«Думая о будущем мира, – пишет Людвиг Витгенштейн, – мы всегда представляем себе то, каким он станет, если все будет продолжать идти так, как идет сейчас. Нам не приходит в голову, что мир идет не по прямой, а по кривой, направление которой постоянно меняется» [282]. Любовь и семья тоже движутся по кривой – такой, которую мы не в состоянии ни рассчитать, ни проконтролировать. Это вызывает беспокойство, особенно у родителей. Существует тенденция (демонстрируемая Сеннетом и Рико) снижать это беспокойство тем, что Светлана Бойм назвала «восстановительной ностальгией»: мы придаем семейным традициям тот вид, который они имели (как нам кажется) в старые добрые времена [283].
Проблема в том, что эти традиции якобы привели нас к тем декадентским практикам, что мы имеем сейчас. Ностальгически восстановленные, они ведут лишь к тому, что В. С. Найпол [284] прозорливо предсказал для мобутовского Заира [285] более двадцати лет назад: «Королевство Мобуту <…> бесплодно. Культ короля уже губит интеллектуальное развитие едва сформировавшейся нации. Интеллектуальная путаница вокруг аутентичности, которая сейчас создает такую иллюзию власти, снова замыкает мир и несет еще большее отчаяние в будущем» [286]. Иллюзия власти, замкнутый мир, грядущее отчаяние – такова цена попыток убрать любовь и семью из кривой Витгенштейна, забальзамировать и платонизировать их.
В животном мире секс и репродукция настолько тесно связаны, что можно говорить о половом инстинкте как о репродуктивном. Изобретение эффективных контрацептивов (особенно противозачаточных таблеток) произвело революцию в нашей любовной жизни, отделив их друг от друга. Во-первых, секс стал тем, чем мы можем заниматься исключительно ради себя, безотносительно любви или брака. Во-вторых, мы больше не обязаны принимать за чистую монету феномен любви с первого взгляда. Это может быть просто похоть или романтическое увлечение, необязательно ведущее к созданию Lebensraum.
Отделенная от вожделения и романтической влюбленности, любовь предстает в более практическим свете. Она предполагает узнавание другого человека, проверку на совместимость, заботу об общих интересах, экономическую надежность партнерства и справедливое распределение домашних обязанностей. По мере того как место романтики занимает удовольствие, любовь начинает все больше походить на работу («мы должны работать над нашими отношениями»). Но любовь не ограничивается работой. Это также (что особенно важно) страсть и романтичность. Когда романтика улетучивается, мы сталкиваемся с необходимостью тем или иным образом вернуть ее обратно.
Популярной моделью для этого является прерывистое равновесие, в рамках которого любовь обеспечивает равновесие, а романтика – прерывистость. О ее популярности свидетельствует тот факт, что существуют целые отрасли, обеспечивающие эту прерывистость в виде «романтических интерлюдий». Интимный ужин с бутылкой хорошего вина? Ресторанная индустрия готова продать его вам. Отдых для двоих на тропическом острове? Туристическая индустрия тут как тут. Interflora, Hallmark, Victoria’s Secret… Нужна только кредитная карточка. Конечно, дело не в том, что у вас есть идеи, в чем заключается романтика, а рынок услужливо воплощает их. Скорее, посредством рекламы, кино, ТВ, журналов и других массмедиа рынок продает вам как эти идеи, так и (потребительские) способы их реализации. Как и мода, романтика – это штампованный продукт. Работа помогает любви и романтике (и самой себе, естественно) мирно сосуществовать.
Рутина, прерываемая дженериками, может показаться не такой уж и привлекательной. И все же, по словам Евы Иллуз [287], чередование этих факторов может вдохнуть жизнь в них: «Вопреки распространенным сетованиям, что браку угрожает угасание „начальных“ эмоций, согласно моему исследованию, повседневное (однообразное, нудное, прозаическое) суть символический полюс, из которого черпают свое значение мгновения романтической экзальтации. Такие мгновения важны именно потому, что в повседневной жизни они недолговечны и хрупки. Отнюдь не означая „угасания“ любви, вступление в „профанную“ сферу повседневной жизни (обычно в сферу брака) ритмично чередуется с „сакральными“ романтическими способами взаимодействия. Стабильность супружеской жизни зависит от поддержания этого ритма» [288]. Иллуз предлагает найти правильный ритм – и тогда любовь, работа и романтика сольются воедино.
Что ж, у кого-то, может, и сольются, но не у всех. «Образованный постмодернистский любовник», осознающий «повсеместное внедрение романтики для продажи потребительских товаров», видит, что «в наших интимных словах и актах любви мы разыгрываем культурные сценарии, авторами которых не являемся». Поэтому он «относится к своим романтическим чувствам со скептической иронией постмарксистского и постфрейдистского сознания». С другой стороны, «культурно депривированные» по-прежнему верят в «формулы романтики». Цена культурного багажа – «культурное отчуждение»; цена культурной депривации – неподлинность и, само собой, растущая кредитная задолженность [289].
Подобно тому как автобиография выводит конкретную человеческую жизнь «на дневной свет», культурный сценарий (как разновидность ритуала) подвергает тому же определенную сферу жизни. Нет никакой гарантии, что человеческая жизнь выдержит это испытание. И точно так же нет гарантий, что его выдержит определенная сфера жизни. Неудачная автобиография (представляющая достижениям не самопознание, но незнание себя и самообман) говорит о многом. Даже если мои романтические формулы принадлежат мне, создаваемая ими картина любви может не выдержать «выхода на дневной свет» и оттолкнуть «спокойное и твердое размышление <…> со стороны того, кто предлагает свое осознанное внимание» [290]. С другой стороны, сам факт использования романтических формул для продажи товаров не гарантирует, что они провалят испытание. Великое искусство тоже используется в этих целях и даже само стало товаром, но способно выдержать любое испытание.
«Книга – это зеркало, – пишет афорист Георг Кристоф Лихтенберг. – Если в него смотрится обезьяна, то из него не может выглянуть лик апостола» [291]. C культурным сценарием то же самое: мы видим в нем то, что вкладываем. Скажем, не мы изобрели формы пыток, распространенные в нашей культуре, и наша реакция на них едва ли оригинальна: мы кричим. И все же никакая ирония (никакой культурный капитал) не отчуждает нас от них. Физическая боль, как говорит Уайльд, «не носит маски», а значит, ее невозможно видеть насквозь [292]. Поэтому пытка – это зеркало, показывающее страдающее животное всем, кто смотрится в него. Наши романтические формулы, безусловно, подвержены ироническому разоблачению. Но даже в свете этого они, уходя корнями во младенчество, сохраняют часть своей силы доставлять боль или удовольствие. Так что и против них агрессивная защита иронии не так уж эффективна.
Используя такие термины, как «сакральное» и «профанное», Иллуз имплицитно сравнивает романтику с утренними и вечерними молитвами, отделяющими для верующих профанный рабочий день от семейной жизни. Эта аналогия подходит для рынка, поскольку изображает романтику как дискретную область опыта с ее особыми товарами и способами потребления. Возникающая в результате коммерциализация, угрожающая романтике (но в то же время, очевидно, способствующая ей), оказывает аналогичное влияние на духовность. Мы хотим иметь личные взаимоотношения с Богом. Но обращаемся к нему с теми же словами, с какими и все остальные. В христианских лавках вы можете купить молитвенники, составленные авторами джинглов.
Молитву можно рассматривать иначе: не как утренний и вечерний ритуал, а как действие, которое можно растянуть на весь день, посвятив его Богу посредством праведной жизни. Частично эта праведность состоит в том, чтобы не забывать о присутствии Божьем в пространстве, созданном нашей любовью, в том числе для друзей, семьи, игр и учебы. Вместо прерывистого равновесия, когда скука повседневности сменяется мгновениями романтики, эта скука преображается под влиянием наших целей. Работа ради любви (даже если это армейская служба в ходе войны) отличается от работы, выполняемой по другим причинам. Так или иначе, романтика бывает рыцарской. Она может сводиться к преподнесению не просто зарплаты, но (как в случае Винсента) дара любви – к преподнесению в дар (в качестве рабочего) себя. Другое дело, сколь высока цена такого дара.
Глава 10Секс, демократия и будущее любви
В 1970-х, пишет историк Жерар Венсан, пары начали «выстраивать свои отношения вокруг сексуальной гармонии». Долг, взаимная преданность, дети больше не были важны. Ценности сместились «в пользу индивидуального и/или супружеского нарциссизма», что стало «главным событием в частной жизни западного общества в последние десятилетия». В результате пара оказалась состоящей из «троих: женщина, мужчина и third person, третье лицо (исповедник, психоаналитик, сексолог)» [293]. «Любовный роман» (интимный жанр par excellence) тоже был «вытеснен романом, исследующим примат нашей сексуальной идентичности» [294]. Как говорит романист Мартин Эмис, «практически первый вопрос, которым я задаюсь при создании персонажа: каков он в постели?» [295]