[224]. Стоит мужчине спроецировать ненавистные мужские качества на женщину, она оказывается мишенью насилия, ранее направленного мужчиной вовнутрь.
Герберт мало говорит мало о качествах, которых женщины лишаются. Подразумевается, что они совершенно не похожи на мужские, которыми подменяет их порнография. Таким образом, гербертовские и гиллигановские женщины обречены состоять из конфет и пирожных до тех пор, пока не придут мужчины со своими колючками и лягушками [225]. Но Герберт говорит не совсем об этом:
«Феминное» в сознании мужчины подобно характерно мужской мелодии, которую он не может уловить и напевать себе, не сбиваясь. Чтобы он наслаждался этой мелодией, ее должны петь для него женщины, и его удовольствие будет включать удовлетворение от мысли, что это их мелодия, а не его. Возможно, «маскулинное» играет схожую роль в жизни женщин, предоставляя голос качествам, которые они отрицают в себе из-за социализации. Таинственные процессы, посредством которых индивидуальности сплетаются воедино во взаимных проекциях, не всегда губительны: мужчины и женщины находят друг в друге основы своей идентичности[226].
Вывод кажется правильным. Но Герберт не имеет права его делать. Ибо если «маскулинное» таково, каким он его изображает, что же тогда могут получить женщины, вплетая его в основы своей личности, помимо упомянутого аутоиммунного заболевания?
Он придерживается более последовательной позиции, когда утверждает, что мы должны «отречься от маскулинности, которая обрекает нас на чары порнографии и делает неспособными к эгалитарной близости с женщинами», поскольку это отречение, по-видимому, должно иметь место также среди инфицированных женщин [227]. Однако даже это странная рекомендация с его стороны. Ведь, по его собственному признанию, порнография раскрыла ему нечто важное о нем самом: «Мой вклад в сценарий порнографического насилия выражал тоску по самопознанию. Я неосознанно хотел вернуть себе те чувства, которые испытывала возбужденная и испуганная женщина, влекомый обещанием, хоть и смутным, большего знакомства с самим собой» [228]. Но если порнография дала это Герберту, кому-то другому она даст самопознание иного рода.
Обратимся к Салли Тисдейл:
Как-то вечером я смотрела фильм «Образы желания». Сквозь прутья решетки видна голая женщина с завязанными глазами, ее лодыжки и запястья привязаны к стулу, лицо ничего не выражает. Раздается стук, ее медленно обходят двое мужчин: блондин нордической внешности и смуглый араб, одетые в темную кожаную униформу и поигрывающие полицейскими дубинками. Обстановка, последующие действия, постоянное невыразительное молчание женщины, мягкие, соблазнительные команды мужчин – мне нравится эта фантазия. Но кое-что мне не нравится, и потребовалось время, чтобы определить, что именно: униформа и то, как они ударяют дубинками по своим рукам. Для кого-то еще это самый кайф, но для меня наоборот, и «почем» – ровно то, что меня интересует. <…> Порнография – это история, которую мы рассказываем о себе, и, возможно, единственный (или самый откровенный) способ поведать некоторые секреты[229].
Порнография, как и любая другая история, не ограничивается тем, чтобы преподать нам один-единственный урок. Вещи, которые нас возбуждают (или вызывают отвращение), могут раскрыть нечто крайне конкретное и особенное о том, кем мы являемся с эротической точки зрения.
Когда женщины наслаждаются эгалитарной близостью, о которой говорит Герберт, большую часть удовольствия им приносит возможность исследовать свои сексуальные желания индивидуальным способом. Молчаливое предположение Герберта, что среди этих способов нет насильственно-порнографических, является не более чем данью уважения, которую (воображаемый) порок отдает (воображаемой) добродетели. В выдающемся исследовании порнографических фильмов Hard Core Линда Уильямс справедливо отвергает эту дань как еще один симптом мужского доминирования:
Исследуя с феминистской точки зрения порнографические дискурсы и сексуальную политику работ, обычно считающихся враждебными по отношению к женщинам, я начала замечать, что чем больше появляется дискурсов сексуальности, тем больше иерархий, управляющих такими оппозициями, как мужчина/женщина, садист/мазохист, актив/пассив и субъект/объект, имеет тенденцию разрушаться. Покуда сексуальное удовольствие рассматривается как обладающее правильной функцией и целью – будь то репродукция, любовь, контроль над другим или даже оргазм, рассматриваемый как кульминационное высвобождение на пути к цели, – оно пребывает в рамках относительно узкой маскулинной экономики производства. Но когда сексуальное удовольствие начинает культивировать (уже присущие ему) перверсивные качества; когда оно избавляется от строго биологических и социальных функций и становится самоцелью; когда перестает связывать удовлетворение с высвобождением, разрядкой или извержением; когда желающий субъект пользуется то одним объектом, то другим, не вкладывая ни в один абсолютной ценности; наконец, когда этот субъект видит в объекте скорее меновую стоимость в бесконечной игре замещения, чем потребительную стоимость владения, – тогда мы оказываемся в той области, которая теперь должна быть описана как более феминная экономика потребления, лучше всего представленная тем образом, который Стивен Маркус счел столь тревожным: кончающая женщина, мастурбирующая «механико-электрическим прибором»[230].
Герберт возмущен тем фактом, что мужчины наполняют женщин своими отчужденными и презираемыми желаниями. Однако, лишая их собственных сексуальных желаний (которые могли бы, подобно мужским, находить выражение в жесткой порнографии), Герберт сам создает пустоту, которая должна быть заполнена. Конечно, иногда, как он пишет, мужчины воображают, будто дают женщине то, чего она хочет, насилуя ее. Но, чтобы думать так, они должны были сначала изъять ее желание чего-то иного – или помешать ей дать этому желанию успешное выражение. Чтобы внутри женщины была «плохая девочка», сначала должна быть сконструирована «хорошая девочка», которая ее вместит. Вдохновленный Лаканом Лоуренс Крамер выражает ту же мысль в более громоздких и пугающих терминах: «Фаллос состоит в отношениях комплементарности, но не к другому объекту, а к месту или позиции, к женскому положению. Это положение существует для того, чтобы демонстрировать нехватку, которую можно восполнить: восполняемую нехватку, нехватку, восполняемую фаллосом, нехватку, благодаря которой фаллос мыслит себя вызванным к существованию, хотя на самом деле (но это секрет) призывают не его, а это сам фаллос вызывает нехватку к существованию, чтобы помыслить нехватку как зов, зов о помощи, о конце, о спасении. Фаллос вызывает нехватку к существованию, чтобы стать фаллосом» [231].
В рамках схематической генеалогии порнографической маскулинности, которую рисует Герберт, воины и их обряды инициации ведут к гражданским военнослужащим, а те к конкурирующим индивидам, вовлеченным в экономический эквивалент войны. Однако когда переход к массовым войнам и корпоративной экономике сделал идеал воина-одиночки устаревшим, «широко распространилось чувство отчуждения», которое нашло выражение в насильственно-трансгрессивных концепциях маскулинности [232]. Избежать «тюремного воздуха чужих привычек, чужих поражений, тоски, тихого отчаяния и саморазрушительной ярости с ее ледяным дыханием», пишет Норман Мейлер (выступающий здесь представителем Герберта), можно только в том случае, если «отделиться от общества и порвать со своими корнями <…> поощряя психопата в себе» [233]. Для таких мужчин, утверждает Геберт, сексуальное насилие и изнасилование стали порнографическим спасением.
Мысль о том, что идеал воина-одиночки отжил свое, стала общим местом: «Даже в эпоху новейших войн мы цепляемся за устаревшее представление об одиноком герое, совершающем отважные подвиги на поле боя. Такой героизм сегодня настолько же уместен, как штыковая или кавалерийская атака. Но культивирование мифа о героизме необходимо – быть может, сегодня как никогда, – чтобы заманить солдат на войну. В современном военном деле мужчины служат технологиям» [234]. Эти слова заставят мрачно улыбнуться боевиков Ирландской республиканской армии, Организации освобождения Палестины или «Аль-Каиды». На нетрадиционном театре военных действий, где они предпочитают сражаться, идеал воина может казаться каким угодно, только не устаревшим. То же самое, как мы увидим, касается мира труда, о котором пишет Ричард Сеннет.
Признание Герберта, что он разделяет чувства возбужденной и испуганной женщины, изображенной Спиллейном, по-своему трогательно. Но его отношение к элементу мужчины-в-тренче внутри него самого служит симптомом сексуального насилия, делающего этот элемент достойным разве что отвержения. Герберт полагает, что «самообладание при дезориентирующей боли является, вне всяких сомнений, желанной чертой», обладатель которой, будучи оторванным от «своих и чужих эмоциональных уязвимостей, „становится грозным солдатом на любом театре войны“» [235]. Однако его не восхищают мужчины (и все чаще женщины), культивирующие эти черты, чтобы не страшиться ходить по злым улицам [236] ради нас или сражаться в наших войнах. Похоже, из-за своей сексуальной реакции на насилие Герберт стал слеп к его ужасающим красотам и неспособным претендовать на ту часть себя, которую он счел его потенциальным источником. Он хочет, чтобы жестокие люди покинули пространство любви, в том числе любви к себе. Но Арес и Афродита – тайные любовники. Любовь, хоть и ненавидит войну, все же любит воина, рискующего своей жизнью, чтобы спасти ее.