег, и из окон их комнаты (в которой им суждено провести целых четыре дня) они смотрели на неподвижную гладь озера, кое-где уже покрытого льдом. Ханна думала: вот уже десять лет — с того самого момента, как уехала из своего местечка, — она ни разу не проводила дни вот так, без работы, ничего не подсчитывая, не думая о деньгах, которые могла бы получить. И — наплевать. Это было совершенно новое, удивительное для нее ощущение, и ей было немного стыдно за себя.
"…Да, но сейчас ты счастлива, так счастлива, как не смела даже и мечтать…"
— Ну и как долго, Ханна?
Вопрос застает ее в тот момент, когда она подносит к губам чашку кофе. Эта чашка, как и весь сервиз, сделана мастером Гинори недалеко от Флоренции, в местечке Дочия. Сервизу более ста лет, а что до кофейника, то это настоящее произведение искусства.
— Что — долго?
— Ты ведь не прекратишь заниматься делами. — (Это не вопрос, а скорее констатация.) — Сколько времени ты пробудешь здесь?
"Вот и приехали". Она ставит чашку на стол.
— Если бы я была мужчиной, Тадеуш, разве меня попросили бы бросить работу?
— Я тебя об этом не прошу, да и никогда не попрошу ни о чем подобном.
— Меня ждут в Нью-Йорке к 15 февраля. До этого — открытие филиалов в Риме и Милане. По той же причине мне нужно побывать в Мадриде и Лиссабоне. Затем заеду в Берлин" Париж и Лондон и сразу же — в Америку.
— А мне, между прочим, вовсе не хочется быть "сопровождающим лицом".
— Но ты ведь писатель.
— Я пытаюсь стать им. Может быть напрасно, а может быть и нет. Как знать. — Он улыбнулся и продолжил — Ханна, не вздумай принять это за первую семейную сцену. Мы ведь оба прекрасно знали, что нам не миновать такого разговора.
— Но с ним можно было бы подождать.
— Вот я и спросил тебя: как долго? Не стану же я таскаться за тобой из поезда в поезд, из отеля в отель. Если я хочу стать писателем (предположим, что я на это способен), то мне нужно работать в спокойной обстановке, чтобы у меня под рукой всегда были мои книги.
— Этот дом так же принадлежит тебе, как и мне.
Они оба вдруг вспомнили слова, которые он произнес в первый вечер пребывания здесь: "Жить с тобой — это безумие, почти что самоубийство". Он мог бы и сейчас повторить их, и она это прекрасно знала. Она ответила бы на них тысячью обещаний и клятв, но опять же они оба знали, что все это ни к чему не приведет. Ей только и оставалось сказать:
— Давай попробуем, Тадеуш. Несмотря ни на что.
— Давай.
— Ведь из-за этого ты и не решался приехать ко мне?
— Да.
— Это единственная причина?
— Клянусь.
— Ну а если бы я тебе не написала?
"…Если бы ты, Ханна, попыталась заманить его в ловушку с помощью, к примеру, какого-нибудь издателя, то он бы мгновенно понял и ты бы навсегда его потеряла. Написать и предоставить ему самому принять решение — это было самое умное, что ты когда-либо сделала!"
— Не отвечай, пожалуйста! Будем считать, что я тебя ни о чем не спрашивала. Согласен?
— Согласен.
— Ты закончил свою пьесу?
Он вновь улыбнулся.
— Если верить директорам театров, которым я ее предлагал, то — увы — нет. — И тут же улыбка словно стерлась с его лица. — Ханна, пожалуйста, не вмешивайся в это. Никогда, ни в коем случае, что бы ни случилось.
— Я люблю тебя. Ты будешь переписывать пьесу?
— Вряд ли. У меня другие планы.
Он заговорил об этих планах. Ханна почувствовала, что она словно прикасается к другим мирам, — то же ощущение, которое возникло у нее при чтении его поэмы. Во всяком случае, уже через час между ними установились спокойные, доверительные отношения, которые будут продолжаться и в последующие дни. Он рассказывал ей придуманные истории, и каждая из них представляла в зародыше пьесу, новеллу или роман. У него в голове целая вселенная, полная интересных персонажей, которых он очень увлекательно описывает. Слушая его, она то плачет, то смеется. Сейчас, под впечатлением его рассказов, она вновь, годы и годы спустя, открывает в нем того Тадеуша, которого знала в детстве. В общем, она никогда в нем не ошибалась, что бы по этому поводу ни думали Мендель и другие. (Правда, Мендель отказался от дурных мыслей по поводу Тадеуша, "а ведь это, черт возьми, настоящий подвиг с его стороны, он любит тебя и ревнует тебя к Тадеушу. Милый Мендель…") Действительно, Тадеуш в некотором смысле умнее и утонченнее ее. Ведь ее никто и никогда не разгадывал так, как он. "Разница между ним и мною в том, что я знаю многие вещи еще до того, как он о них мне скажет, а он знает даже то, о чем я еще не успела подумать". Ну а то, что он мужчина, а она женщина, вовсе ничего не значит. "Я не думаю, чтобы он комплексовал по этому поводу. Хотя, Ханна, если бы вы поменялись ролями и он занимался бы тем, что вел дела и зарабатывал деньги, то все считали бы это нормальным. Это было бы в порядке вещей. Хозяйка остается дома поддерживать огонь в очаге, как весталки в Риме, готовить еду, рожать детей и растить их в ожидании возвращения из похода хозяина и господина. Только вот беда-то в том, что в поход отправляешься ты, а ему уготована роль весталки, и это чертовски опасно, как сказал бы Мендель…".
Она предполагала провести вместе с Тадеушем целый месяц. Это был у нее первый столь длительный перерыв в работе За десять лет. От этой жизни она ждала чуда, и она его получила. Она получила даже больше того, на что надеялась. И не только из-за необыкновенного физического удовольствия. ("По сравнению с Тадеушем даже Андре никуда не годится. Я ведь люблю Тадеуша, а Андре я не любила. Видимо, чувства здорово помогают в этом деле. А вот в Австралии я так не думала. Я снова учусь…") Ей открылись радости от пребывания рядом человека, которого ты любишь; от молчания вместе; от своеобразного знакового кода, который неизвестно как устанавливается между двумя любящими людьми и секрет которого знают только они; от взгляда, которым ты обмениваешься с тем, кого любишь, за завтраком, или от его присутствия рядом с тобой в комнате, погруженной в сумерки; от нового для нее чувства интимной близости, возникающей вдруг днем; даже от уверенности, что ты живешь на свете и что у всего у этого будет продолжение. Ни с кем до сих пор Ханна не испытывала ничего подобного. Даже с Андре. Разумеется, она не раз и не два спала с ним, но их связь была скорее сожительством без последствий, просто ей с ним было лучше, чем с другими…
Кроме всего прочего, ее охватило чувство триумфа: она наконец была вместе со своим Тадеушем. Чего еще можно было желать?
"…Деньги тоже станут для тебя проблемой. У Тадеуша их, безусловно, негусто. Сколько мог зарабатывать секретарь бывшего посла? Уж куда меньше, чем ты. И чем дальше, тем эта разница будет заметнее. Если только он не научится загребать сотни тысяч как писатель. Это было бы очень желательно. Может ли писатель стать богатым? Некоторые — да: папаша Гюго, насколько я знаю, был не беден, да есть и другие примеры. Конечно, он может стать знаменитым, и это все компенсирует. Хорошо, если бы не о нем говорили как о моем муже, а наоборот: "Ханна? Ах да, жена писателя!" Это сразу бы нас устроило. Хотя… Когда ты входишь в любой из твоих филиалов и все замолкают, тебе ведь это и самой приятно, а?"
Через четыре дня они все-таки решили немного прогуляться. Она приказала шоферу пригнать из Вены ее "даймлер". Закутавшись в манто из горностая, сразу же, не подумав, устроилась на месте водителя. Тадеуш спокойно взглянул на нее и сказал:
— Делай как знаешь.
Ханна сразу же пересела, предоставив вести машину ему, и очень быстро убедилась, что он делает это значительно лучше, чем она. Это ее даже немного расстроило.
— Мне как раз не хватает практики. Сколько я отъездила? Четыре или пять раз вокруг площади Пратер, вот и все!
— Да, это немного.
— Не говори, пожалуйста, таким тоном. За ним скрыто, что ты мне не веришь. Я очень хорошо вожу машину, когда этого хочу!
— Возможно.
И он, чудовище такое, рассмеялся. На первый раз они съездили в Италию, добрались до Отрезы, объехав озеро Маджоре. Им так не терпелось, что, не дожидаясь возвращения в Моркот, они в первой понравившейся итальянской гостинице сняли на сутки номер, но пробыли там ровно столько времени, сколько им потребовалось, потому что в номере было холодно и сыро. Когда выходили из гостиницы, вся итальянская публика с осуждением смотрела им вслед.
Вообще, если он станет знаменитым писателем, то все устроится. Или почти все. Есть ведь еще и твой характер, Ханна. Зачем тебе было его дразнить? Надо же: чуть не предложила устроить автомобильные гонки и — кто кого. Ты совсем не меняешься. Возьми, к примеру, то, что ты проделываешь в постели. Любой другой на месте Тадеуша испугался бы и подумал, что ты лет пятнадцать была гетерой. Во всем мире не найдется, пожалуй, и пятидесяти порядочных замужних женщин, которые ласкают мужей так, как ты своего Тадеуша. Да и пятидесяти-то, наверное, не наберется. Ты, может быть, вообще уникальна. Откуда ты все это знаешь? От подруг? Как бы ни так! Попробуй-ка спросить у Эстель Твейтс или у другой уважаемой дамы тоном, каким спрашивают рецепт пудинга: "Извините, дорогая, хочу осведомиться: берете ли вы член вашего Полли в рот?" Да любая из них упадет замертво от такого вопроса. А ведь все это не так и смешно. Перестань насмешничать, Ханна. Ведь не случайно же он сказал, что жизнь с тобой сродни самоубийству. Ужасно, что он так думает, а еще ужаснее, что он, может быть, не так уж и далек от истины. Но тут ничего не поделаешь: та счетная машинка, что сидит у тебя в голове, все время работает. "У каждой проблемы всегда много вариантов решения" — это ведь твое кредо. Только вот он тебя предупредил, чтобы ты никогда не вмешивалась в его литературные дела. Он прочел в твоих глазах, что ты уже ломаешь голову над какими-то махинациями, чтобы обеспечить успех его поэмам, пьесам и книгам. Не вмешивайся в это, Ханна. Не надо переделывать ему жизнь, это хрупкая материя".
В третью неделю января они съездили на пять дней во Флоренцию. Он рассказывал ей об этрусках, о Савонароле и Макиавелли, о семье Медичи. Они вместе, держась за руки или (разумеется, только тогда, когда были вдвоем) в обнимку, обошли все памятники города, который он так любил. Ему нравилось здесь все: от раннего туманного утра в садах Боболи до вечеров на берегу Арно с божественным светом, окутывавшим холмы Санто-Ансано или Фьезоле. Он сам нашел для них огромную комнату с видом на Понте Веккьо, где жил Бенвенуто Челлини. Он даже начал набрасывать вчерне сцены и персонажи исторического романа, который хотел посвятить кондотьерам и особенно Жаку из "Черных банд": ему очень нравилось даже само имя этого человека.
В это же время Ханна, хотя и была в восторге от Тадеуша и от города, отметила про себя места для одного-двух магазинов и даже для салона красоты. И сама удивилась, почему она так медленно разворачивала свои дела в Италии. Когда они вернулись в Моркот, их уже ждало много писем. Сравнение двух стопок — справа были письма Тадеушу, а слева ей — получилось символичным и даже весьма беспокоящим. Ей продолжали писать на девичью фамилию, потому что в филиалах еще не знали, что она вышла замуж, да и многие знакомые оставались в неведении. Она прочла только те, которые не терпели отлагательства: три письма от Марьяна из Нью-Йорка, два от Полли, чисто деловые, одно от Ребекки, подписанное Бекки Зингер, которой не терпелось с нею встретиться, десять или пятнадцать от ее основных заместителей, возглавляющих филиалы: от Жанны Фугарил из Парижа, от Сесиль Бартон из Лондона, от Эммы Вайс из Берлина, от Марты Юбермюллер из Вены, от Джульетты Манн, от ее поставщика трав и растений Бошастеля, от Жака-Франсуа Фурнака с отчетом из Мельбурна и из конторы братьев Виттекер с подтверждением, что все, что ей пишет Фурнак, соответствует истине, от директора завода в Европе… К остальному решила не притрагиваться, потому что ей потребовалось бы слишком много времени, чтобы прочесть, подсчитать и внести все цифры в свои записные книжки. К тому же, нужно было бы подрисовать несколько хвостов и ножек ее многочисленным цветным баранам.
— Ханна, почему бы тебе не сделать все сразу? У меня есть чем заняться.
— Я тебе надоела?
— Да нет, — с насмешливой улыбкой на губах ответил он, — конечно нет…
Он пока еще не задал ей ни одного вопроса о ее предприятиях, даже во время подписания брачного контракта. Сейчас, в январе 1900 года, в ее распоряжении было 27 салонов красоты и магазинов, не считая лавочек, и завод в Европе, и целая сеть складов, и две школы: косметологов и продавцов, и две лаборатории — одна в Гобелене, а вторая у Джульетты Манн. Теперь на нее работало более 400 человек, и еще столько же приходилось нанимать им в помощь. Что она не без гордости и выложила Тадеушу.
— Все это очень впечатляет, Ханна.
— Но тебе на это совершенно наплевать, правда?
— Да нет. Я просто думаю, что во всем этом ничем не могу быть тебе полезен.
— Да ведь и я не могу помочь тебе писать книги. Тадеуш, поедем со мной в Нью-Йорк. Ведь ты же американец.
Он рассмеялся:
— Теперь и ты тоже.
У нее даже рот открылся от изумления: "Я и не заметила, как сменила национальность!"
— Вот еще одна причина, по которой ты должен поехать со мной. Ведь это всего на несколько недель, очень прошу тебя…
Она стала ластиться к нему, как кошка, и при этом думала: "Кроме того, что мне будет трудно без него обойтись, как, надеюсь, и ему без меня, он должен знать довольно многих в Америке. Ведь его знаменитый Джон Маркхэм был заместителем министра, он и теперь еще сенатор. У этого старого черта много, очень много знакомых, и они мне пригодятся, чтобы открыть мои филиалы за Атлантическим океаном…"
"Слушай-ка, да ты ведь опять начинаешь манипулировать людьми! Ханна, ты грязная шлюха!"
Счетная машинка, которая…
Они прибыли в Нью-Йорк утром 26 февраля 1900 года на борту судна "Кампанья". Ханна так и не поехала в Берлин, но побывала во всех остальных городах, куда намечала съездить, включая Париж и Лондон. В Лондон заехала из-за Лиззи. Для Ханны была очень важна встреча Лиззи и Тадеуша. Их взаимная симпатия и очень бережное отношение друг к другу стали для нее источником дополнительного счастья. Ведь, в конечном счете, их обоих она любила больше всех на свете. "Ханна, я его обожаю". — "Представь себе, я тоже". — "Я всегда думала, что ты приукрашиваешь, но все так и есть на самом деле. Он просто чудо…"
Они решили, что Лиззи приедет в Америку немного позже, весной.
Марьян Каден пробыл в Нью-Йорке уже пять месяцев и успел сделать довольно много. Сейчас уже все почти готово. Он, как и писал ей в одном из писем, нашел почти идеальное место для салона красоты. Нет, не на Пятой авеню, а на Парк-авеню, напротив здания отеля "Уолдорф-Астория".
— Это для салона, но у меня намечено еще три места для магазинов. И уж одно-то из них почти идеальное: Пятая авеню, рядом с магазином того ювелира, о котором ты мне писала, — Тиффани.
Ханну очень впечатлила высота "Уолдорфа" — 90 метров. Впечатлила, но ^е больше. Ей захотелось побывать на Уолл-стрит, и целый день Тадеуш и она бродили от окраин Манхэттена, от замка Клинтон до моста в Бруклине. Во время этой прогулки их сопровождал племянник Бекки Зингер, бывшей Аньелович. Молодому человеку было столько же лет, сколько Ханне, — почти двадцать пять. Он родился в Нью-Йорке и окончил Институт права. Его звали Зеке (уменьшительное имя от Захария), и он работал маклером в довольно значительной фирме "Кун и Лейб". Его родные эмигрировали из Германии в конце шестидесятых годов и за это время успели сколотить порядочное состояние.
Нью-йоркская биржа разочаровала Ханну — здание было каким-то очень уж скромным. Правда, поговаривали о том, что его будут реконструировать, расширять и даже достраивать новый фасад с колоннами. К тому же собирались строить огромные здания на всех параллельных и перпендикулярных Уолл-стрит улицах. Ханна с удивлением открыла для себя, что Уолл-стрит — это не квартал, а всего-навсего улица, где царит лихорадочное оживление, где снуют молодые люди, веселые, хотя и жестокие. От всего этого она дрожала как в лихорадке: "Вот такой я и представляла себе Америку…"
— Тадеуш, я хотела бы переехать сюда.
Эти слова она произнесла даже не задумываясь. Просто сработала счетная машинка у нее в голове.
…Ну нет, конечно же, не на Уолл-стрит она хочет обосноваться. Но где-нибудь в Америке. До этого момента у нее была только одна цель — открыть свой филиал в Нью-Йорке, как это было в Берлине или Вене, Риме или Мадриде, Париже или Лондоне, и через два-три месяца вернуться в Европу, в дом 10 по улице Анжу или к дворцу Сент-Джеймс. Туда, где до сих пор располагались ее основные производства и ее штаб. Только что все переменилось. Она уверена, что и на этот раз приняла правильное решение. В Европе у нее было чувство, что она может идти вперед так долго, насколько у нее хватит сил. Идти вперед и совершенствовать свою продукцию, что в последнее время не так уж просто. А вот теперь…
— Тадеуш, но ведь это же действительно Новый Свет!
Зеке Зингер в первую очередь привел их на улицу Бэттери, откуда открывался великолепный вид на статую Свободы. Лет пятнадцать тому назад Джон Маркхэм вместе с президентом Кливлендом присутствовал на ее открытии. Потом Зеке провел их по Манхэттену, показал порт на Ист-Ривер, таверну на Фултон-стрит, Ганноверский сквер и очаровательную маленькую площадь Боулинг Грин, где прежде жили отцы города, которые теперь все чаще селились на Парк-авеню, рядом с Центральным парком. Потом они побывали на Уолш и Нассау-стрит, на Бродвее и в церкви Святой Троицы, в Сити-Холл — в городской ратуше, и, наконец, Зингер повел их машину по огромному Бруклинскому мосту.
— Ты можешь, ты должен писать по-английски, Тадеуш… Ты можешь делать это так же хорошо, как Юзеф Корженевский. Я ведь не говорю о том, чтобы навсегда расстаться с Европой, — мы оба ее слишком любим. К тому же вообще странно, что я сама говорю тебе об этом, — ведь благодаря тебе я стала американкой.
Она обрисовала тысячи планов, которые уже родились у нее. То, что ей удалось сделать в Австралии, а затем в крупных городах Европы, удастся и здесь, она в этом абсолютно уверена. Ведь в этой огромной стране все такие же, как они, — эмигранты. Даже этот прекрасный мост построен немцем из Тюрингии Отто Зингером — мужем Ребекки-Бекки, а сегодня он очень богат. Симон Барух, у которого такой умный сын Бернард, приехал сюда из Позена, из Пруссии, а теперь он самый великий хирург Америки, первым сделавший операцию аппендицита. А Морис Хиллквит, родившийся в Риге, который может стать мэром Нью-Йорка? А Сэм Гомперс, создавший Американскую федерацию труда, а ведь он родился в Лондоне, в семье, приехавшей с Востока. А братья Исидор и Натан Страус, у которых теперь самый большой магазин в мире и "которые, кстати, очень заинтересовались моей продукцией"?
Они могут, они просто должны, Тадеуш и она, найти себе дом или построить его — разумеется, кроме квартиры, которую он снимет. Да, дом, где-нибудь в пригороде, может быть, в Лонг-Айленде, который он выберет себе сам, заполнит книгами и обустроит по своему вкусу…
"…Черт возьми, Ханна, это ведь ужасно: ты говоришь с ним так, как должен мужчина разговаривать со своей женой! Он это понимает и страдает от этого, хотя ничего тебе и не говорит…"
…Да, он его обустроит на свой вкус, потому что ему нужно будет там работать. Разумеется, когда ему захочется, он всегда сможет поехать в Европу, в Италию или во Францию. Он может повторить это столько раз, сколько ему заблагорассудится. Да и она сама не откажется побывать с ним в Европе, если он этого захочет. Он совершенно свободен, и она прекрасно понимает, что не должна мешать ему заниматься литературой…
— Клянусь тебе, Тадеуш, я не буду ни во что вмешиваться. Да и зачем мне это? Ты ведь и сам еще не знаешь, как ты талантлив. Я уверена, что ты скоро станешь очень знаменитым, куда более знаменитым, чем я со всеми моими магазинами и моими проклятыми банками-склянками… Да не смейся ты! Согласна, я не должна была говорить "проклятые банки". Тем более что я сама так не думаю: я люблю свое дело, и оно меня увлекает.
Так же, как, должно быть, очень увлекательно писать, придумывать, создавать. Она понимает или, по крайней мере, чувствует это, но, черт возьми…
— Извини, я не должна была говорить "черт возьми" тоже. Я буду следить за своей речью, обещаю.
…Но разрази меня гром (я могу хотя бы говорить "разрази меня гром"?), смогут же они ради их большой любви жить вместе и не мешать друг другу, что бы об этом ни думали эти сраные… эти чертовы кретины, которые будут смеяться и злословить у них за спиной — так вот пусть они все убираются к черту! Конечно, ему понадобится время, ведь писателем в один день не станешь. Хотя глупо становиться знаменитым только после смерти. Лучше жить в ногу со своим временем и ставить свои часы на точное время. Хватит так глупо смеяться! Я ведь говорю только о твоих часах. Хотя…
Их машина так и стоит на середине моста, который протянулся над рекой где-то на высоте сорока метров.
— Тадеуш, этот домик за городом, который мы обязательно найдем, должен подходить и детям. Мы ведь их хотим оба, и мы можем найти базу для соглашения… Желательно горизонтальную. Я хочу тебя, мы с самого утра не занимались любовью! Да, я знаю, что я бессовестная, я пытаюсь покраснеть, но у меня ничего не получается…
…Да нет, Зеке нас не слышит. Разве ты не видишь, что он глухой!
С первыми тремя детьми, которые у них будут (разумеется, если он хочет иметь четверых или пятерых детей, то и об этом тоже можно договориться), она предпочла бы немного подождать. Если это возможно. Разумеется, в таком вопросе ничего нельзя предвидеть, но в идеальном варианте она; хотела бы сначала проделать большую часть своей работы и открыть свои филиалы в Америке. В Нью-Йорке и в других городах: Бостоне, Филадельфии, Чикаго, Сан-Франциско. Да, в Сан-Франциско, она очень хочет там побывать, потому что Бекки влюблена в этот город. Она собирается без отлагательств отправить туда Марьяна. Кстати, о Марьяне: нужно как можно скорее женить его на Лиззи, она сама этого хочет. Ей скоро будет 18, и ей надоело ходить в девственницах. Ты сам поговоришь с Марья-ном и скажешь ему, что у него есть невеста, или мне этим заняться? Лучше бы ему узнать об этом от мужчины. А то ведь он может и обидеться… Она откроет филиалы не только в Сан-Франциско, но и в Новом Орлеане, Вашингтоне, Монреале и Торонто в Канаде, и этот список можно продолжить. Дело следует развернуть достаточно быстро. Она возьмет на работу Зеке Зингера и Джошуа Винна, которого рекомендовал Джон Маркхэм. К тому же у Джошуа умная жена, она умеет считать и она "почти такая же хищница, как я, и пусть ей будет стыдно". Короче, она хочет организовать здесь свое дело, ведь это так увлекательно — создавать и строить. Кстати, о строительстве: нужно бы возвести высокое здание, в котором разместится правление фирмы и на крыше которого огромными буквами будет написано "Ханна". Разумеется, не сразу, а лет через 5–6. Она уже и место выбрала — напротив "Уолдорфа". А в качестве архитектора можно пригласить Луиса Салливэна или его молодого ученика, которого зовут Фрэнк Ллойд Райт и о котором все говорят, что он просто гений.
— Кстати, о Бекки. Пожалуйста, прошу тебя, не слишком-то сближайся с ней. Она не только друг моего детства, а самая красивая женщина в Нью-Йорке… Да, я заметила, что ты, хулиган, обратил на нее внимание… Слава Богу, что она такая хорошенькая, это и позволило ей удачно выйти замуж, а то как бы она, вдова польского раввина, да еще с ее куриными мозгами… Нет-нет, я совсем к ней не ревную!
…Хорошо, согласна, немного ревнует. Но в конечном счете, она любит Бекки. Ведь это Бекки познакомила ее с братьями Страус, и если ее кремы и лосьоны быстро разойдутся по Америке, то это только из-за того, что она вела переговоры с целыми сетями магазинов, таких как "Мэйси" и "Блумингдейл" и даже с такими фирмами, как "Лазарус" и "Сирз и Рэбак", принадлежащими Джулиану Розенвальду.
— Милый мой, мы вместе преуспеем во всем и будем жить необыкновенно счастливой жизнью! Хочешь поспорим, что наш первый ребенок будет мальчик, абсолютно похожий на тебя? Я хочу, любовь моя, чтобы у меня в семье было два маленьких Тадеуша, похожих друг на друга как две капля воды… Давай вернемся в "Уолдорф" и займемся любовью!
Тадеуш уже хотел было сказать Зеке Зингеру, что можно ехать, но Ханна остановила его. Навстречу им из Бруклина к Манхэттену двигалась четверка лошадей, запряженных в украшенную по-королевски карету. Их старинная упряжь была действительно благородна, и при движении лошадей раздавался веселый перезвон колокольчиков. А на месте кучера….
— Мендель! — вскричала Ханна и бросилась навстречу. Тадеуш тоже узнал Менделя, когда до кареты оставалось десяток-другой метров.
Тогда и он вышел из машины, дал Зеке Зингеру знак, чтобы тот их не ждал, повернулся спиной к Менделю и Ханне и стал смотреть на освещенный Нью-Йорк, расстилавшийся перед ним.
Мендель схватил Ханну на руки и кружил так долго, что она запросила пощады.
— Ты по-прежнему богата, малышка?
— Даже богаче, чем прежде, и это пока не предел.
— Ну, а твой Тадеуш хорошо умеет любить?
— Мы как раз собирались… Да, Мендель, даже лучше, чем я мечтала.
— И как дела с детьми?
— Я думаю, что можно наметить рождение первого на 21 июня 1903 года. Это должен быть мальчик. Ну а второй (тоже мальчик, надеюсь) родится 13 сентября 1906 года, и это меня не удивит. Потом мы посмотрим, когда родиться девочке.
Четверка лошадей стоит неподвижно, и только ветер время от времени колышет их гривы.
— Вот и прекрасно, — говорит Мендель. — Теперь я тебе больше не нужен. — Он оборачивается и смотрит в сторону Тадеуша, который стоит, облокотившись на перила, в нескольких метрах от них.
— Вы мне всегда будете нужны, Мендель…
— Помолчи. Не будем больше говорить об этом. И чего ты уставилась на меня своими совиными глазами? Холера тебе в бок — тебе ведь все удалось, ну а то, чего ты еще не достигла, это только вопрос времени. Значит…
Он внимательно смотрит ей в глаза. Что правда, то правда — он действительно всегда умел читать в глазах женщин. А уж в этих-то глазах лучше, чем в чьих-либо других. Да ведь именно эти глаза и преследовали его, пока он отмерял десятки тысяч километров по Европе, Азии, Австралии и теперь по Америке. Одно видение не отпускало его вот уже двадцать лет, пока он вел жизнь бродяги: маленькая, необычно развитая для своих лет девочка там, в польской глуши, возникающая вдруг из моря пшеницы на огромной равнине. "Слушай, Мендель, ты так никогда и не изменишься. Ты ведь и жил-то только ради нее… Но если понадобится, ты снова проделаешь все это, ты, упрямый безумец, который знает, что его любовь так же безнадежна, как и беспредельна…"
Тадеуш оборачивается к ним. Его золотистые волосы блестят на солнце, а на лице, кажется, застыл обращенный к ним вопрос.
Сердце Менделя сильно забилось: "Вот теперь, пожалуй, самый неподходящий момент говорить ей о твоей к ней любви. Просто тебе не надо было давать, ей читать много романов. Да, черт тебя возьми, Мендель, да, это самый неподходящий момент. Не теперь и никогда…"
Тадеуш медленно направляется к ним, а Мендель все говорит с Ханной. Как бы она ни хотела, ей надо оставить Тадеуша свободным. Принимать и прощать его ошибки и не пытаться переделать его жизнь даже с самыми лучшими намерениями.
— Никогда не делай этого, Пигалица!
— Я знаю. Я сумею, Мендель.
Мендель не отвечает. Он дает какие-то указания кучеру в расшитой ливрее, который уже взгромоздился на его место. Потом помогает Ханне и Тадеушу сесть в карету, со смехом говорит, что теперь они действительно женаты по всем правилам, потому что он, Мендель, пожал им руки и отправил их в свадебное путешествие по Бруклину.
Карета удаляется, и копыта лошадей ритмично стучат по мостовой. Мендель слышит, но ничего не видит. Он погрузился в собственные мысли и вновь увидел эту женщину с тысячью лиц. Вот она, выпрямив спину, сидит рядом с ним, вот, смеясь, бросается к нему в объятия, вот говорит, что не прочь бы постигнуть с ним науку любви… А вот ее напряженный взгляд: она просит его найти Тадеуша. А сейчас Ханна уезжает от него в карете, которую он сам по глупости приготовил для нее, для них. Солнце слепит глаза. Вдруг Мендель спохватывается: карета уже в самом конце моста. И прежде чем она исчезает из виду, Мендель поворачивается и не оглядываясь ныряет в каменный лабиринт Бруклина.