Когда подъезжали к городу, Степан Душилович набрался нахальства, спросил:
— Андрей Александрович, а у кого такая сабля, какую Дюденя пожелал?
— Откуда я знаю?
«Знаешь, хитрюга, знаешь. Боишься, как бы не прогадать: скажу, мол, а вдруг не срядимся? После ряда скажешь, никуда не денешься».
И верно, после крестоцелования в Софии и провозглашения архиепископом торжественно: «Ты наш князь!» — уже выйдя из храма, великий князь подозвал Душиловича.
— А знаешь, Степан, я ведь вспомнил про саблю-то, всю ночь голову ломал, где ж я её видел? И вот осенило.
«Угу. Осенило, когда сам владыка осенил крестом на стол. Рассказывай кому». Но вслух Душилович другое молвил:
— Вот и славно, что вспомнил, Андрей Александрович. У кого ж она?
— У Прокла Кривого.
— У Прокла? Это который на Чудиновой улице?
— Ну да. Он один у вас в Новгороде.
Во двор и хоромы Прокла боярин ласковой лисой проник: «Ах, какие у тебя кобели-цепняки славные! А крыльцо-то, крыльцо! А стёкла-то в окнах, никак, венецианские?»
Какому хозяину сие слышать не приятно? Любой поддастся. И Прокл Кривой не святой был, растаял, как мёд в кипятке.
— Проходи, проходи, Степан Душилович, будь гостем. Кобельков-то я ещё щенками с Еми привёз[142]. А стёкла точно, угадал, венецианские.
— Я слышал, Прокл Мишинич, у тебя ещё сабля какая-то заморская есть дивной красоты.
Эх, Прокл, Прокл, уж старый воробей ведь, а на мякине попался. Ослеп от лести-то, оглох.
— Есть, Степан Душилович, верно, — молвил с гордостью. — А кто сказал-то тебе?
— Да князь Андрей.
— A-а, он шибко на неё зарился. Но я устоял. Такая сабля не для рати, для любования.
— Сделай милость, Прокл Мишинич, дай хоть одним глазком взглянуть.
— Взглянуть можно. Для хорошего человека не жалко.
Прокл ушёл в дальнюю горницу и воротился, торжественно неся на руках чудо-саблю. У Степана Душиловича при взгляде на неё дух перехватило. И вправду, рукоять золотом сияет, ножны сплошь камнями драгоценными усыпаны, сверкают переливами. У Душиловича аж сердце сдавило: «Господи, и такую красоту вонючему татарину! Надо было согласиться на мешки с хлебом. Что хлеб? Съешь, до ветру сходишь, и нету. А эта?!»
— Ну как? — спросил Прокл с нескрываемой гордостью.
— Лепота, Мишинич, лепота, — выдохнул восторженно боярин.
— Мне её с Византии привезли, а туда она из Сирии попала. Говорят, она Варде Склиру[143] принадлежала, ну который императором хотел стать, да на плаху угодил.
— Да, такую императорам только и носить, — вздохнул Степан Душилович, не смея заговорить об отдаче сабли, и думал, примеряя себя к ней: «Я б ни за што не отдал, ни за какие деньги».
Ясно, что и Прокл, заслышав об этом, чего доброго, ещё ею и зарубит. И прав будет старый хрен. Здесь надо не одному являться, одного он пошлёт подальше, да ещё и псами притравит.
— Ты знаешь, Мишинич, со мной просился Андрей Климович посмотреть саблю.
— Посадник?
— Ну да.
— Ну, привёл бы. Мне не жалко.
Больше Душиловичу ничего не надо было. Пригласил. Всё. Придут.
Помимо посадника для солидности пристегнул многоуважаемого боярина Лазаря Моисеевича. Прокл Кривой весьма польщён был таким вниманием, дал даже подержать саблю и из ножен вынуть.
И тут вдруг заколодило: надо разговор начинать об отдаче сабли для общего блага, а никто из трёх даже не осмелится начать. Даже краснобай Степан притих. Наконец посадник, как истинный воин, в бой ринулся, замычал:
— Мы... понимаешь, Мишинич, мы, значит, это... мы не сами... беда, брат, пригнала... мы бы рази посмели, но...
От этого «мыкания» насторожился Прокл, хотя ещё ничего не понял. И тут Душилович брякнул:
— В общем, Прокл, ты должен продать саблю.
— Кому?
— Новгороду, Прокл. Городу.
— Ни в коем случае. Что ею городу делать?
— Она в откуп должна идти от татар.
— В какой откуп? Чего ты мелешь? Я сдал по приговору восемнадцать гривен для этого. Что ещё надо?
— Но Дюденя требует твою саблю.
— Откуда он её знает? Я его поганую харю в жизни не зрел.
— Ему князь Андрей сказал о ней.
— Вот пускай князь и отдаёт свою.
— Но у него ж нет такой, ты же знаешь.
И вдруг Прокл сорвался на тоненький полусумасшедший крик:
— Не отдам! Не отдам! Не отдам!
Прижав к груди злосчастную саблю, заплакал горько, судорожно, захлёбываясь, как дитя:
— Я... Она для меня... единственная отрада... Я без неё... Казните меня... Не отдам.
Бояре молчали, вполне сочувствуя старику и даже жалея отчасти. Он долго плакал, всхлипывая, на явившегося кого-то из домашних рявкнул:
— Пшёл вон!
Уже и темнеть начало. Свечей не зажигали, а если где и зажигали, то сюда не приносили, боялись хозяина.
Они сидели в темноте. Прокл проплакался, только швыркал носом жалко, всё прижимая к груди саблю. Наконец молвил твёрдо и окончательно:
— Вот помру... Тогда берите, а сейчас нет.
— Ну что ж, Прокл Мишинич, — поднялся с лавки Степан. — Завтра придётся на вече сказать про твою упёртость. Сам знаешь, чем кончится. Начнётся поток и разграбление, не взыщи. Продать не хочешь, отымут силой и дом разнесут по былинке. Ай забыл Семёна Михайловича? Того из-за ерунды на поток бросили, а тут... Идём, Андрей, Лазарь. Нечего нам тут делать.
Они уходили, всё ещё надеясь, что образумится сумасшедший старик, воротит их, продаст саблю. Они ж не отымают, купить хотят. Но не окликнул ни в дверях, ни в воротах.
Вышли на Чудинову улицу, шли в сторону Святой Софии, громадой высившейся на фоне звёздного неба.
— Ну что с ним делать? — сказал Душилович.
— Жалко старика, — вздохнул Лазарь. — Всё же вещь действительно царская.
— Мне, думаешь, не жалко?
— А с вечем надо обождать, — посоветовал посадник. — С потоком всегда успеем. Поток что пожар, всей улице опасен.
Начнут с Прокла, на соседей перекинутся, а там, глядишь, и всю улицу разметут. Обождать надо.
На том и порешили. А утром к Степану Душиловичу на Прусскую улицу прибежал сын Прокла.
— Степан Душилович, тятя зовёт.
«Кажись, клюнуло, — обрадовался было Степан, но тут же отплюнулся. — Тфу! Тфу!»
— Зачем зовёт?
— Сказывает, насчёт вчерашнего согласный.
«Ага. Пронял его потоком».
Степан Душилович набил калиту до отказа, сто гривен всадил, чай, деньги не свои, сборные. Но сабля, пожалуй, стоит того, если ещё не большего.
Прокл кривой лежал в опочивальне на своём ложе под покрывалом. Рядом, навроде жены, сабля поверх покрывала.
Лежал старик бледный, с ввалившимися глазами, кажется обесцветившимися от долгих слёз. Саблю не подал, сказал лишь тихо:
— Бери, Стёпша, душу мою.
— Прокл Мишинич, мы за плату, как же так просто? Мы за плату, чай, люди ж мы.
Суетливо развязал калиту, высыпал на ложе, прямо на покрывало, серебряный водопад. Лишь после этого взял от старика саблю.
— Здесь ровно сто гривен, Прокл Мишинич, ровно сто.
— Сгинь, окаянный, — шевельнулся старик, и гривны со звоном посыпались на пол и покатились врозь.
Откупился Новгород от Дюдени, ублажил ненасытного. Повернула его тьма в степь. А через два дня кто-то сообщил Степану Душиловичу:
— Прокл-то Кривой помер надысь.
Боярин мелко перекрестился, молвил убеждённо:
— Накаркал. Сам себе накаркал, хрыч.
8. БРАТ БРАТУ
Ушла орда. И опять стали подыматься из пожарищ и пепла города да веси. Опять застучали топоры, завизжали пилы, зашагали за сохами по полям ратаи, распахивая, засевая, лелея долгожданные всходы.
Жизнь входила в обычную нелёгкую колею. Зализывались раны, забывались беды.
В Городец к великому князю Андрею Александровичу прискакал из Переяславля гонец от князя Фёдора Ростиславича с недоброй вестью:
«Князь Дмитрий выехал из Пскова со злым умыслом ворочать себе Переяславль, город, ныне мне принадлежащий. Ты, Андрей Александрович, не должен допустить сей несправедливости».
— Ах ты ж, змея подколодная, — воскликнул князь Андрей, имея в виду брата. — Отсиделся-таки, выполз. Ну, ныне тебе спуску не будет.
Был князь Андрей, как никогда, в силе, ныне под его высокой рукой новгородская дружина, обойдётся без татар, тем более у них самих, по слухам, началось нестроение.
Князь Дмитрий Александрович возвращался к родному пепелищу осторожно, неспешно, тщательно готовя каждый переход, высылая вперёд разведчиков, не без основания полагая, что за ним следят Андреевы подсылы. Ждал нападения каждый день, готовился к его отражению. И всё равно был захвачен врасплох во время переправы у Торжка через Тверцу.
Дружина Андреева, состоявшая почти из одних новгородцев, налетела на обоз, не успевший переправиться. Была захвачена казна Дмитрия вместе с его боярами Феофаном, Антонием и княгиней.
Антоний, понимавший, что ждёт его за прошлые грехи в плену у Андрея, проворно скинув брони, кинулся в реку и поплыл к другому берегу, где уже был князь Дмитрий.
В Антония стреляли из луков, но, к счастью, не попали. Феофан побоялся лезть в воду из-за неумения плавать и за то поплатился жизнью. Андрей лично распорядился повесить его:
— Да у самого берега, у самого берега, чтоб видно оттель было. Это тебе, сука, за Толниевича.
Князь Дмитрий, в одно мгновение оказавшийся нищим, помчался в Тверь в сопровождении мокрого Антония и нескольких гридей, успевших переправиться.
Перед самой Тверью конь под князем пал, не выдержав скачки, и слуга уступил ему своего, тоже качавшегося от переутомления.
В Тверь въезжали шагом. Князь Михаил Ярославич встретил своего недавнего врага сочувственно, понимая, что просто так, да ещё на запалённых конях, Дмитрий никогда бы в Тверь не въехал.