— И всё-то ты знаешь, Анна. Охо-хо. Явится идол, пусть ко мне немедля волокут. Я ему задам баню.
И едва Дмитрий Михайлович въехал на родное подворье, как конюший Митяй, принимая коня, сказал ему:
— Беги, Дмитрий Михайлович, до старой княгини. Извелась ведь сердешная, того гляди, помрёт.
— Что с ней?
— Ведомо что. Тоска сердце съела.
Взбегая в терем Ксении Юрьевны по лестнице, внук прыгал через две-три ступени. Ворвался в покои её запыхавшийся, встревоженный.
— Бабушка, что с тобой?
— Митенька, — пролепетала старуха и даже попыталась приподняться на ложе, но не смогла. — Милый мой.
Княжич подбежал, сел на край ложа, с нежностью смотрел на дорогое лицо, изменившееся, исхудавшее, потемневшее. Выцветшие глаза княгини полнились слезами.
— Ну что ты, бабушка. Видишь, я живой-здоровый. Не плачь.
— Это я от радости, Митенька, — всхлипывала старуха. — Уж и не чаяла зреть тебя, вся душа изболелась.
— Что со мной могло случиться?
— Ой, не говори так, милый. Вон Александр Данилыч Московский намного ль старше тебя, а уж отдал Богу душу. А чаял ли?
— Что с ним? Я не знал.
— Сказывают, на ловах не то под вепря угодил, не то под лесину. Помер Александр, а ведь он тебе сродник.
Не сговариваясь, оба перекрестились: Царство ему Небесное. Ксения Юрьевна, едва осенив себя, протянула исхудавшие руки к внуку:
— Дай я тебя обниму хоть, Митенька. К сердцу прижму.
Княжич наклонился, она прижала его голову к груди, целуя в маковку, шептала:
— Милый внучек, как я скучала по тебе. Как молилась за тебя, Бог, видно, услыхал мою молитву, воротил тебя.
— Митрополит воротил, бабушка, митрополит Пётр.
— Ну, дай ему Бог здоровья. Чего ты там потерял, в этом Новгороде?
— В Нижнем Новгороде, бабушка, — поправил княжич старуху.
— А всё едино, будь они неладны, что Нижний, что Великий. Мише одни хлопоты да заботы от них, никакого прибытка.
Ксения Юрьевна долго не отпускала внука, словно боясь, что он опять исчезнет. А когда он собрался уходить, чтобы повидаться наконец с матерью, старуха попросила:
— Митенька, о чём попрошу тебя, пожалуйста, в эти дни не уезжай никуда, ни на ловы, ни на рыбалку. А?
— Почему, бабушка?
— Так ведь я вот-вот помереть должна. Хочу, чтоб хоть ты при мне был.
— О чём ты говоришь, бабушка? Ты ещё поправишься. Отца дождись хоть.
— Нет уж, видно, Мишеньку не дождаться мне — Опять на глазах её явились слёзы. — Хорошо хоть, тебя увидела, Митенька. С матерью повидаешься, пришли ко мне её. Наказать кое-что надо, а то забуду.
Когда Анна Дмитриевна вошла к свекрови в опочивальню, ей показалось, что старуха уснула, и она было повернулась уходить.
Но с ложа раздался тихий голос:
— Куда ж ты? Я жду тебя.
— Я думала вы спите, мама.
— Не сплю я. Какой сон, когда смерть в головах стоит. Там уж отосплюсь. Я что звала тебя, Анна. Прошу тебя — воротится Миша из Орды, не сказывай ему про Митин поход.
— То ли он не узнает, всей дворне рот не закроешь.
— Можно приказать заранее: помалкивать, кто скажет, мол, тому плетей.
— А митрополит? Что вы, мама, шила в мешке не утаишь.
— Да-да-да, — с огорчением согласилась Ксения Юрьевна. — Я про него забыла. Но всё равно не вели Митю наказывать. Мало ли глупостей мы в отрочестве творили.
— Я думаю, Михаил не будет сердиться, тем более что всё кончилось благополучно.
— Дай Бог, дай Бог. Ну а если разгневается, скажи, что мать перед смертью за Митю просила. Скажешь?
— Скажу, мама. Ладно. Вы бы отдыхали уж, сколько ночей не спали из-за Дмитрия.
— Ой, не говори, девонька. Кажись, вся душа выболела из-за идола. Я уж его и так изругала почём зря. Будет с него. Он умница, всё понял.
— Ой ли, мама?
— Да-да, ругала на чём свет стоит, — подтвердила старуха, уловив в интонации невестки нотки сомнения.
Но та точно знала — лукавит старуха. От рождения она любила старшего внука, потакала всем его капризам и прихотям. Баловала без меры. И всегда заступалась, даже тогда, когда «идол» заслуживал наказания. И даже теперь, на пороге вечности, пыталась хоть как-то заслонить его от возможных в грядущем неприятностей.
— И ещё, Аннушка, просьба последняя. Положите меня рядом с моим мужем, великим князем Ярославом Ярославичем. Он уж, поди, заждался меня.
— Хорошо, мама.
— Вот и ладно, милая. Ступай. Мне и впрямь поспать надо, на сердце полегчало чуть.
Почти, двое суток Ксения Юрьевна спала без просыпа. Сон был столь глубок, что близким метилось: жива ли? Несколько раз княгиня Анна входила в опочивальню свекрови, на цыпочках приближалась к ложу, прислушивалась к тихому дыханию спящей, присматривалась к едва вздымающейся груди. Убеждалась: жива, слава Богу. И так же тихо удалялась.
— Ну? — спрашивал Дмитрий мать.
— Спит. Из-за тебя, идола, измучилась бедная.
Однако, проснувшись через два дня и испив сыты, засобиралась Ксения Юрьевна к вечному сну. Прогнав от себя лекаря, молвила тихо и спокойно:
— Зовите епископа, пусть соборует.
Епископ Андрей, явившийся по зову, свершил над ней таинство пострижения в святой ангельский чин, нареча её Оксиньей, прочёл требуемые при сем молитвы и удалился.
Не по голосу, которого уже и слышно не было, а по шевелению губ старухи догадалась Анна Дмитриевна — зовёт «идола» своего, Митю. Послала за ним слугу.
Тот, явившись в опочивальню княжича, потряс спящего за плечо:
— Дмитрий Михайлович...
— Ну? В чём дело?
— Дмитрий Михайлович, великая княгиня бабушка зовёт тебя.
— Что с ней?
— Кажись, помирает уже.
— Я счас... счас, — засуетился княжич. — Подай сапоги... там под лавкой.
Он пришёл в опочивальню, освещённую трёхсвечным шандалом, стоявшим на столике у изголовья. Напротив ложа умирающей сидела на лавке Анна Дмитриевна, кивнула сыну:
— Сядь около... тебя звала.
Дмитрий опустился на ложе старухи, пытался увидеть её глаза и не мог, слабый свет свечей, падавший сбоку из-за изголовья, освещал лишь лоб бабушки, кончик заострившегося носа и подбородок.
Он не заметил, как тихо скользнула рука бабушки и коснулась его руки. Едва не отдёрнул свою: столь холодна была её маленькая иссохшая длань. Холодна, как сама смерть.
После полуночи великая княгиня Ксения Юрьевна тихо скончалась, а её «идол» даже не заметил этого. Убаюканный тишиной, он задремал и очнулся от возгласа матери:
— Всё. Встань, Дмитрий, бабушки уже нет.
10. НАСТАСЬИНА ОПАРА
У стряпухи Настасьи в канун Семёнова дня[190] забот полон рот. И главная, пожалуй, из них — замесить добрую опару, дать ей два раза подняться в деже и обмять столько же, добавляя жира, яиц, муки. Угадать, чтоб не перекисло, и настряпать из теста к празднику кренделей, калачей и разных завитушек на радость детве и себе, чтоб до Рождества Пресвятой Богородицы[191] хватило. Ну и, конечно, мужу, который ныне в отъезде и в бересте, присланной днями, обещался на Рождество быть. Он вроде и недалече от Новгорода — в Трегубове, а всё ж не дома. К его приезду расстаралась Настасья, наделала из проса бузы по-татарски. Приедет муж, выпьет на радостях и приголубит хозяйку.
Что-что, а уж стряпать да готовить сочива разные и питьё мастерица Настасья. К вечеру хорошо протопила Настасья свою глинобитную печь берёзовыми дровами, сгребла в загнетку пылающие угли, укрыла в горячей золе.
Развела опару в деревянной деже, поставила на тёплую печь. Покормила чечевичным сочивом детишек — двух мальчиков-погодков пяти и шести лет, уложила спать в другой половине избы. Третьему — младшему, пятимесячному — дала грудь. Насосался парень, уложила в люльку, подвешенную к потолку. Прилегла тут же на ложе, покачала люльку, пропела немудрёную песенку: «Баю-баюшки-баю, жил татарин на краю... А-а-а, а-а-а, баю-баюшки-баю...»
Уснул сосун, и сама Настасья вскоре задремала. Ей ныне спать сторожко надо: опара на печи. Усни крепко, проспи — всё тесто вылезет из дежи, попадает на печь. Потому стряпуха спит чутко, как курица на насесте, и во сне опара из мыслей не уходит.
В этом деле ей и сынок добрый поспешитель. За полночь заворочался, закряхтел. Вспопыхнулась Настасья. Поймала люльку за край, сунула руку под ребёнка. Так и есть, обмочился мужик.
Вынула из люльки, завернула в сухое, сунула в ротик ему сосок груди. Зачмокал. Засосал. Заработал.
Покормив, уложила в люльку, качнула и пошла в кухню. Ощупью нашла рукой дежу на печи. Тесто в деже уже горой, пупом поднялось, ещё бы чуть, и повалилось из неё.
«Милый мой, — думает ласково Настасья про сынишку, — в аккурат мамку разбудил. Подошла опара».
Взяла там же с печи из шелестящей кучи завиток пересохшей бересты, прошла к челу печи, разгребла золу в загнетке, выкатила красный уголёк, приложила к нему бересту. Подула на уголёк, взрозовел он, вспыхнула береста, загорелась.
Настасья тут же правой рукой достала из-за трубы длинную лучину (их там много наготовлено-насушено). Подожгла её с конца, кинула в печь бересту догорать. Лучину вставила в светец, прибитый к столбу, подпирающему у печи матрицу. Лучина горела ровно, почти без треска.
«К ведру, — подумала удовлетворённо женщина. — Не трещит, не искрит, слава Богу».
И только начала подмешивать тесто, как услышала стук в ворота, встревожилась: «Кого это нелёгкая нанесла среди ночи. Збродни, поди». И продолжала месить.
А в ворота стук ещё сильнее, ещё настойчивее и даже крик вроде: «Настасья!»
«Господи, неужто Олекса?»
Наскоро охлопав руки от теста, побежала во двор.
— Кто там?
— Это я, Настасья. Отворяй.
— Олекса, милый, — засуетилась Настасья, признав голос мужа. — Не ждала, не чаяла.