[138]. То, что некогда призвано было связать Марселя с миром вне него, связало его исключительно с содержанием собственного сознания, для которого другие люди выступают «потускневшими картинками». В ином случае это было бы лишь свидетельством нарциссического солипсизма. Однако для Марселя – то есть Пруста – ситуация обстоит иначе. Ничто не может избавить его от ревности к Альбертине, но именно это позволяет ему «слой за слоем» раскрывать материю, из которой он состоит, попытку чего и представляет роман «В поисках утраченного времени» [139]. «Пруст мог позволить себе считать человеческие отношения неудовлетворительными – или, во всяком случае, мог заставить Марселя считать так, – поскольку знал, что найдет ответ в своем творчестве» [140].
Ревность, которую Мэгги Вервер испытывает к Шарлотте Стэнт в «Золотой чаше» Генри Джеймса, принадлежит совершенно другому психологическому стилю и имеет иные последствия. Усомнившись из-за ревности в «чудесном маленьком мире» своих богатств и привилегий, Мэгги осознаёт, что, хоть Америго и ее муж, «все это время его не было с ней». Осознание, естественно, неприятное. Но, как замечает Фанни Ассингем, оно и «должно было быть неприятным», чтобы показать Мэгги, «в каком она положении <…> встряхнуть ее <…> заставить принять решение жить» [141]. Решение жить, «не бояться трещин», будь то в золотых чашах, прекрасных супругах или самой жизни, трансформирует ревность Мэгги в «болезненный обряд перехода к трудной пересборке себя в любви» [142]. Если Марселя ревность заставляет видеть только настоящее или воображаемое предательство Альбертины, то Мэгги – собственные недостатки как одну из причин грозящей ей потери Америго. Она приходит к пониманию, что любовь сводится не к тому, чтобы обладать чем-то или хранить под замком, а к динамичному взаимодействию, чреватому болью и риском.
Ревность Мэгги действует как эротическая сила: чем больше она ее преодолевает, тем сильнее любит Америго. В Марселе же она разрушает любовь (если под ней понимать межличностные отношения). В зависимости от ресурсов того, в ком она возникает, ревность может быть как эротической катастрофой, так и благом. Однако дело не только в индивидуальной психологии. Имеет значение также и история. По словам Стивена Керна, в Викторианскую эпоху «ревность считали болезнью, которую следует избегать». Распространенными реакциями на нее были «отрицание, бегство, жалость к себе, в крайних случаях – возмездие убийством или „сатисфакция“ дуэлью». В каждом случае реагирующий «проецировал источник недовольства либо на „неверную“ возлюбленную, либо на „третью сторону“, тем самым избегая размышлений об источниках недовольства» внутри самого ревнивца. Таким образом, викторианское понимание ревности располагает реакцию Марселя или Мэгги за гранью дозволенного. Чтобы ревность воспринималась не столько как «бедствие или зло», сколько как «неизбежное и важное испытание, позволяющее обрести себя как личность, а любовь сделать несобственнической и свободной», должны были произойти глубокие социальные и психологические изменения [143].
Когда Фрейд обнаружил, «что между сексуальным влечением и сексуальным объектом имеется спайка» и эта связь «при перверсиях, так сказать, распадается на свои компоненты», сама идея сексуальности как инстинкта была развенчана – а вместе с ней и прежнее различие между нормальной и извращенной сексуальностью [144]. Если естественной целью пениса не является эякуляция во влагалище, то пенис, чья цель – эякулировать в рот или анус, просто получает удовольствие в другом месте. Это не нормальный или извращенный пенис, а всего лишь пенис с другими вкусами. То же самое касается клитора, которому приносит удовольствие язык, а не (что проблематичнее, учитывая его положение) пенис. Удовольствие – это удовольствие, а не удостоверение личности.
Что Фрейд сделал, сам того в полной мере не сознавая («гений всегда впереди даже самого себя»), так это проложил путь для деморализации сексуальности и в то же время дал ей гораздо большее право голоса относительно того, кем мы являемся [145]. Булимия и дипсомания некогда считались расстройствами пищевого поведения, но для Фрейда это результат так называемой либидинизации пищеварительной функции. (Вспомните описанную выше эротическую рвоту.) Даже то, как мы едим, пьем и ходим в туалет, раскрывает нашу сексуальность. Как пишет Фрейд, «встречается лишь малое число невротиков, у которых не было бы своих особых копрологических обычаев, церемоний и т. п., тщательно ими скрываемых» [146]. Да и не невротиков тоже, раз уж на то пошло.
То, что я делаю со своим ртом, анусом или членом, еще ничего не говорит о том, хороший я или плохой, любовь это или что-то еще. Ответа на вопрос беккетовского Моллоя – «Но истинная ли это любовь, в прямую кишку?» – в прямой кишке нет [147]. Благодаря Фрейду мы стали ближе к тому моменту, «когда сможем сказать: „Позволь, я пересчитаю все способы, какими люблю тебя“, – и больше не бояться прослыть извращенцем» [148]. Но лишь ближе – не более того.
Полиморфную сексуальность ребенка Фрейд называет «перверзией» из-за того, что половой инстинкт по-прежнему влиял на его мышление, несмотря на проведенную им фатальную деконструкцию. То же самое досадное влияние заставило его наделить «гетеросексуальную генитальность уникальным статусом, как если бы это был единственный аспект инфантильной сексуальности, пригодный во взрослой жизни» [149]. Нам, постфрейдистам, эта идея должна казаться такой же глупой или старомодной, как вагинальные оргазмы и смерть от мастурбации, но по самым разным причинам не кажется.
Если сексуальная извращенность и существует, она не похожа ни на одно из явлений, которое так (ошибочно) называют. Она не имеет отношения к тому, какие сексуальные акты мы совершаем, с использованием чего или с кем. В чем же тогда она заключается?
Когда мать кормит ребенка, держит на руках или утешает, он испытывает эмбриональную форму любящей благодарности. Если она этого не делает (а такие случаи бывают – такова уж жизнь), он чувствует эмбриональную форму зависти, подогреваемую ненавистью [150]. Голод атакует его. Он не может защитить себя сам. Его могла бы защитить мама (и поэтому она хорошая), но она не делает этого. Значит, она отделена от него, не под его контролем. Поэтому он ненавидит ее как нечто хорошее, но отделенное. И эта ненависть является завистью: «Завидующий страдает, увидев у другого то, что хочет сам» [151].
Если зависть оказывает чересчур сильное влияние, пока любовь развивается в нас, мы можем захотеть не разрушать вещи, которые любим, а поддерживать их существование, чтобы завистливо состязаться за них, тем самым постоянно убеждая себя, что не нуждаемся ни в этих вещах, ни в тех благах (щедрость, креативность, полнота жизни, красота), которые они несут. В таком случае наше душевное состояние можно охарактеризовать как в самом деле извращенное, поскольку оно отвергает все хорошее и живое, стремясь «создать мир, который представлял бы собой отрицание реальности добрых вещей», мир «безжизненности, в котором нет места великим тревогам живых и ограниченных во времени» [152]. Супруги, занимающиеся вагинальным сексом в миссионерской позе, могут быть сексуальными извращенцами, в то время как лесбиянки-садомазохистки, занимающиеся анальным фистингом, могут и не быть. Квир – не гарантия извращенности, а «гетеронормативность» – не гарантия ее отсутствия.
Болезненное колебание между инфантильной любовью и ненавистью/завистью может вызвать раскол между хорошей мамой, которая заботится, и плохой, которая наказывает. Но у ребенка есть только одна – несовершенная – мама, не полностью хорошая и не полностью плохая. Поэтому по мере того, как реальность получает все больший контроль над его разумом (если дело действительно в этом), он сталкивается с задачей по интеграции хорошей матери и плохой в одно целое [153].
Предположим, ваш ребенок проголодался, а вы ничего не предпринимаете. Он пугается, его охватывает тревога. Он не может справиться со своими переживаниями. Вы можете помочь ему, если его тревога не заставляет тревожиться и вас. Если у вас это получится, вы вернете ему его тревогу в более терпимой форме. Со временем он на – учится преодолевать такого рода эмоции и они перестанут вредить ему. Фрустрация, а также вызываемые ею зависть и ненависть станут не так опасны для любящей благодарности, которая будет мыслиться как нечто, включающее эти эмоции (без чрезмерной угрозы с их стороны). Однако, если вы не сможете справиться с переживаниями ребенка, его зависть и ненависть будут отравлять любовь, делая ее невыносимой. Это один из главнейших способов, каким «человек передает несчастье другому» [154].
Эмбриональные (чистые) любовь и ненависть – это чувства, которые еще не соприкоснулись с несовершенной реальностью. Зрелая любовь, напротив, нечиста, связана с завистью и ненавистью. Испытывая ее, мы не воспринимаем (или воспринимаем совсем недолго) эти деструктивные чувства как смерть любви. Мы способны переносить их и потому не вытесняем любовь, чтобы избавиться от них.